При появлении высокой мерцающей мачты встречного – как будто Христоса, плывущего по тёмному небу с распахнутыми руками – Сашка быстро закреплял руль, хватал фонарь – и точно светящие сумасшедшие молоты начинали летать с левого борта баржи. Более сумасшедшие даже, чем у дяди Толи. Кидался в рубку. К штурвалу. Встречный, тоже махаясь светящими молотами, проходил Лево. Сашка снова выскакивал, падал к люку машинного. С чубом – как с пружинами из порванного сидения велосипеда. «Не спишь, дядя Семён?» Колыванов смеялся над взвинченным, суматошным парнем, которому в первый раз доверили ночную вахту, ночной штурвал. Уж сегодня-то он точно не уснёт! Гуттаперчевые руки лежали на машине. Были доверены её дрожащему, чёрно-маслянистому телу. Чуб исчезал. В три часа ночи выходил на вахту Макаров. Колыванов и Сашка уходили спать. Помимо руля, дядя Толя управлялся и с машиной.
Сашка долго не мог уснуть. Плыли и плыли навстречу распахнутые мерцающие огни встречного…
Проснулся разом. От тишины. Машина не стучала. Сашка, вскинувшись на локоть, глянул вниз – дядя Толя был на месте, спал. Похрапывал и Колыванов. На своей шконке. Что за чёрт! Неужели в Уфе уже? Сашка сверху бесшумно соскользнул, сунул ноги в сапоги и, как был в трусах и майке, выскочил на палубу. Было часов шесть утра. Стояли под высоким обрывом. В совсем незнакомом месте. Громадное раскалённое ярило в чёрных артериях черёмушника вылезло прямо над головой у Сашки. Однако внизу, в темноте под берегом, вода бродила непроспавшаяся, дымящая… Резиновые сапоги простукали к левому борту. Оставили за собой на изморози палубы проступающие, будто невидимкины, следы… Плотную белую наволочь тумана медленно стаскивало с реки. Сквозь разрывы пробивало солнце, и вода там серебрилась как снег… Очень высоко по розовому небу отлетали журавли. Как будто старым пером, с нажимом, сочные прописи писали. Горлисто вскрикивали…
…Внизу у высотки было ещё темно. Бичи споро махали руками над баками. Напоминали группу работающих литавристов. В немой, так сказать, симфонии города. Один выбросил кость. Худая собака сразу же загнула себя в горбатую плётку, в эллипс. В букву Пи. Тряслась, сгрызала с кости. По сажным предутренним облачкам летел шпиль-архангел советской высотки… В утаскиваемом мешке бутылки завсхлипывали. Как будто бичи потащили от баков тулово немощного старика…
Периодами, словно только чтоб взбодрить себя, Сашка принимался стукать по доске мелком. Вроде как решал задачку по физике. Разом застывал. На перерыв. Милиционеры и пожарники вздыхали. Тоскливое лицо физика Бородастова висело на кулаке. Было сродни поповской рясе. Перекосившейся, мятой, старой… Тишина в классе была необыкновенная. Нарушалась только изредка. То стуком мелка Сашки, то синхронным двойным храпотком с задней парты. (Прямые, с крепко зажмуренными глазами и раскрытыми ротиками – два пожарника там были как Орлята-Учатся-Летать.)…
Бородастов очнулся, посмотрел на часы, объявил, что шабаш. Новосёлову же велел остаться.
