– Пани, – сказал он наконец, – мне нужно долго говорить, чтобы оправдаться. Разрешите? Не буду трясти лохмотьями своей бедности; расскажу историю и потребую суда. Можно мне говорить здесь, сейчас?
– Нет, – ответила женщина.
– Значит, когда? – настаивал Иво. – Я клянусь, что не вернусь сюда больше, не за чем… но хочу, чтобы вы всё знали.
– Почему я должна знать ложь?
Иво загорелся, поднялся и ударил себя в грудь.
– Как жив, не осквернил уст ложью добровольно, – воскликнул он, – если бы вы смели…
Возмущённый Иво не докончил.
– Сейчас, – прибавил он, – я не прошу вашего позволения, вы должны выслушать меня… или… или… – тут он задержался. – Или отомщу на вашем ребёнке.
Спыткова, хотя бледная, сохранила всё присутствие духа, поглядела на залу и начала возвращаться к ней, а, возвращаясь и смеясь для того, чтобы скрыть чувство, которое она испытала, произнесла:
– Мести не боюсь, но виновного выслушаю. Приедешь, когда мой сын тебя вызовет.
– А отъезд в Варшаву? – спросил Иво, глаза которого горели.
– Отложу, – ответила вдова равнодушно.
Они вошли в залу, беседуя об охоте.
Никто бы не догадался, что минуту назад между ними шла война не на жизнь, а на смерть.
Каштелянич вскоре попрощался, сел на коня и уехал. Ночь была тёмная, красивая, лунная. Евгений преследовал глазами ловкого всадника, который, галопом пустив коня, вскоре исчез в липовой улице. Он хотел, вернувшись к матери, поговорить об Иво, поблагодарить её, но ему сказали, что она легла с головной болью, и никого, даже его, впускать к себе не велела.
* * *
Спустя неделю Евгений удивился, когда она ему довольно равнодушно напомнила, что должен был навестить каштелянича и, может, пригласить его в Мелштынцы ещё раз, пока не уедут в Варшаву.
Мальчику это было очень приятно, потому что безмерно полюбил каштелянича и чувствовал к нему склонность, которой объяснить не мог. Итак, он выбрался верхом с паном Заранком и конюшим в Рабштынский замок.
Известие об этой прогулке, такой на первый взгляд малозначительной, на старых мелштынских слуг произвело неприятное впечатление и обижались на пани, что разрешила это. Хотя там при покойном пане мало было разрешено говорить, а о тайнах семьи, покрытых строгим молчанием, едва в разговорах между собой осмеливались намекнуть, эти традиции переходили из поколения в поколение, были известны в кругу придворных, которые издавна служили Спыткам, а теперь, когда старик умер, чуть свободней о них между собой говорили. Слуги только остерегались, имея на это отчётливый приказ пани, забивать голову Евгения повестями, которые она считала детскими химерами, которые могли повлиять на молодой ум.
Этот старый замок изобиловал преданиями, но такой дикой, кровавой природы, такими мрачными и страшными, что, поддержанные соответствующими рассказами, к которым восходили, для молодого человека действительно могли быть опасными. Хотя Евгения воспитывали в полной неосведомлённости об этом мире духов, к которому они относились, хоть он был скептик и смеялся над подобными байками, горячее воображение могло их невольно принять и работать на фоне их.
Действительно, эти старые изображения мечника, его дочки, жены, эта женщина с кровавой полосой, этот череп в шлеме и множество других вещей, сам рассказ о переезде в Мелштынцы были спутаны со сказочной, может, но трагической историей семьи Спытков. В этих преданиях какую-то глухую роли играла дивным стечением обстоятельств семья Яксов, к которой принадлежал Иво.
В замке хорошо только знали, что со времён мечника, о резком характере которого ходили разные слухи, ненависть между Яксами и Спытками дошла до той степени, что уже члены этих двух родов традиционно никогда не встречались. Были данные, что даже случайное столкновение их друг с другом было всегда предвидением несчастья для Спытков. Первое появление каштелянича в доме напугало старых слуг, они хотели даже отменить прогулку Евгения, не давая ему узнать того, что придавали ей значение. Но парень был своенравным, избалованным, и, получив позволение матери и горячо желая, ничем уже задержать себя не давал.
Этот случай, потому что старый двор покойного считал это страшным Божим приговором, прогнозом неминуемых несчастий, собрал своих слуг под замковой крышей. Они смотрели на отъезд паныча, покачивая головами, устрашённые фатальностью, какая, казалось, тяготела над семьёй.
Не знала ли Спыткова о тех преданиях, или ими пренебрегала, думали по-разному; но двор помнил, что каштелянич Иво некогда старался получить её руку, а мнение, какое он издавна имел в околице, уже велело опасаться одного приближения его к пани, к Мелштынцам, к Евгению. Ничего хорошего от этого получиться не могло; для многих достаточно было имени Яксы, чтобы в этом разглядеть кару Божью.
