Отец поглядел на коленопреклонённого сына и положил ему на голову руку.
– Дитя моё, зачем мне вливать в твою молодою душу яд и боль этих сомнений, которые мою отравили. Пусть Бог отвратит эту чашу горечи от тебя, пусть избавит тебя от несчастья, пусть благословит…
Тут его голос осёкся…
Он повернулся и подал руку жене, которая в молчании её поцеловала.
– Ты перенесла своё бремя терпеливо, – сказал он, – благодарю тебя за это… я чувствовал, что ты поднимала его, но от меня это скрывала. Остаётся тебе великая обязанность… это ребёнок! А в этом ребёнке сосредотачивается прошлое нескольковековой семьи… её заслуги и её грехи… её миссия и покаяние…
Голос повторно начал ослабевать и речь стала невнятной. Рукой он ещё коснулся склонённой головки Евгения и вздохнул… и в этом вздохе отдал душу.
И в комнате царило долгое молчание, прежде чем послышался последний плач и последние молитвы. С замковой лестницы во двор сбежала весть, которая из уст в уста полетела по соседству: пан умер, пан умер!!
* * *
Должны ли мы описывать великолепные похороны, на которые из далёких сторон съехались родственники, приятели, очень многочисленное духовенство и шляхта? Этот обряд, может, в действительности, был интересен; он совершён был со всей традиционной роскошью прошлых веков, на котором двадцать панегиристов произносили речь у могилы, а катафалк был шедевром искусной орнаментальной архитектуры. Сто с лишним тысяч золотых выдали на то, чтобы покрыть стоимость богослужений, которые продолжались несколько недель.
Всё, что только когда-либо было в обычае делать для того, чтобы почтить умершего, сделали как можно точнее; этого захотела пани Спыткова, наверное, предвидя волю покойного, или, точнее, следуя его принципам, проявленными в других жизненных ситуациях.
Сразу после этого утомительного обряда вызванные для просмотра документов родственники Спытка нашли в них его завещание.
Оно было датировано вечером того дня, когда сын приехал в Мелштынцы, и написано как бы под впечатлением страха смерти и вынужденной поспешности. Рядом лежал конверт, недавно разорванный, который, как казалось, мог содержать более раннее завещание и уничтоженное при написании нового. Но от этого остался только пепел в камине.
Последняя воля была чересчур кратко выражена. Спытек поручил жене опеку и управление всеми владениями, разрешая ей выбрать себе двоих помощников. Из состояния ей было раньше обеспечено очень значительное приданое, а, кроме него, пожизненное от половины всего имущества. Постскриптум к завещанию напоминал, что когда Евгений будет совершеннолетним, ему будет вручён последний совет и благословение отца, доверенное верному лицу, которое не было упомянуто.
Таким образом, это событие изменило судьбу Мелштынец и намерения в отношении Евгения. Мать не хотела отдалить от себя ребёнка; оставили при нём на некоторое вемя аббата де Бюри. Было легко предвидеть, что хотя вдова в образе жизни, раз заведённом, не хотела допустить малейшего изменения, хоть сохранила слуг, режим, обычай, уважая издавна сохраняющийся тут порядок, не могло это продолжаться долго.
Между покойным и женой, хотя царило самое примерное согласие, совсем никто не заметил этой сердечной, добровольной гармонии, которая родится из солидарности убеждений и характеров. Было что-то напряжённое, вынужденное в этом видимом счастье; с одной стороны чувствовалась сделанная и сохраняемая, но тяжёлая жертва. Могла ли она протянуться вплоть до могилы?
По правде говоря, пани Спытковой было уже больше тридцати лет, но выглядела молодо, потому что эта её многолетняя борьба душу не износила и не сломала. Сохранилась целой, с молодым сердцем, с головой, может, полной грёз; так, по крайней мере, её чёрные, огненные глаза, казалось, говорят.
