Как всегда неожиданный, ткнул в комнате звонок. Ещё раз промозжил. Лицо Ольги охватывалось напряжением. Нужно выскакивать, бежать по коридору. (Вскочила, побежала.) Руки судорожно сдёргивали цепочку, не попадая, тыкался в замок ключ. Длился тот бесконечный, невыносимый миг, когда не знаешь – кто за дверью. Распахнула дверь, и – как маска с лица слетела: ты-ы! Саша! Почему так звонишь? А как нужно? – шёл, удивлялся Новосёлов. И его уже направляли по коридору безбоязненно, радостно, мимо высунувшихся лиц, как большой пароход в гавань.
Но… но не в коня оказался корм. Когда исполнительница пела другое (цикл Шуберта), и всё встало на свои места, и была музыка, и чувство, и зал замер, впитывая каждый звук её голоса, – Серова это уже не тронуло. Раза два-три только хлопнул в обвальных аплодисментах, снобистски провалившись в кресле. Новосёлов и Ольга неистовствовали, готовы были лететь за своими руками на сцену!
Он приходил к ней всякий раз со странным ощущением – когда, например, после месячной командировки снова приезжаешь в свой город: и вроде то же кругом всё, и – не то. Тело её (фигура) напоминали ему свилеватый, непредсказуемый саксаул, рощи которого он видел в Средней Азии, где служил. Странно было то, что обнажённое (когда бывали летом на пляже), оно выглядело нормальным, даже стройным, но стоило ей надеть платье… Новосёлов подозревал, что она не умела одеваться. Вместо того, чтобы Скрыть, она Выпячивала. Даже не выпячивала, а просто не понимала, что к чему у женщин. И это почему-то задевало. Становилось (почему-то) жалко её, жалко до боли. Но понимал – нельзя, ни в коем случае нельзя об этом. И молчал. Ставилась на проигрыватель симфония (чаще всего Дворжака, «Из Нового Света»), – и он, привычно уже, начинал невесту целовать. Сидя на диване, тянулся к ней и распускал нижнюю губу. Картину можно было бы, наверное, назвать: наш Миша-медведь вкушает со ствола берёзы берёзовый сок. Литые руки бочкообразно круглились вокруг невесты. Создавали как бы воздушную подушку вокруг неё. Невеста, как всегда, мягко, но решительно высвобождалась из таких объятий. Жених не обижался. Он, походило, готов был ждать век. «Мне это место нравится… – говорил он. – Когда всё переходит к струнным…»
Певица кланялась. Сама высокая, полная, выводила за руку на авансцену низенького этого пианистика. Далеко отстраняя его от себя. Как бы раскрывала всем. В съехавшей манишке с бабочкой, в великих штанах и фраке – как стёпку-растрёпку. Оба низко склонялись под аплодисменты. Отступали назад. Снова склонялись, следя друг за другом, сорганизовываясь в одинаковые углы. Для одинаковых пенделей. Аплодисментов было море. Аплодисменты походили на трепещущие букетики цветков. Потом уже настоящие цветы сплывали вниз к певице – передавались на сцену. И певица, красиво приседая, принимала их, складывала на руку.
Приходя к нему на свидания нередко в новом платье, которого он на ней ещё не видел, она быстро оборачивалась перед ним. Раскинув ручки. Можно сказать, вертелась. Этаким приоткрытым кокетливым зонтиком. Чтобы он оценил, восхитился. И он с пугающейся готовностью тут же восхищался. И когда шли уже, поторапливались к концерту, к музыке, глаза его долго таращились, круглились. Так лупит человек глаза после внезапной, близко шарахнувшей электросварки.
В антракте весь скучающий вид Серова говорил: ну и что? Была даже подвижка уйти от всей этой… Филармонии. Но его горячо стали заверять с двух сторон, что главное впереди. Что ягодки во втором отделении. Были только цветочки. Вот увидишь (Новосёлов)! Вот увидите (Ольга)! Завели в буфет. Серов пил ситро. Никаким вином тут и не пахло. Тем более водкой. Серов будто криво выказывал всем гигантскую жёлтую фиксу. Когда шли обратно в зал, остановился у приоткрытой двери – в высвеченной высокой комнате ходили-гнулись скрипачи и скрипачки. Со скрипками своими, будто с макетами ос. Как будто упорно их приручали. Это – артисты филармонического оркестра, с придыханием было поведано ему. Как окончится концерт, у них будет репетиция. В зале. После чего священную дверь осторожно (без скрипа) прикрыли.