Пока пожарники и милиционеры толкались в дверях, Сашка, доверчиво подсев к столу, рассматривал удивительные – плёночные – губы старика. Которые – заговори тот – сразу, казалось, начнут рваться…
Иван Гаврилович поднял глаза от бумаг. Завязывая папку, в свою очередь, смотрел на здоровенного этого парня. На его большое, с чистой молочной кожей лицо, на дикий совершенно чуб. При взгляде на который навевались почему-то мысли о непроходимых дубровниках где-нибудь в средневековой Англии, о робин гудах, почему-то двух или даже трёх, о погонях, сражениях в этих дубровниках, о дымных выстрелах… Вздохнул. Да. В общем, Александр, ни по математике, ни по физике мы, оказывается, – ни в зуб ногой. Другими словами, мы по ним – ни бум-бум. Верно? Верно! – рассмеялся парень, ужасно радуясь. Та-ак. Тогда возникает вопрос: как можно, проучившись в общеобразовательной обычной школе восемь лет, умудриться выйти из нее с совершенно пустой головой. В которой, как я сказал – ни бум-бум. Как? Сашка начал краснеть, не мог поднять глаз на учителя. Но Бородастов сник и задумался. Плёночные губы его стали как студень. Вот что, Саша, давай-ка начнём всё сначала. Класса с пятого. Где ты ещё немного плаваешь. А там – посмотрим. Сашка запротестовал. Да что он, хуже милиционеров, что ли? Хуже отвечает? Несправедливо, Иван Гаврилович. Так ведь милиционеров да пожарников заставляют, Саша. Бумажки им нужны. Об окончании. Иначе пометут. И мы дадим им эти бумажки, дадим. Система такая. Но ты-то – добровольно сюда пришёл. Значит, есть резон поучиться как надо. По-настоящему. Так или не так?
Через неделю Антонина увидела на столе перед сыном физику за пятый класс. Сын усердно выписывал из неё задачку. Что же, в пятый класс что ли пересадили? – испугалась мать. Нет, по-прежнему в девятом. Но как бы и в пятом ещё, отвечал находчивый сын. Просто повторяю. И окончательно затушёвывая всё – кинул на стол два билета. На вечер. В ГорДКа. Ансамбль «Оризонт». Пойдёшь?..
…Гоняемые оркестровой бурей, в испанской ядовитой ночи по сцене бегали как попало люди-призраки. Певица, героиня – вся освещённая – вдруг закричала последнюю ноту так, как будто падала в пропасть. Как будто отчаянно хотела ею хоть за что-то зацепиться. И оркестр в яме (оркестровой) резким ударом завершил дело. Как стена, как стены, как камни – обвалом – пошли рушиться аплодисменты. Катастрофа! Притаившийся в кресле Серов хлопал, косился на вскочивших ликующих Новосёлова и Ольгу. Зал Большого театра напоминал прибывшие галеры с обезумевшими галерниками…
Любили всё-таки в городке приезжих артистов, всегда любили. Всегда их ждали, всегда они были желанны. Едва только на стену собора лепилась афиша, – отпечатанная ли типографским способом с завлекательно-завитыми головками артисток или просто написанная чернильным жирным клячем – с двух часов (с открытием кассы) аборигены спешили в ГорДКа, который находился аккурат рядом с пожаркой. Поторапливались по одному или группками. Туда шли и обратно. Можно сказать, это были ещё просто гонцы, предвестники. Однако вечером к Дому Культуры текли со всех сторон уже целые толпы. (Пожарники ходили на концерты бесплатно. Такая льгота им почему-то была. Всё расстояние до двери клуба (тридцать метров) они проходили строем. Молча. С угрозой. Меркидома сбоку бодрил. Показывал кулак Семёнову. Бойцу. Брошенному на каланче.) Да. В общем, узкий протянутый зал ГорДКа к началу был битком. На всех концертах всегда, как говорят, был Полный аншлаг.