Было что-то страшное, но торжественно притягательное в этой молчаливой, задумчивой, серьёзной женщине, покрытой тайной и имеющей такое самообладание, что даже самое сильное чувство не вызывало в ней дрожи.
Слуги, уважая её, боялись гораздо больше самого пана, а некоторые предвидели, что под её правлением Мелштынцы не могут уже остаться такой монастырской пустошью, как были. Но никто не решался о том заикнуться; думали и ждали.
Спустя пару месяцев аббат де Бюри выехал обратно во Францию, а для Евгения привезли из Варшавы молодого человека, который воспитывался за границей. Это был юноша больших надежд и прекрасных талантов, пан Тадеуш Заранек, протестант. Пани Спыткова, которой его рекомендовали как можно выгодней, даже не узнала о вероисповедании; только в Мелштынцах оказалось, что он был учеником женевского мастера и ревностным последователем Кальвина. Немало огорчились, что несмотря на это, Заранек остался с учеником. Правда, что с этой своей верой он очень сдержанно вёл себя и обращать в неё никого не думал.
Евгений нуждался в обществе; поэтому к концу траура дом медленно, понемногу начал открываться, начал оживать. Мать ничего против этого не имела. Таким образом, перемена, хоть приходила незначительно и постепенно, уже чувствовалась в доме, и после первых шагов к ней многое можно было предсказать. Также предсказывали.
Ещё не окончился торжественный траур, продолжающийся один год и шесть недель, когда нетерпеливо, по-видимому, высчитывающий его продолжительность, каштелянич Иво, который поджидал случая, чтобы попасть в Мелштынцы, поймал на прогулке Евгения, познакомился с ним и, понравившись молодому человеку, проложил себе дорогу к неприступным для него до сих пор порогам замка.
Каштелянич, как мы говорили, был одним из тем людей, которые, несмотря на пренебрежение и распущенность, умеют, когда нужно, принять самые разные физиономии. Для Евгения он стал серьёзным, так умел его очаровать.
Мальчик, которого мать достаточно баловала, однажды вбежал к ней, объявляя, что он пригласил на ужин каштелянича Яксу.
От этих слов пани Спыткова вскочила как поражённая ударом и из её глаз сверкнула молния. Первый раз она бранила сына, что смел это сделать без её ведома, она тут же сделала выговор пану Заранку, что это позволил, но в конце концов согласилась, чтобы каштелянич был принят, объявив только, что к нему не выйдет и не увидиит.
Она объяснила это перед сыном тем, что общество этого человека находит для него неподходящим, что между родителями была какая-то давняя непрязнь.
Евгений задумался, погрустнел… но не смел просить мать, чтобы для него изменила решение.
Однако же приказали, чтобы приём был как можно более великолепный, и выделили для него парадные покои замка, именно те, через которые, как мы видели, проходил пан Никодим Репешко.
Сам пан Заранек должен был только помогать Евгению в развлечении гостя. Нам неизвестно, как каштелянич, несмотря на свою бедность, дошёл до того, что в назначенное время появился перед замком не запущенный, как обычно, но изысканно одетый, на очень ладном коне и с конюшим, который заменял ковыляющего Захария. Его обхождение соответствовало одежде, было мягким, вежливым и исполненным любезности. Евгений, который с нетерпением молодого возраста ожидал его на крыльце, и сразу ему объявил, что его мать больна, не заметил ни малейшей тучки на его лице. Каштелянич поклонился, спросил о чём-то другом и вошёл смело в комнаты.
Там, однако, он не мог скрыть впечатления, какое произвёл на него этот замок, такой панский, украшенный столькими памятками, так объявляющий былую роскошь. Его уста скривились ироничной улыбкой, которая пролетела сквозь них и исчезла, но глаза невольно выдавали любопытство и удивление, почти какой-то внутренний гнев.
Так они прошли прямо в круглую залу, из которой через открытую дверь был виден стоящий на рыцарских доспехах тот череп (дивные о нём ходили предания). Иво остановился, долго всматривался, нахмурился и сказал:
– Ведь и эта памятка фамильная. Мысль действительно оригинальная… Что же это означает?
