Ноженьками топ-топ.
Нет! Не благородная Сова, но безобразный нетопырь служит ему изображением, ему и всем его клевретам… Настала минута откровений; приблизься, почтенный Вот, новый любезный собрат наш! – продолжал председатель и вручил Василию Львовичу огромного замороженного гуся. – Прими же из рук моих истинный символ «Арзамаса», сего благолепного Гуся, и с ним стремись к совершенному очищению. В потоке «Липецком»[46 - Намек на комедию кн. Шаховского «Липецкие воды».] омой остатки беседные скверны, и потом, с Гусем в руках и сердце, займи место, давно тебя ожидающее. Таинственный Гусь сей да будет отныне всегдашним твоим путеводителем. Гусь наш достоин предков своих. Те спасли Капитолий от внезапного нападения галлов, а сей бодрственно охраняет «Арзамас» от нападений беседных халдеев и щиплет их победоносным своим клювом…
«Липецкие воды», в которых предстояло теперь омыть руки и лицо новокрещенному Воту, оказались рукомойником с серебряною под ним лоханью. Обряд этот сопровождался новою речью Кассандры-Блудова, который, восхваляя чудодейственную силу «Липецких вод», в юмористических красках обрисовал поочередно всех присутствующих членов «Арзамаса».
Омовением закончился искус, и младший член общества, Асмодей – князь Вяземский, за полтора месяца перед тем только принятый в «Арзамас», произнес последнюю приветственную речь новому сочлену:
– Непостижимы приговоры Провидения! Я, юный ратник на поле жизни, младший на полях «Арзамаса», приемлю кого? Героя, поседевшего в бурях житейских, прославившегося давно под знаменами вкуса, ума и – «Арзамаса»! Того, который первый водрузил хоругвь независимости на башнях халдейских, первый прервал безмолвие робости, первый вырвал перо из крыла безвестного еще тогда арзамасского Гуся и пламенными чертами написал манифест о войне с противниками под именем послания к Светлане[47 - Здесь разумеется упомянутое уже в первой нашей повести стихотворное послание В. Л. Пушкина к Жуковскому, служившее ответом на ожесточенные нападки Шишкова.]. Приди, о, мой отче! О, мой сын, ты, победивший все испытания, переплывший бурные пучины вод… Судьба, отворившая тебе двери святилища после всех и, так сказать, замыкающая тобой торжественный ряд арзамасских Гусей, хотела оправдать знаменитое предсказание, что некогда первые будут последними, а последние будут первыми. Так! Ты будешь староста «Арзамаса». Благодарность и Осторожность вручат тебе патриархальный посох. Арзамасский Гусь приосенит чело твое покровительственным крылом…
Окончание речи Асмодея пропало в сумбуре голосов всех «арзамасцев», которые, обступив Василия Львовича, с непритворным уже радушием поздравляли его со званием старосты «Арзамаса». Натешившись над простоватым московским приятелем своим, они, казалось, вполне чистосердечно жали ему руку, троекратно лобызались с ним, потому что за его открытый, добрый нрав все от души были к нему расположены.
– Теперь, дорогой собрат наш Вот, – возгласил председатель, – очередь говорить за тобой: тебе предстоит славный подвиг отпеть твоего покойного предместника по «Беседе». Но как сим предместником был ты же сам, то и отпеть ты имеешь самого себя.
Василий Львович, приготовивший уже подобающее ответное слово, сперва немного как бы опешил. Но надо было выдержать роль до конца. Зайдя на другую сторону стола, он принял изящную ораторскую позу и развязно начал так:
– Правила почтеннейшего нашего сословия повелевают мне, любезнейшие арзамасцы, совершить себе самому надгробное отпевание. Но – я не почитаю себя умершим! Напротив того, я воскрес: ибо нахожусь посреди вас; я воскрес, ибо навсегда оставляю мертвых умом и чувствами…
– Очень хорошо! Прекрасно сказано! – раздалось кругом.