Кто только не перебывал из артистов в городке! Кто только не поработал в нём на благодатной ниве халтуры! По всему детству, перед глазами Сашки прошли лилипуты с собачками своими и обручами, чтецы-декламаторы, силачи и фокусники, киноартисты (правда, один раз – Крючков и Кадочников, и оба выпивши, вот весело-то было!). Театры одного актёра, театры двух-трёх актёров, эквилибристы, женщины-змеи, женщины-каучуки. Была даже женщина хула-хуп, болтающая на себе двадцать обручей зараз! Силовой жонглёр из села Мишкино по фамилии Подточин, местный, на лбу держал длинный шест с самоваром, самовар трехведёрный, наверху натурально шёл пар! Самовар был кипящий! Приезжал даже однажды целый симфонический оркестр. Не говоря уже о всяких ВИА, о постоянном ансамбле кураистов в лисьих малахаях из Уфы (те со своими трясущимися щеками и кураями походили на зайцев, которые дружно грызут морковь)…
…Сашке было лет десять, Кольке, двоюродному брату, восемь, когда побывали они на концерте, который запомнили на всю жизнь. В тот вечер тянулись они в рост с сидений последнего ряда. На сцене происходило невероятное: низенький чернявый артист, ни на минуту не переставая говорить монологи разных героев, прохаживался вдоль длинно расставленной ширмы, заходил за неё, шёл за ней, не переставая выкрикивать, и выходил с другой стороны… совсем другим человеком! Другим персонажем! С другим голосом, походкой, словами и, самое главное, – в другой одежде! Был он то бравым офицером при фуражке и орденах, то старичком-профессором с палочкой, с белой бородкой и очках, то просто парнем-бездельником в тенниске. И даже женщиной с натуральными голыми ногами, в босоножках, в платье, вертящей за плечом зонтик! Это казалось невероятным – проходило всего несколько секунд, пока он шёл за ширмой! Успеть переодеться за эти секунды было невозможно, однако он успевал… Вдруг вообще пробежал перед всеми милиционером, заливаясь в свисток. Погоня! Забежал за ширму, а с другой стороны тут же выпрыгнул преступник. Малый в клёше, тельняшке, с фиксой. Промчался, удирая, понятно, от милиционера. Милиционер выбежал с противоположной стороны – запыхался, пот вытирает. Не видали?! Куда побежал?! По наводке зала с трелью свистка опять за ширму умчался. А с другого конца ширмы уже хулиган выскочил, весело подмигивает, бежит. (Вот потеха!) И так несколько раз! Подряд! Один за ширму – другой из-за неё. Тот выбежал, а этого уже нет! Удрал!
«Л-лихо», – шептал вспотевший испуганный Колька. Хлопал машинально со всеми в ладоши. Как узнали потом (наверное, разъяснил Константин Иванович, Сашкин отец), на сцене работал первоклассный артист оригинального жанра. Однако в то время далёкая сценка с выбегающим и забегающим за ширмочку человечком (артистом) казалась – игрушкой. Непонятно как работающей, заводной механической игрушкой. Хотелось её разобрать, раскурочить. Посмотреть, что внутри. Фокус понять, секрет…
На другой день, за час до представления, они ползли в щели между свисающим глухим чёрным задником сцены и кирпичной стеной. Ползли на коленках один за другим к середине сцены, перелезая через какие-то деревянные рамы, втолканные туда. Как сгнившая замша, ударяла в нос пыль. Чихали в ней, подкидывались. Девственный матерьял задника Колька проткнул толстым гвоздем, который запасливо прихватил с собой. Ух ты-ы! Уже что-то увидел. Начал разрабатывать дырку пальцем. Сашка тоже прободал дырку. И замерли, глядя в полутьму сцены… Ширма, конечно, стояла. Но ничего возле неё не было. Ничего она не скрывала. То есть фокус сзади – был пустой! Вот это да-а. Мальчишки надолго задумались. Всё так же на коленках. Забыв даже удобней сесть. Прошло полчаса. Ребята терпеливо ждали. (Сели, сели, как надо, возле дырок!) За занавесом в зале вдруг включили свет. И почти сразу же послышался гул. Это с топотом бежали зрители занимать места. Деревянная пошла перестрелка откидными сиденьями. Минута – и все расселись. Приветствия начались. Радость везде. Смех. Начальство на общих основаниях, но – в первом ряду. С серьёзным обменом мнениями. Колька схватил Сашку за руку: смотри!..