Тем временем мальчик мчался в Рабштынцы с любопытством, свойственным молодому возрасту. Он представлял их гнездом, разрушенным грифом, как их сам пан называл, но никогда такой страшной руиной. При виде этих дебрей, этих развалин, грязи и мусора, воспитанный в роскоши, он был почти испуган. Он слез с коня на тропинке и сразу появился хозяин, как будто его ждал; но не тот нарядный гость замка, но оборванный и запущенный, с неуложенными волосами, какой-то бедный рыцарь с ироничной улыбкой на губах. Он как-то насмешливо поздоровался с Евгением и вместо того чтобы проводить его в жилое крыло, повёл его по руинам, кажется, имел в этом какое-то горькое удовольствие, что хвастался перед ним своим упадком и бедностью.
Наконец он пошёл с ним в часовню, а когда испуганный Евгений посмотрел на эти перевёрнутые гробы, сказал чуть ли не с жестоким выражением:
– Помни, пан, что ты сегодня видел. Это зрелище учит. Кто знает? – добавил он дико. – Сегодня это судьба Яксов, завтра она может быть хоть судьбою Спытков. Бог велик, правосудие неумолимо, судьбы непреодолимы, люди жалкие и слабые.
В юноше задрожала гордость и закипела кровь старой семьи, первый раз он почувствовал отвращение к этому человеку, которого так сильно полюбил. Иво и Заранек удивились, когда Евгений ответил на это:
– Утешает то, что на свете нет ничего случайного, всё есть правосудием… Нужно любить, простить… и спать спокойно.
Не было бы, может, ничего удивительного в этом выступлении Евгения, который часто объявлял более зрелые для своего возраста мнения, но когда он это говорил, голос его изменился… стал серьёзным, можно было сказать, что постарел. Каштелянич невольно вздрогнул, замолчал, и они вышли из часовни в совсем других отношениях, нежели когда в неё вошли. Евгений как можно скорее хотел вернуться, возненавидел каштелянича; пригласил его по приказу матери, но когда только дозволила добропорядочность, он оставил Рабштынцы, дав себе слово, что в них больше ноги его не будет.
Такого эффекта никто бы не ожидал. Вернувшись, он с живостью рассказал матери о своей прогулке, не скрывая чувств, какие она в нём возбудила. Пани Спыткова немного удивлённо посмотрела на сына и первый раз в речи, голосе, характере, который проявлялся, она узнала в нём покойного. Он так же хмурил брови, как он, говорил коротко, решительно – был настоящим Спытком, так что она чуть ли не боялась его.
Мягким голосом она указала ему на его легкомыслие. Напомнила, как без причины и без её ведома он полюбил этого незнакомца, как теперь вдруг оттолкнул, – эти обе вещи испытав кратко. Евгений принял замечания матери с покорностью, но на его лице было видно, что остаётся при своём мнении и чувстве.
На следующий день к полудню приехал приглашённый каштелянич. Молодой человек принял его вежливо, но с явной холодностью, а, вводя его в залу, сказал:
– Вижу, что и вы сегодня с любопытством осматриваете наши семейные памятки! Действительно, они стоят внимания и уважения. Если бы мы верили, что ничего не происходит без причины, что ничего не продолжается без заслуги и не погибает без вины, я должен был бы заключить, что семейство Спытков имеет свои заслуги.
Это был гордый, детский ответ на те лекции у могильной часовни. Каштелянич быстро, сверху поглядел на мальчика и ответил с ироничной улыбкой:
– Несомненно, тех за ней не отрицаю.
Этой безразличной фразой он замкнул ему рот, пожал плечами и больше уже к нему с разговором не возвращался.
В зале ждала их Спыткова, а по лицу её, всегда ясному и равно суровому, невозможно было понять, что прибывший произвёл на неё какое-либо впечатление. Она холодно его приветствовала, была госпожой себе, даже казалась с последнего разговора остывшей и равнодушной. Кажется, что специально велели подать полдник в садовой беседке, чтобы во время прогулки иметь больше свободы для незаметного разговора, который обещал быть довольно долгим. Как бы специально совпало это с плохим настроением Евгения, который вскоре бросил каштелянича и весь занялся горячим диспутом с Заранком о труде Буффона, который как раз вместе читали. Они пошли вперёд по улице, оставляя пани Бригиту с её спутником, а тот, едва увидел себя с ней на наедине, немедленно этим пользуясь, обратился к ней и сказал:
– Значит, эта единственная минута в жизни дана мне для объяснения прошлого. Я ей воспользуюсь, потому что и я имею право требовать, чтобы вы меня выслушали, хоть я заранее осуждён. Приговор может остаться таким, какой был написан двадцать лет назад… мне только важно очиститься предсмертной исповедью.