Нередко случалось, что после своего щебетанья она вдруг надолго умолкала. И тогда чудилось в ней что-то от длинношеей, доверчиво слушающей себя капли. Которая не подозревает даже, что через мгновение сорваться ей, упасть и погибнуть… Новосёлов боялся дыхнуть. С полными слёз глазами. Любил ли он её? Любовь ли это была? Если видел всё это жалкое в ней, не женское? Если по существу не должен был видеть этого как официальный влюблённый? Не знать того, что женский инстинкт всегда прячет, скрывает, не даёт узреть мужчине? Что видят в своих детях только родители, видят и страдают… Любил ли? Или только жалел?.. Нагораживая себе каждый раз этой риторики, ответа тем не менее на неё он не находил. Смутно чувствовалось что-то болезненное в этом всём, сталкивающееся. Какая-то простенькая любовь самца и высокая страдающая любовь-жалость родителей. Любовь родителя. Да. Так, наверное.
Игру пианиста Серов наблюдал через пять минут. Другой пианист играл. Бравурное громоздил. Тяжелыми ударяющими аккордами. Или – пригнувшись, наяривал. Пальцы носились по клавишам, как гунны. Вытаптывали жутко! Часто делал перерывы. На аплодисменты. Зал не жалел ему ладоней. Серов не понимал, зачем он здесь, в этом зале, похожем на цирк. Для чего, собственно. Косился на вдохновенных Новосёлова и Ольгу. С двух его, Серова, сторон. Втихаря косил. Изучал. А те оба были сейчас на сцене, с пианистом, с музыкой его. Фанатики. Меломаны. Тюкова с Огошковым им уже мало. Им надо ещё одного дурака окрестить. Свежего. Который между ними сидит. Серов терпел.
Когда в комнате переставала звучать музыка, августовская вечерняя тишина затягивала, будто трясина. Они боялись пошевелиться в ней. Сидя перед незашторенным окном, перед закатом… Солнце сваливалось, наконец, за край. Небо становилось неожиданным. Как встреченный вдруг на дороге синий карлик. Потом спохватывались зарницы, гигантски начинали всё сворачивать. Как будто в пепел горящую бумагу. Всё разом становилось чёрным. И там же, на краю земли, вдруг начинало выворачивать на черноте как будто бы утерянные губы негра. Толстенные, помпейские. Как некий малый катаклизм. Жених и невеста с немым испугом смотрели. Их головы были обсвечены. Точно в затмение чёрные луны.
Между тем пианист вроде бы отыграл. Вроде бы окончательно пошабашил. Под аплодисменты и рёв пошёл со сцены. Раскрытый рояль остался стоять. Как разоблачённый фокусник. Пианист снова появился – сел. Широким задом точно придавил все аплодисменты. Как гнётом капусту. Начал избивать рояль с маху. Под бурю аплодисментов ушёл. Бросил рояль. Ещё более разоблачённым. Новосёлов неистовствовал. За хлопками было не уследить. Лопасти. От мотосаней. Сейчас помчится, ринется по головам на сцену. Ольга не отставала. Серов принуждённо похлопывал. Куда ж тут? Когда посреди сумасшедших посажен.
Николетта Менабени говорила дочери: «Оля, милая, пойми: слишком далеко всё заходит. Не пара он тебе. Ни по развитию, никак. Так и будет в шоферах. Да и у нас: ведь квартира ему наша нужна, квартира! Прописка в Москве! Неужели не понятно – зачем он ходит?» Так бывало по утрам, за завтраками. Перед уходом матери на работу, а дочери в консерваторию. Между тем вечером двое опять сидели перед широким окном. Перед закатом. Солнце сваливалось. На краю земли начиналась гигантская многоцветная бельевая стирка.
«Да встречайся, встречайся с женщиной. Ради бога! Только в душу не дай заползти – задавит! Вот в чём дело. (Это уже с противоположной стороны говорилось. Серовым. Новосёлову.) И потом – она же москвичка. А ты кто? Подумал об этом?» Однако коллекция августовских закатов пополнялась, накапливалась… Этот закат был тосклив и уныл. Как неловкая, набитая с похмелья, яичница.