Четверо появились перед ширмой внезапно. Тихо. Как вытаявшие на тёмной сцене тени. Артист начал быстро раздеваться. Ассистенты (двое мужчин и женщина) ещё быстрее развешивали на ширме вороха одежд. (Одежда как живая летала!) Разговаривали вполголоса, почти шёпотом. Артист в чёрном костюме и бабочке махнул рукой, занавес пошёл разъезжаться. Стало сразу светлее. Артист убежал за ширму к разорвавшемуся аплодисментами залу. Вот тут-то и начались чудеса для ребят. Артист появился за ширмой. Ассистенты тут же облепили его и в чёрных халатах, как дворники,быстро помели к другому краю ширмы. Артист непонятным образом на ходу терял одежду, обретал новую – и выметался ими за край. Под обалдение зрителей. И жуткие потом аплодисменты. Ассистенты бросались к ширме, хватали что надо – и уже ждут. С новыми одеждами. Опять как с мётлами дворники. Артист заскакивает, беспрерывно что-то громко говорит (для зала) – и помели опять, и помели, неуследимо раздевая и так же неуследимо обновляя другой одеждой… Это было какое-то чудо! Согласованность и быстрота всех были неимоверными! Фокусники! Артисты оригинального жанра! Интересней было в миллион раз, чем смотреть из зала! «Ль-ли-ихо, – мотал головой опупелый Колька. – Уж это ль-ли-ихо…»
…Директор общежития Силкина зло утверждала в своем кабинете: Д-да! Пока мы здесь командуем, мы, а не вы! Она ходила возле стола. С натянутыми волосами головка роднилась с шахматной пешкой. Однако пешкой проходной, чёрт побери! Д-да! И это запомнить надо! Д-да! В свою очередь новоселовский чуб поворачивался за ней как пушка, как приготовившийся залп. Кто это – вы? Администрация, москвичи! Вот кто! Вот когда станете… настоящими москвичами, тогда посмотрим. А пока – д-да! Что же мы для вас – быдло? Чуб разил прямо, что называется, в упор. За ваши липовые прописки? За ваши общаги? За колбасу вашу? Ну, вот что, Новосёлов. Силкина водила взглядом. Силкина как резала нелепый громадный пиджак этой чубатой орясины, которая, казалось, сейчас заполонила всё: весь кабинет, всю Москву, всю жизнь. Вы… вы за эти провокации ответите, Новосёлов. Вы… вы… Эту демагогию вы ещё вспомните. Локти будете кусать. Локти! Новосёлов пошёл. Стойте! Я не закончила! Руки её вдруг стали метаться по столу. Она теребила, комкала бумажки. Как неизлечимую какую-то болезнь свою. Как извращение. Ей хотелось добить этого парня с идиотским чубом. Добить. Ужалить. Побольней. Уничтожить. Пудреные щечки её подрагивали. Она быстро взглядывала на него, тут же прятала глаза. Ручки её всё метались. Это вам не речи свои говорить… Р-разоблачительные… Не женщину честную лапать… Это вам… Я вам говорила… И не вздумайте!.. Я… Новосёлов вышел…
Парни ВИА «Оризонт» стояли на сцене разрозненно, неподвижно, в разных местах и на разной высоте. Одни на подставках, другие ниже, на полу. Как установленные на капсюль патроны. Не дергаясь. Лет через пять подобные ансамбли так уже стоять не будут. Стоять просто, естественно. И петь. Потом артисты с ухваченными микрофонами будут носиться по сцене, скакать. А пока… а пока Новосёлов Сашка хлопал, ужасно радовался каждой песне, без конца подталкивал мать: а?! мам?! Вот поют! Антонина тоже хлопала со всеми – музыка есть музыка, и ребята на сцене ладные: молодые, красивые, хорошо поют – но больше как-то приглядывалась к зрителям, сидящим вокруг. К их одежде, причёскам. Вся публика (в основном из пединститута) была хорошо одета – кругом добротные бостоновые костюмы, даже на студентах. Некоторые девушки в вечерних платьях, сверкают вроде бы настоящие дорогие украшения (может, искусственные всё же, фальшивые?)