Оратор окинул присутствующих орлиным взглядом и, искусно перейдя к длинноухим Мидасам «Беседы», прочел теперь заранее приготовленную литию мнимоусопшему «беседчику» князю Шихматову. Похоронив его, он обратился снова к присутствующим:
– Почтеннейшие сограждане «Арзамаса»! Я не буду исчислять подвигов ваших. Они всем известны. Я скажу только, что каждый из вас приводит сочлена «Беседы» в содрогание, точно так, как каждый из них производит в собрании нашем смех и забаву. Да вечно сие продолжится! Пусть сычи вечно останутся сычами: мы вечно будем удивляться многоплодным их произведениям, вечно отпевать их, вечно забавляться их трагедиями, плакать и зевать от их комедий, любоваться нежностью их сатир и колкостью их мадригалов. Вот чего я желаю и чего вы, любезнейшие товарищи, должны желать непрестанно для утешения и чести «Арзамаса».
Замечательные в своем роде речи этого достопамятного вечера не пропали для потомства: князь Вяземский занес их от слова до слова в свою записную книжку и поставил нас, таким образом, в возможность дословно (с некоторыми только сокращениями) привести их в нашем правдивом повествовании.
Прибавим к рассказанному одно: что вечер заключился обильным ужином, за которым неоднократно уже упомянутому арзамасскому Гусю (конечно, в жареном уже виде) была оказана полная честь, старосте «Арзамаса» – Воту были принесены самые задушевные тосты, а заклятому врагу его – князю Шаховскому – пропета хором сочиненная Дашковым кантата, каждый куплет которой заканчивался припевом:
Хвала, хвала тебе, о, Шутовской!
Глава XIX
Опять дядя и племянник
Зверь начал фыркать, издали обнюхивая своего гостя, и вдруг, поднявшись на задние лапы, пошел на него. Француз не смутился, не побежал… вынул из кармана маленький пистолет, вложил его в ухо голодному зверю и выстрелил.
«Дубровский»
Мог ли ожидать почтенный староста «Арзамаса» после описанного торжества своего, что родной племянник его, 16-летний школьник, осмелится подметить в этом торжестве одну оборотную сторону?
Отчасти виноват в том, правда, был Светлана-Жуковский. Недолго после того «арзамасского вечера» он навестил опять своего молодого друга в Царском Селе и был сам в таком редко счастливом настроении духа, что почти без настояний со стороны Пушкина чрезвычайно картинно воспроизвел перед его глазами все фазисы торжества и даже произнес целые тирады из сказанных речей. Пушкин хохотал до упаду.
– Но какие же, скажи, преимущества дяди как старосты «Арзамаса»? – спросил он.
– О! Весьма, существенные, – с важностью отвечал Жуковский. – Когда он присутствует в заседании, то место его – рядом с председателем; когда же отсутствует, то – в сердцах друзей; вещий глас его в «Арзамасе» имеет силу трубы и приятность флейты; подпись его на протоколах отмечается приличною званию размашкою, и прочее, и прочее.
– Мне, право, немного жаль дяди. Неужели он так и не заметил, что вы над ним подтрунивали?
– Да ведь, голубчик, все от чистого сердца, а у него оно еще добрее.
– Но в конце концов вам нельзя же будет скрыть от него, что другие члены принимаются без таких дантовских мучений?
– Напротив, все уже шито и крыто. Вяземский уверил его, что он также прошел через те же мытарства.
– Ну, а на будущее время?
– На будущее время их уже не будет: ввиду тех мук, которые испытал Василий Львович при своем искусе и которые он преодолел только благодаря силе своего духа, – все гуси единогласно постановили: впредь новых гусей принимать без искуса, как для них тягостного, а для старых гусей убыточного.
– Гусей? – переспросил Пушкин.
