«Почему дояр? Почему дояр?.. Да как ты… да я тебя… Как фамилия, негодяй?! Где работаешь?!»
Жёстко выстукивая каблучками, Силкина шла по коридору. Коротко приказала идти за ней. Мимо Новосёлова прошёл влитой костюмчик в полоску. Костюмчик дрессировщицы, циркачки, уверенной, что зверь бежит уже за ней.
Новосёлов тушил окурок о спичечный коробок (баночку где-то утерял), совал его в карман пиджака. Успел застегнуть пиджак на обе пуговицы.
В кабинете его требовательно дёргали за грудь, подпрыгивая к лицу. «Ну же! Люби меня! Ну же! Мой сильный незнакомец!» Всё это казалось невероятным – маленькая женщина была пьяна. И это директор общежития! Воспитатель молодежи! Подпрыгивает, дёргает, требует. Ну же! Мой сильный незнакомец! Пошлость шла неимоверная. Из пошлейшего фильма, романа! В смущении, в полной панике Новосёлов отводил её руки. Удерживал в своих. Пытался поймать взгляд её, глаза. Но глаза были по-пьяному стоеросовы, упрямы. Новосёлов бормотал: «Что вы, что вы! Вера Фёдоровна, опомнитесь!» А она всё наступала, дёргала к себе, подпрыгивала: «Ну же! Люби меня! Кому говорю! Мой сильный незнакомец!» Улучив момент, Новосёлов просто бросил её, бежал, выскочив из кабинета.
«Импотент!» Пьяная женщина покачивалась. Отмашисто, длинно зажгла спичку, прикурила. Размахивая рукой, тушила спичку. Постояла, думая, трезвея. Бросив сигарету, одёрнула костюм, напряжённой палочной походкой пошла.
Вот так встреча Нового года! Новосёлов бегал, искал Ольгу.
Когда вышли уже одетыми – на крыльце несколько общежитских курили. В деревенском сладостном своем присёре. Глаза мерцали как у собачек. «Гляньте, Новосёл пошёл, – сказал один. – С кралей своей. Кувыркаться. Хи-их-хих-хих!»
«Что, что он сказал?» – спрашивала Ольга, уходя от крыльца. Новосёлов молчал.
…вот так встретил Новый год… пригласил невесту… пять погашенных драк, так сказать, в активе… транспортировка на горбу пьяного… и чуть не изнасиловали к тому же… да-а… вот так Силкина… здоровайся теперь с ней… делай вид… стерва… ну же!.. люби меня!.. ну же!.. мой сильный незнакомец!.. у-у-у…
«Саша, я зря, наверное, пришла? Да?» – «Ну что ты, Оля! Я виноват во всем, я! Не туда, не так, не надо было! Прости».
Скрипел под ногами снег. Текли по небу облачка. Луна на месте дрожала. Мёрзла, как ртуть.
На сеанс в кинотеатр «Повторного фильма» они явились к восьми тридцати утра. И это первого января! В Новый год! До такого надо было, конечно, додуматься. Это уже надо быть одинокими и неприкаянными запредельно! В зале, где ещё горел свет, кроме них, спал какой-то пьяный в первом ряду и завтракали муж и жена, пенсионеры, разложив еду в газетке на сиденье между ними. Женщина была с большим лицом. Рыжим и мягким, как хлеб. Она подавала мужу кусочки колбасы. Потом они аккуратно сложили газету с объедками, сунули в сумку. Муж сел рядом.
«Вот тебе, Тося, и Новый год. В очередной раз пропел, протанцевал. Все орут, надеются на что-то: с Новым годом! С новым счастьем!.. А дальше-то – по-старому пойдёт… – Муж посмотрел на тряпки по стенам: – Вот, как здесь – жизнь-то наша. Дырявенький кинематограф… Вот ведь какое дело…»
«Это всё твоя философия. Ты вот лучше мне скажи: может мужчина выглядеть интеллигентно в трусах? Притом полосатых?» (Причёска жены походила на прибитое непогодами дерево с дуплом.) – «Это не трусы на нём были. Джинсы вроде бы».– «Да какие джинсы! какие джинсы! Как в наматрасниках вышел! Может или нет?»