… Потом смотрела на сына своего… Побусевший потёртый пиджак, оставшийся ещё от отца, которого сын давно перерос, из пиджака которого – давно вырос… Рубашка застиранная… Не модный галстук… Всё это нудило мать. Задевало. Как задевает какой-нибудь недостаток близкого человека, когда он на людях. Его неправильная речь, к примеру, какое-нибудь дурацкое словцо, нелепый поступок, в конце концов… Стало вдруг жалко и себя, несчастную, и сына своего ещё глупого, который радуется вот сейчас со всеми… Нужно шить сыну костюм. Нормальный костюм. (О себе мать даже не думала.) Да. Никуда не денешься. Призанять к уже накопленному – и пошить в мастерской. В магазине разве найдёшь что-нибудь на такого… дядю… «Ты чего?» – удивлялся сын, увидев большие, близко разглядывающие его глаза. Антонина пожимала ему руку, успокаивала. Однако опять всё примечала вокруг. Видела, как по-хозяйски лежали руки парней на плечах девчат. Лежали как-то абсолютно, бесспорно, навечно… И снова думала: почему же сын-то её так не может? Её сын, восемнадцати почти лет? Почему девушки-то у него нет? Ведь всё при парне есть?..
…Всё-о! что только есть у мень-ня-а!
Всё-о! в чём радость каж-дого дня-а!
Всё-о! что я зову своей судь-бой,
Свя-за-но, свя-за-но то-олько с тоб-бо-ой!..
И смотрела на сына сорокапятилетняя мать, давно по-женски одинокая, с лицом уже как подсохший гербарий, на котором, казалось, остались только эти большие вопрошающие глаза: почему?
Однако с девушками было не совсем так, как думала Антонина. Сашка не то что ходил с ними, но уже – провожал. Двух одноклассниц из вечерней школы, к примеру. Лизу и Галю. Ту же Ирину Сергеевну, молоденькую учительницу. Которая уже не хваталась поминутно за его руку, а хихикала и даже поглядывала со значением…
Путался даже с Яркаевой. Ленкой. Комсомолкой-заводилой. Освобожденным секретарем при СМУ. Девицей, напоминающей шустрые ходики о двух длинных маятниках. Правда, было это недолго. Всего два дня. Но всё же. Было ведь…
В ту осень готовилось СМУ-4 отметить юбилей – двадцатилетие образования славной своей организации. К ГорДКа пригнали целый грузовик, забитый громаднейшими стендами, плакатами, портретами передовиков, столами для президиума и свёртками кумача для них же. Вагон и маленькая тележка наглядной агитации! (Сам себя не похвалишь – кто похвалит?) Командовала возле грузовика Яркаева. Два пэтэушника корячились наверху в кузове. Случился Новосёлов. Проходил мимо. Яркаева аж подпрыгнула при виде долгана: о! то, что нужно! ну-ка иди сюда! Новосёлов? Правильно, помню, взносы заплатил? Молодец, молоток-гвозди умеешь? Отлично! Бери вот это, тащи-тащи, не оглядывайся. Да какая работа? Ты освобождён! ха-ха-ха! Это теперь твоя работа. Сюда-сюда, куда понёс? Куда?! вот бестолковый! молодец, ставь, ставь, да ставь, я тебе говорю! (как крылатый Икар, Новосёлов кружил с громаднейшим фанерным транспарантом). Вот сюда, вот сюда, да сюда, я тебе сказала! сила-есть-ума-не-надо, молодец! а вы чего? брысь за портретом (портретом Ленина)!..