После концерта шли по дымящейся морозом Горького. От музыки Новосёлов не остывал: «Как играет! Ка-ак играет! – Подталкивал Серова: – А?! Не-ет, я тебя приобщу. Не я буду! Никуда не денешься! Обязательно! А?!» Ольга смеялась. Серов морщился. Сутулясь, быстро утаскивали на спинах вихрящиеся морозы троллейбусы. Луна походила на огрызок рыцаря. Крепко побитого.
Нужно было отблагодарить меломанов. Выразить им, так сказать, признательность. Ну, что приобщили к музыке. Окрестили наконец-то. И Серов предложил Новый год встречать вместе. В общаге. В общежитии, если культурно. Две недели ведь всего осталось. Как-никак маскарад намечается. Буфет, ну и прочее. (Серов работал под простачка. Под этакого необразованного, но душевного шоферюгу. Дескать, ну чего там, Олька: пойдём, кирнём, попляшем!..) Новосёлов сразу задумался. Начал притормаживать ход. В нерешительности косился на Ольгу. Но та на удивление согласилась. А что! В общаге так в общаге! Голова её в белой шапке с пампушками походила на зайца с ухом. Посмеялись. На том и порешили. И довольные друг другом, разошлись в разные стороны: Новосёлов и Ольга свернули в Палашевский, Серов пошёл дальше, к подземному переходу, к метро.
В высокой цинковой взвеси декабрьского полнолунья чудилось висящее сборище мерцающих человеческих душ.
Они целовались под ним в Ольгином дворе. Их тени стояли у ног как чемоданы.
Дома, в комнатке своей, Новосёлов сидел и смотрел, как лампочка под колпаком на табуретке мягко выворачивала и выворачивала бесконечную радужную ткань одуванчика.
А в новогоднюю ночь общежитская высотка была завёрнута в лунный туманящийся свет, словно в серый свиток.
По заснеженному пустырю одинокий парубок с ножом бегал за другим одиноким парубком, который не имел ножа. Оба были в белых рубашках.
Выбежавший Новосёлов ловил. А поймав, тыкал их рожицами в снег, упав на колени. Парубки дёргались и неразборчиво матерились. Потому что рты у них были залеплены. Снегом.
«Ты где был?» – спросила Ольга. «В туалете», – ответил Новосёлов, оглядываясь по притемнённому скученному залу, где и шла новогодняя ночь, вздрюченная, экзальтированная как старуха. Где по многочисленным, толкущимся в танце головам, опутываемым серпантином, шмаляло из прожекторов и где Новосёлов выискивал сейчас Серова. Смывшегося непонятно когда.
На пустыре снегу было мало, и один из парубков ободрал нос. Он тронул Новосела за плечо. «Сейчас», – сказал Новосел Ольге.
«Порядок», – сказал Новосёлов, быстро вернувшись. «Куда ты бегаешь все время?» – «Да так. По мелочам… Извини, я – сейчас!»
В углу зала над головами замахались руки. Кулаки. Однако быстро были потоплены. Точно удёрнуты там кем-то на дно…
«Ну как, не скучаешь?» – Новосёлов слегка запыхался, опять в беспокойстве поглядывая поверх голов.
Увидел парторга Тамиловского. «О, и вы здесь! Среди народа! Да ещё с супругой! Очень приятно!» – «А как же! Мы – только так!» – Длиннозубый Тамиловский толокся в танце со своей женой.
Чёрненькая низенькая женщина походила на остренькую взблескивающую брошку, вцепившуюся длинному Тамиловскому в низ живота. Тамиловский то убегал с ней, круто беря на себя, то так же круто набегал вперёд. Точно хотел ею пробить стену. Танцующие оглядывались.
Из динамиков вдруг грохот оборвался – и сразу вспух и пошёл впереди людей живой играющий диксиленд. Веселый, как осьминог.
«О! ваши! Диксиленд! – вскричал Новосёлов, как будто он – массовик-затейник. – Из консерватории! Мы пригласили! Оплатим!»
Ольга ринулась к своим.