У повернувшегося к жене старика стал виден впалый висок. Жёлтый и вмятый, как выгоревшая свеча… «Хватит об этом, Тося». Приобнял жену.
Новосёлов сжал руку Ольги.
«Что ты, Саша! Что с тобой?» Новосёлов хотел объяснить. Хотел рассказать про мать. Про умершего отца… Но покатился по проволокам занавес, начал стаивать свет.
В ожидании министры сидели вдоль длинного стола в микрофонах. Как жирные утки в камышах. Коллегия. Наконец появился Сам. Главный. Сел. Хмуро оглядывал всех. Его микрофон походил на кривую кувалду. Министры склонили головы…
В другом журнале, «Иностранная кинохроника», показывали последствия крушения пассажирского поезда. Во Франции. Под Тулоном. Съёмка велась с вертолёта. Валяющиеся вагоны казались просто дымящимися поленьями. Нагромождением дымящихся поленьев. По которым муравьишками ползали, бегали люди…
И сразу, следом, там же во Франции, – пошёл показ мод. Только в Париже. Две девицы заплетали ногами по подиуму. Обе с длинными талиями. Плечи и рукава на платьях были старинны. Как мадригалы. С защищённым, улыбчивым любопытством селянки Ольга смотрела. Надо же! Ишь ты! И чего только не бывает! Новосёлов хмурился. Получалось, что там-то, в Тулоне, сейчас несчастье, трагедия, беда, а здесь чёрт-те что происходит! Наглость какая!
А потом, наконец, был сам Ретт Батлер. Любовник-соблазнитель. Прежде чем начать целовать заключённую в объятья женщину (готовую на всё!), он осматривал закинувшееся ослепшее лицо по-хозяйски, с очень близкого расстояния, как плантацию, по меньшей мере. Которую ему предстояло сейчас хорошенько обработать…
«РэД – громко сказала в глухое ухо мужа пенсионерка. – По фамилии – Батлер! Понял?» И они смотрели. У «РэДа» рот был как у медного колокола. Ну и, понятно, – пробор.
Фильм шёл бесконечно. Пьяный в первом ряду просыпался. И снова засыпал. Запрокинутое лицо его напоминало чашу. Артезианский колодец.
Тогда же, после фильма, Новосёлов был приглашен на день рождения. Матери Ольги. Николетты. На четырнадцатое января. «Да и Старый Новый год отметим!» – смеялась Ольга.
Шёл снег. Как сирень. Как сиреневые кусты. Всё в нем находилось в сравнении: две девчонки с короткими сапожками переставлялись по ледку тротуара как лыжные палки с кольцами. Афганская гончая с лохматыми своими гамашами вышагивала как человек. Как два человека в ногу. Её хозяин уносил за ней длинный повод, кипел в снегу, как белый рой.
Вечером приходила Евгения. Опять плакала. Серов исчез. С утра.
Новосёлов лежал в темноте на кровати, закинув руки за голову. По прихожей пробегали и пропадали куда-то трельные сверчки. Так могли бы выбегать на подлунную дорогу пьяницы. Чтобы прокричать всему миру, что они с завтрашнего дня… и так далее.
…Закусочка лежала на тарелочках плоско, тоненько. Экономично. От этого казалась нарисованной. Но всё было разнообразно и вкусно. И вроде бы – всего много. Много тарелочек. Всё время подплывали они к Новосёлову. То слева тарелочка, то справа. Отведайте! Попробуй, Саша! Вот этого, вот этого, пожалуйста! Спасибо, спасибо! Благодарю! Новосёлов прикладывал руку к груди. Душевно прикладывал. В крохотных рюмочках было налито как будто лекарство. Чтоб из них пить – приходилось вытягивать губы трубочкой. Коньяк, вроде бы.