С полчаса, наверное, только снимали всё с машины и таскали в вестибюль. Яркаева пыталась заразить и шофёра. Чтоб загорелся. Не вышло. Шофёр сидел, схватившись за руль и глядя возле руля. Точно руль у него хотели отнять. Пэтэушники долго ходили с Лениным – портрет не хотел в дверь. Ни поперёк, ни наискось – никак. Когда Ленин полез, наконец, в широкое окно – две бухгалтерши вскочили из-за столов и отпрянули. Потом пэтэушники начали носить портреты передовиков. Если Сашка нагружался как мул, то они несли один портрет вдвоём. Очень уважительно и даже в ногу. Торопиться им не следовало: ни в родное ПТУ, ни тем более на стройку к раствору да лопатам. Небольшой вестибюль постепенно заполнялся. Стал напоминать раскардаш только что приехавшей и занесённой выставки. Голова шла кругом – за что тут браться. Казалось, разгрести, рассовать и развешать всё это было невозможно. Однако Сашка уже прибивал портреты к стене. Под команды, конечно же, Яркаевой. Выше! ниже! куда? вбок! обратно! кому сказала? вот орясина! бестолковая! вот так! молодец! кнут и пряник! Пэтэушники где-то прятались. То ли курили, то ли пытались поспать. Яркаева выковыривала, пригоняла обратно. Чтобы хоть поддерживали. От ударов молотка Новосёлова серые грабки пэтэушников подпрыгивали на транспаранте вроде обессиленных зверьков в кукольном театре. Яркаева поносила несчастных пацанят в спецовках: вы-ы! комбинезоны! космонавты-задохлики! недомерки! ещё курят! посмотрите на себя! вы же почти ровесники его! (Новосёлова.) Несчастные тараканы! Я вам покурю! Пэтэушники терпели. Под Яркаевой всё же лучше чем на стройке.
На другой день с прорабом Четвёркиным примчалась в козле на берег. «Больно понравился жених Сашка нашей невесте Ленке!» – хохотал, подмигивал, говорил без остановки Четвёркин в кепке. Напоминал чем-то скворечник, полный скворчат. С язычками – как слюнки. «А?! Макаров?! Сыграем свадебку?! Гульнём?! Ха-ха!» Макаров сердился, не отдавал матроса. Яркаева шныряла по судну. Совала нос во все дыры. Напугала Колыванова. Колыванов вытаращился снизу. Как будто видел раскуделенную Бабу-Ягу на ходулях! «Привет, слесарь!» – подмигнула ему Яркаева.
К Дому культуры Сашка трясся в машине рядом с Яркаевой и Четвёркиным.
В тот день оформляли сцену. Ленин срывался, падал с высоты. Комбинезоны разбегались…
Вечером Сашке пришлось провожать Яркаеву. Шли пасмурным, уже облетевшим горсадом, где дубы походили на кряжистых узловатых стариков, упрямо стоящих в одном месте под низким летящим небом. Потом вдали на сером голом пространстве явилась осенняя раздетая карусель. Курлыкающая на ветру, что тебе стая переловленных журавлей. Сашка показывал Яркаевой: смотри – курлыкают. Как журавли. Конечно, да, курлукают, понятно. Яркаеву «журавли» не интересовали. Яркаева – звонила без остановки: «Саша, ты был влюблён? Я нет. Ну и что? Разве в этом дело? Подумаешь! И не спорь! Ерунда. Можно и без этого. Всё просто. Ты такой здоровый. Можешь меня понести? Ха-ха-ха! Шучу, шучу! Не пугайся! Вон Четвёркин, с виду старый пенёк, сам видел, а раз было на пикнике за городом: я, Лазуткина из планового, Четвёркин, ещё старперы, все начальники. В общем, все свои. Из Уфы даже был один. Не важно, кто. Всё равно не поймёшь. Четвёркин Лазуткину голую, ну потому что купались и уже темнело, подхватил и попёр к костру. И скинул её прямо на руки этому, ну который из Уфы. Как Стенька Разин. Дескать и за борт её бросаю. Ха-ха-ха! Вот смеху было! И давай потом за мной гоняться. Ну да ладно. Всё равно не поймёшь. Соловья баснями кормить. Всё равно ничего не понял. Почему ты молчишь? Почему ты дубина такая?»