Новоселов торопливо курил в коридоре, пепел стряхивал в баночку. Которую не знал куда пристроить. Поставить куда. Бетонный пустой коридор воспринимался как катакомба.
Вместо разыскиваемого Серова в буфете опять увидел Тамиловского. Зубастый Тамиловский алчно смеялся, выхлёстывая газировку в стаканы. Его жена ожидающе закинула ручки на мраморный столик. Как в школе ученица. Означив плоскую квадратную спинку излечиваемого всю юность сколиоза. Они помахали Новосёлову. В ответ Новосёлов покивал. Мол, очень приятно. Очень приятно. Спасибо. Оглядывал просторный буфет, выискивая среди дымных галдящих голов голову Серова.
Вместо Серова из дыма шла Евгения. Не спускала расширенных глаз с Новосёлова как с маяка. Слепо, как-то раздёрганно втыкала ноги в туфлях на высоком каблуке. Ещё издали развела руками – нету!
«Я ему кофту… кофту, Саша». Евгения икала. «Что кофту?» – «Кофту ему связала. Белую! Подарила к Новому году!» (Новосёлов растерянно озирался. Точно искал эту новую белую кофту, связанную Евгенией. Точно только в ней и можно было теперь опознать Серова.) «Он же пригласил вас с Ольгой! Я же всё купила, приготовила! Никифорова телевизор дала! Катюшку с Манькой взяла на ночь!.. И вот он… он… Я не могу больше! Я не могу!» Евгения отвернулась и заплакала. (Тамиловские сразу же с интересом раскрыли рты. На щеках клыкастого мужа сорока пяти лет горел младенческий запёкшийся румянец язвенника.)
Новосёлов не знал, что делать, куда смотреть – спина женщины пригнулась перед ним какой-то жалкой сутулой корзинкой, из которой тряслись такие же жалкие висюльки вроде бы жёлтеньких цветков…
…точно чтобы усугубить свою неудачливость с мужчиной… точно нарочно добить себя ею… женщина одевается неумело… нелепо… жалко… хочет что-то лихорадочно исправить… этим нарядом своим… этой жалкой причёской… хочет понравиться мужчине… снова завоевать… вернуть всё назад… как было… и ничего не получается… всё выходит наоборот… выходит жалко… глупо…
«Не надо, Женя. Не плачь. Прошу тебя… Люди смотрят… Я найду его… Иди к себе… Из-под земли достану…»
На десятом этаже по полутёмному коридору Новосёлов быстро тащил на себе Серова в величайшей кофте. Так тащат длинное баранье руно.
Новосёлов снова курил. Один. В высокой катакомбе на первом этаже. Из-за поворота сзади всё ударяла музыка. Об Ольге (невесте) Новосёлов забыл.
…Шапочка еле удерживалась на голове врачихи. Нагромождённые рыжие волосы походили на жёсткие жгуты от плёнок лука.
«На что жалуетесь?»
«Видите ли, доктор, я, собственно, ни на что не жалуюсь…»
«?!»
«Я пришёл просить за Серова Сергея. Он был у вас вчера. Просил вас…»
«Низенький такой, прямой?.. Отказала. И правильно. Не нашего района… А вы кто ему? Брат, родственник?»
«Нет, просто товарищ. В одном общежитии живём, работаем тоже…»
«А-а! «Товарищ!»…Меньше б надо было пить с ним… товарищ!»
«Видите ли, доктор, всё не так просто, как на первый взгляд вам, наверное, показалось. У человека семья, двое детей. Живёт в общежитии. Девять метров. И, самое главное, седьмой год прописки ждёт… Ну, сами понимаете, неустроенность эта… неопределённость, зависимость… от обстоятельств… Запил, словом… Вы не могли бы… амбулаторно?..»
«А-а, так он по лимиту! Лимитчик! Из грязи в князи! Из другого района прибежал, боится узнают, пометут из Москвы!.. И вы за такого просите?.. Да вы… да ты сам лимитчик! А-а! Угадала!.. Так вас гнать надо из Москвы, гнать всех! В деревни ваши, хутора, чтоб работали, работали там, а не лезли сюда жрать, жить!..»
«Ну ты, культура! Сколько раз в театре-то была?.. Дояр в белом халате…»