Невысокий человек подошёл к зеркалу на стене. Провёл расчёской по темени. Картаво объявил: «Редеет облаков летучая гряда. Эх!» Николетта с готовностью рассмеялась, видимо, постоянной этой шутке брата, сразу стала уверять его, что всё ещё нормально, грех жаловаться, бывает хуже. Да где уж хуже, одёргивал перед зеркалом пиджак человек низенького роста. Он повернулся к сестре: «Ну, здравствуй, Калька!» Он повернулся к племяннице: «Ну, здравствуй, Олька!» Он одинаково брал их лица в ладони и целовал. После чего чуть отстранял лица от себя и любовно разглядывал. Вскочивший со всеми Новосёлов вроде был забыт. Никакого Новосёлова в комнате вроде бы не было…
Все трое повернулись и очень серьёзно встали перед чужим человеком. Картина напоминала распродажу крестьян. Разбиваемую, обречённую страдать в дальнейшем семейку. Однако произошла, наконец, и церемония знакомства: горячо встряхиваемый Новосёловым за руку Дядя косил в сторону. Как волчишка. Ну, который в лес норовит убежать. Сколько его ни корми…
Дядю звали Генрих Анатольевич. Менабени, естественно. Говорил Дядя картаво. Как уяснил Новосёлов уже через несколько минут, любимым словцом у него было слово «оригинально». Говорил он его всё время. По любому поводу. Оно пробулькивало у него, оно сверкало: – «Арлигинально!» Он говорил со смехом: «Я – арльтист арлигинального жанрля». Когда уже умеренно выпили и женщины раскраснелись, он прискокнул к пианино Ольги – старинному, с подсвечниками – и, постукивая по клавишам, оборачивался и пел: «Белые корля-я-яблики, бе-елые корля-я-яблики…» Глаза его подпольно всем подмигивали, посмеивались. И все тут же ему в тон подхватывали. А потом хлопали и смеялись.
За столом тоже раскрасневшийся Новосёлов говорил всё о концертах, на которые они ходили с Ольгой, о филармонии, о музыке, о музыкантах, и Ольга смотрела на него с гордостью, как на свое творенье. Дядя же больше выяснял про зарплату, про прописку в Москве, вообще – про перспективу, так сказать, роста.
Новосёлов, смеясь, отвечал, что 140-160 (от выработки зависит), в Москве восьмой год, общежитие, прописка временная («Да у нас и по десять лет ждут! – всё смеялся, радовал всех за столом простодушный, – и по двенадцать! Ещё как!»). Ну а какая перспектива?.. Будет, будет перспектива, Олимпиаду построим, проведём – и всё будет: и прописка, и перспектива.
Дядя вроде бы оставался доволен такими откровенными ответами. Однако когда жевал и говорить и петь не надо было, – усиленно, прямо-таки наглядно думал. С какими-то маньячными выкатывающимися глазами психиатра. Который всю жизнь, что называется, был у воды и хорошо ею напился… Новосёлову такие метаморфозы казались странноватыми вообще-то. Если честно.
Однако Дядя опять шустро подбегал к пианино и опять пел. «Белые корля-я-яблики, бе-лы-е корля-я-яблики…» И глаза его были весёленькими, нормальными. И всё снова подхватывали, а потом смеялись и хлопали. И задумываться об этих внезапных превращениях Дяди Новосёлову становилось уже как-то неудобно.
После тарелочек – тарелки пошли. Довольно вместительные. Где всё уже было стеснено. Вроде как на стройке разброс. Нагромождённый бульдозером. Жаркое с картошкой, ещё что-то из мяса, ещё. Съесть всё это, казалось, уже не было никакой возможности. Хотя и какой-то французисто-итальянистый вначале, к концу обед постепенно превращался явно в русский, купеческий, провально тяжёлый. Желудок растянуло. Что тебе стратостат. Новосёлова спасало только то, что ему нужно было выходить звонить по общему теперь телефону. С полгода как отобранному у матери и дочери. Вынесенному в коридор. Звонить насчёт дружины. Собрались ли. Вышли ли, так сказать, на маршрут. Извините.