– Ну да, арзамасских гусей, то есть членов. Так мы выбрали уже нашими почетными гусями Нелединского, Дмитриева, Карамзина…
– Даже Карамзина?
– Он лично благодарил нас за честь.
– Так он разве теперь в Петербурге?
– Да, он приехал из Москвы представить государю восемь готовых уже томов своей «Истории государства Российского». Ах, милый мой, что это за светлая личность! Мне как-то необыкновенно приятно даже о нем думать и говорить. У меня в душе, можно сказать, есть особенно хорошее свойство, которое называется Карамзиным: тут соединено все, что есть во мне доброго и лучшего. Недавно я провел у него самый приятный вечер. Он читал нам описание взятия Казани. Какое совершенство! и какая эпоха для русского – появление этой истории! По сию пору наши предки были для нас только мертвыми мумиями, и все истории русского народа, известные доселе, можно назвать только гробами, в которых мы видели лежащими эти безобразные мумии. Теперь, благодаря Карамзину, они оживают, подымаются и получают привлекательный, величественный образ…
– Если бы мне самому удалось тоже увидеть опять его! – сказал Пушкин.
– А он, кажется, собирался на обратном пути в Москву завернуть сюда к тебе.
– Да? И ты, Василий Андреич, тоже заедешь вместе с ним?
– Не могу, друг мой, потому что не буду уже в Петербурге.
– Но ты ожидал ведь пристроиться при дворе?
– И пристроился.
– Пристроился? И молчишь до сих пор!
– Императрица Мария Федоровна была так милостива, что назначила меня своим чтецом. Но… я все еще не могу привыкнуть к придворной сфере; меня все тянет домой, к своим; и вот на днях я собираюсь к ним в Дерпт.
И точно, Жуковский более года провел в тесном семейном кругу в Дерпте и только в конце 1817 г. возвратился в Петербург, когда был назначен преподавателем русского языка великой княгини (впоследствии императрицы) Александры Федоровны.
Как предупредил уже Жуковский, вскоре после него, именно в конце марта, Пушкина в Царском Селе действительно навестил Карамзин, а вместе с ним и возвращавшиеся также в Москву Василий Львович и князь Вяземский.
Карамзина Пушкин видел в последний раз 4 года назад в Москве, в родительском доме, и хорошо еще помнил. Князя Вяземского, который у них бывал реже и, как человек молодой, значительно возмужал, он почти не узнал. Будучи мальчиком, Пушкин не интересовался особенно ни тем, ни другим. В настоящее время, сам выступив на литературное поприще, он глядел на них во все глаза.
Карамзину в декабре месяце минуло ровно 50 лет, но он за последние 4 года почти не изменился. Только волосы, зачесанные с боков на верх головы, сильнее прежнего серебрились, да две характеристичные морщины по углам рта врезались как будто глубже. Благородное, спокойно доброе лицо его с высоким открытым лбом и правильным римским носом было по-прежнему удивительно привлекательно; серьезно улыбающиеся губы его не умели, казалось, принять недовольное выражение; а из задумчиво-выразительных глаз глядела самая светлая, чистая душа. С первой же встречи с этим человеком нельзя было не исполниться к нему безотчетного уважения и доверия.
Князь Вяземский, летами хотя и более чем вдвое его моложе (ему минуло только 23 года), был на вид не менее его солиден. Высокого роста, плечистый и коренастый, он, словно сознавая свою богатырскую мощь, двигался медленно, вразвалку и, раз удобно где-нибудь усевшись, не переменял уже своего положения. Зато в умных глазах его часто вспыхивал яркий огонек; насмешливо улыбающиеся губы его раскрывались только для метких и дельных замечаний. Сойдясь с ним впоследствии на дружескую ногу, Пушкин так нарисовал его портрет:
Судьба свои дары явить желала в нем,
В счастливом баловне соединив ошибкой
Богатство, знатный род с возвышенным умом
И простодушие с язвительной улыбкой.