– Я не знаю, – сказал быстро Евгений. – Говорят, что это просто напоминание о смерти… но… мне люди какую-то историю рассказывали, обычную женскую сказку, что это голова казнённого мечником врага нашей семьи.
Каштелян быстро отвернулся и больше уже не спрашивал, но брови его нахмурились.
– Видите, вот этот, – добавил, указывая, Евгений, – это мечник, не знаю, почему его так назвали. Он был очень суровым человеком. А эта вот панна – бабушка, у которой странная кровавая полоса на шее, с которой родилась… это дочка мечника…
Казалось, каштелянич уже не хочет слушать; он прервал разговор, говоря что-то Заранку, потом вернулся к коню. Принесли превосходный полдник, которого каштелянич под предлогом слабости не коснулся; принял только рюмку вина и ту, ловко наклонив, вылил в окно, словно в этом доме ему не годилось ни приламывать хлеб, ни уталить жажду.
Евгений видел это, но приписал тому, что мать показываться не хотела. Он думал, что каштелянич скоро уйдёт, но случилось противоположное. Иво говорил много, горячо, обсыпал Евгения любезностями, развлекался; вывел его во двор испробовать лошадей и в сумраке управлялся с самыми дикими, справляться с которыми умел с чудесной лёгкостью. Вошли на минуту назад в залу, которую нашли освещённой. Каштелянич брался за шляпу, чтобы уже попрощаться, когда самым неожиданным образом открылась настежь боковая дверь и пани Спыткова в чёрном бархатном платье вошла в зал.
При виде её Иво остолбенел. Пани Бригида приблизилась к нему с обычным своим величием и спокойствием и громко сказала:
– Несмотря на то, что я страдаю, я хотела поблагодарить старого знакомого за проявленное к моему сыну добродушие. Я чувствовала себя к этому тем более обязанной сегодня, что позже, наверное, не скоро могла бы это сделать, потому что мы собираемся в Варшаву.
Об этом отъезде ни Евгений и никто до сих пор не слышал… все показывали удивление.
Каштелянич скоро пришёл в себя, улыбнулся, поклонился и отвечал:
– Хотя мне приятно услышать это сегодня из ваших уст, досадно, что это малейшее усилие могло вам стоить. Когда буду в Варшаве, куда также намереваюсь отправиться, сложил бы перед вами своё почтение.
Пани Спыткова ничего не отвечала, но задержала каштелянича, который, очевидно, по её кивку остался. Беседа была пустой… а в минуту, когда Евгений спросил что-то о Заранке, пани Бригида, не прерывая её, начала ходить по зале, водя за собой каштелянича.
Эта прогулка сначала ограничилась круглой залой, потом перешла её порог, пока наконец не продвинулась в галерею, в конце которой светился белыми зубами тот череп в шлеме.
Там Спыткова остановилась, отступила на пару шагов, посмотрела чуть ли не с презрением на Иво и изменившемся голосом произнесла:
– Я вас спрашиваю: вы старались сюда влезть, чтобы меня отсюда выгнать?
Иво минуту стоял сконфуженный.
– Может ли Бригита таким вопросом после стольких лет приветствовать Иво? Признайся, это странно.
– Это самое мягкое слово, какое я могла использовать. Вспомни, что ты наделал, в чём виноват по отношению ко мне, и признаешь, что от презрения эти уста даже не должны были открыться. Сегодня ты стоишь в моих глазах ниже, чем моё самое жалкое слово может упасть… ты недостоин ни взгляда, ни слова, ни памяти. Я должна была спросить: кто ты? – а, услышав фамилию, не вспомнить существа, которое носила его при жизни.
Эти слова, несмотря на усилия, произнесены были с таким чувством, что в голосе мраморной женщины слышалась дрожь рыдания.
Иво был мрачен и долго молчал.