Держал трубку возле уха, надёргивал номер в аппарате, висящем на стене. Икал. Полутёмный коридор ощущался как прохладный на живот и грудь компресс.
По коридору соседи ходили. Тенями. Всё включали и тут же выключали московские свои лампочки. Иллюзия создавалась, что лампочка одна. И она не дается им, перебегает в разные углы, тупички коридора. Прячется. Опять шумно прошла та самая подруга Николетты. Широкая и пёстрая, как балаган. Кивнула Новосёлову. Уносила торт на ладони высоко, будто тюрбан. В трубке у Новосёлова вяло побулькивало.
Неожиданно другое ухо поймало тихие слова. Из покинутой комнаты: «…Парень-то в Москву очень хочет… Да. Очень хочет. А ты, Олька – дура. Не мое, конечно, дело».
«Тише! – испуганный послышался голос Николетты. – Замолчи сейчас же!»
Новосёлов замер. Один сосед включил свою лампочку. Прямо у ног Новосёлова. Лысый старикашка. С лампочкой изучающе смотрел снизу. Вык– лючился. Пропал. «Да я что, – продолжал говорить картавый голос. – Ваше дело. Повторяется твоя история, Калька. Смотрите… Только фамилию оставит…»
Новосёлов боялся дыхнуть. Старикан у ног его опять включился. Свесив голову, смотрел, казалось, меж рук своих и ног. Просвечиваясь, как паук. Жмотистой своей лампочкой. Новосёлову хотелось пнуть его в зад. Повесив трубку, шагнул в комнату. Ни на кого не глядя, красный, сказал, что ему нужно уйти. Просили. Сейчас. Когда звонил. Извините. Повернулся, пошёл к вешалке у двери, к одежде. Все всполошились, разом подвиглись за ним. Наперебой выясняли сзади: что? почему так срочно? что случилось? Саша! почему?
Надевал полупальто, без конца извинялся, ни на кого не глядел. Ольга порывалась проводить. Стискивал ей кулачки. Выпучивая белые глаза. Стискивал, сжимал. Ни в коем случае! Вышел.
Падал крупный снег. В сумерках дома стояли будто с вскрытыми черепами. Не надевая шапки, Новосёлов нёс на голове такую же шапку вскрытых мозгов…
…белые корля-я-яблики, белые корля-я-яблики…
…как же теперь жить… ведь нужно унести всё… унести, запрятать… как зверю зализать… чтобы ни одна собака… ни одна рожа… не смогли… не смели… как же теперь…
…Мял какую-то тараньку-воблу в руках. Мысли точно со снегом на голове – дохли. Как и пивная пена в кружке, про которую забыл. Потом оставил воблу, взял шапку, стал пробираться к выходу. Какой-то мужичонка тут же заспешил, понёс кружку Новосёлова. У чьего-то столика сразу запал. Верхняя губа по-жабьи затягивала жидкость. Сжимались, дрожали ресницы. Прервался. Являл собой сосущий воздух, пропадающий шланг. Снова быстренько припал, ссутуливаясь. Вздрогнул, когда за Новосёловым громко хлобызнулась дверь.
Светилось окно на первом этаже. Женщина задёрнула занавеску. Как будто полу халата на заголившейся кухне.
11. Парус
Отец лежал на столе. Длинный этот стол притащили от соседей. Но всё равно он был короток отцу, ноги в новых носках торчали за край. Дядя Коля-писатель пытался сейчас натянуть на ноги новые тапочки. Одной своей рукой. Тапочки не налезали. Ноги казались култастыми, и словно бы тоже не отца. Саша, помоги! Сашка дёрнулся, но в руку вцепился брат Колька. Ну, что же ты? Повернувшиеся стекла очков от слёз точно были заткнуты тряпками. Ну! Сашка, выдернув руку, подошёл. Когда натягивали тапку, коснулся заголившейся ноги отца. Схватился сразу за неё. Обеими руками. Нога была как будто замороженной, сырой, как будто отходила от мороза… Отступил назад. Колька цапнулся за руку. Вытаращив глазёнки, смотрели.