Пани Спыткова ничего не сказала, смотрела в землю, молча ступая, а Якса постоянно говорил:
– Не знаю, нужно ли напоминать вам эту историю, о которой я ещё сегодня не могу говорить холодно и равнодушно. Помните, что я вернулся из первого путешествя, полным жизни и молодости. Тогда жил ещё, догорая, мой отец. Мы стояли с ним вместе на краю пропасти, которая была закрыта для меня. Он уже её видел, скорее чувствовал её дыхание под собой; всей его надеждой был я. Я должен был поднять старый щит Грифов, чтобы он не разбился навеки. Но для меня в то время семья, её судьба, её слава, её величие были совсем безразличны – я желал только жить и быть счастливым. Тогда, объезжая окрестности, я первый раз заехал в дом вашего родителя и увидел – вас. Ещё сегодня я помню эту минуту, потому что она была решающей для меня. Я был очарован, был в ударе – выехал от вас ошалевший. Забыл обо всём, желая только сблизиться с вами. Казалось, всё нам вначале благоприятствовало; ваш отец был ко мне снисходителен… вы… – я должен и это вспомнить – что ваше сердце первый раз в жизни билось для меня, что я завоевал его, что, слушая его удары, я провёл единственные счастливые мгновения, воспоминание о которых должно было отравить всю мою жизнь. Могу сказать, что мы оба были счастливы; с молодостью в сердцах, с мечтой в головах, с песенкой на устах, с верой в себя и будущее мы прожили прямо до той минуты, когда первый раз на пороге вашего дома появился этот ненавистный Спытек.
Вдова грозно на него поглядела.
– Почему я должен таить то, что чувствую? – подхватил Якса. – Да, хоть он и умер, был и есть мне ненавистным… и будет им… Приходил с богатством, с именем, как торговец, подкупить меня, который приносил только сердце и тяжёлую бедность. Мне кажется, что когда он появился, наши судьбы уже были решены.
Пани Спыткова презрительно усмехнулась, гордо поглядела и шепнула:
– Вы ошибаетесь… отец не вынуждал меня к невольному браку, потому что я только себе признаю право распоряжаться собой. Ничто не могло меня склонить к измене и лжи, к холодной присяге. Вы сами толкнули меня и вынудили к этому шагу, за который я заплатила жизнью.
– Я? – подхватил Иво. – Я? Нет! Видимость обманула вас… Я был и есть невиновный… выслушайте меня до конца. Отец мой в то время уже был больной и догорающий; его добило то, что он предвидел неизбежный упадок семьи и чувствовал, что я не вынесу терпеливо бедности и унижения. До него дошла информация о моих частых экспедициях в ваш дом… две бедности пугали его… Он не хотел этого брака, ничуть не скрывал этого от меня. Я любил отца, но сумел бы ему противостоять, если бы не застал его на смертном одре. Я нашёл его страшно изменившимся, высохшим, уничтоженным внутренней горячкой. Едва я вошёл на порог, как если бы боялся, что времени ему может не хватить, чтобы меня задержать и образумить, согласно своей воле, он схватил меня за руку, усадил при себе, всех прогнал… и начал ту страшную исповедь своей жизни и историю семьи, которая и сильнейшего, чем я, должна была сломать. Он был безжалостен к себе, обвинял себя, плакал, вину за настоящее брал целиком на старые плечи. Я начал плакать с ним вместе. Что же хотите, пани, я был молод, сердце ещё жило во мне и я любил отца. Кроме того, этот человек даже к чужим имел дар убеждения и огромное очарование слова, что говорить о сыне, когда эти слова сопровождало рыдание, когда за ними видна была и чувствовалась подступающая смерть, когда торжественный час помазывал его патриархом.
Вот, – говорил дальше каштелянич, – под каким впечатлением я должен был на словах отказаться от моей любви, моих надежд, счастья, и заверить отца, что женюсь на предназначенной мне отцом дочке его приятеля, наследнице огромного состояния, которое должно было спасти нас от краха. Отец успокоился… уснул, здоровье его улучшилось; хотел дождаться свадьбы и эта надежда добавляла ему сил.
Вот история моего предательства… – добавил Иво. – Я был виноват, пожалуй, в том, что уважал покой последних его часов, но, делая то, что он требовал от меня, я сохранил очень сильное убеждение, что та, которой я дал слово, которая меня знала, не поверит, слыша, что я её предал, не поверит, видя предательство, что будет верить мне до конца так же, как я, слепо, безумно ей верил. Между тем вы на первый перепролох, на глухую весть, использовав её как предлог, отдали свою руку и моё будущее в жертву Спыткам. Отец умер сразу после нашего обручения. Назавтра я отослал обручальное кольцо. После похорон я летел к вам, уверенный, что объяснюсь, что сглажу эту мнимую мою вину, что найду ту, которую люблю, ждущую меня с сильной верой… а наткнулся на крыльце с возвращающейся из костёла… Нужно ли ещё какое-нибудь оправдание? Не есть ли вся моя жизнь им? Обедневший, нездоровый, отупевший от несчастья, я опустился до существа, преследуемого презрением и защищающегося гневом и яростью. Я всё-таки мог, отбросив воспоминания, холодный, с расчётом пойти продать себя с именем и молодостью за какие-нибудь деньги, которые бы мне охотно дали… и однако я провёл жизнь в огорчениях, верный сердцу, где вы… вы…
– Заканчивайте, – холодно сказала вдова.
– Когда вы, – гневно ответил Иво, – проводили жизнь спокойно, в богатстве, в ледяном равнодушии, с улыбкой на губах, попирая мой труп… когда вы строили себе счастье.