Между делом, не давая Сашке опомниться, завела в какую-то фанерную будку. То ли Комнату смеха. То ли Комнату страха. Во все щели лез, выл, как собака, ветер. Но, несмотря на это, чем-то явно пованивало. В полутьме, удерживая Яркаеву, что называется, в объятьях, Сашка, тем не менее, озирался, точно пытался высмотреть этот запах. «Ничего не слышишь?» Яркаева прислушалась. К завыванию ветра. Честно призналась – не слышу. Кроме ветра. А что? а что? Та-ак. Значит, вдобавок запахов не различает. Сашка вывел Яркаеву из будки. Поцеловал её уже на ветру. Бьющуюся как рыба. Неуемная комсомолка вырвалась, запела, заорала, закружилась в вальсе. Ловил её. Успокаивал.
В раскрытом, но оштакеченном дворе пёс Трезор с цепи пытался ухватить Сашку за ногу. Однако был пнут Яркаевой обратно в будку, точно в пропасть. Яркаева пела, взбегая на крыльцо. Я люблю т-тебя, жи-и-изнь…
В самом домишке пили чай под голой лампочкой над столом. Яркаева говорила без передышки. (Так непрерывно тремолирует мандолина в хороших руках мандолиниста.) Успевала даже подхохатывать. Яркаев-отец был застенчив. С большой головой, сильно побитой седыми волосами. Когда он подносил на стол то одного, то другого – голова походила на передвигающийся какой-то сенник. К тому же временами он становился печально косоглазым. Глаз правый, совсем отдельно от левого, медленно всплывал и смотрел на молодых как лупленое одинокое яйцо. Оставаясь повёрнутым больше к Новосёлову. К жениху. Не в силах остановить свою балаболящую дуру дочь. Как не в силах уже остановить Уродливую Левую Руку девчонки учитель в классе, которая молотит и молотит там чего-то на доске. Этой своей рукой-уродкой… Убирал вылупленный глаз. Да-а, женихи. Сколько их перебывало тут… Уходя, Сашка тряс ему руку с большим чувством. Он его понимал. Яркаева кружилась, пела на крыльце. Еле поймал её, когда она слетела с крыльца. Пошёл, наконец, к калитке. Яркаева подпрыгивала, кричала в небо, раскидывая руки. (Я люблю тибя, жи-и-сть!) Трезор опять кинулся, чуть не оторвал Сашке штанину. В окне, будто пинг-понг, виновато всплывал глаз Яркаева-старшего.
…Они же всё перевернули! Саша! Переиначили! Серов метался по красной вечерней комнате. Как всегда, прямо вот сейчас открывал Америку. Смотри: был ворон, Черный Ворон, Маруська – перекрасили. В жёлтенький цвет. Канарейка! Просто милая Канарейка! Никакой не чёрный ворон! Во всех фильмах, в литературе. Канарейка вон поехала! Приятно даже прокатиться! Дальше. Был испокон веку – Русский Медведь. Символ России, придуманный Западом. «Русского медведя» этого всегда презирали на Западе. Но и страшно боялись. Понимаешь, – боялись! Не годится. Олимпиада на носу. Что делать? Референты быстренько подумали. О! Есть! Мишка! Олимпийский! Олимпийский Мишка! Милый пузатый Мишка! Добряк! А? И так во всём. Понимаешь Они же шулеры, Саша! Всё перевернут, передёрнут! И ты лезешь к ним. В их ряды. Что-то хочешь там поменять. Не выйдет, Саша. Не таких обламывали. Вверх ногами будешь ходить… Новосёлов нахохливался у окна. Упавший закат саднил. Был как ссадина…
Весь сверкающе-медный, уже часов с пяти гремел в вестибюле оркестр. Два пэтэушника стояли и хихикали рядом с музыкантами. Затаивали будто бы шкодную тайну. Которую они одни только знали. Валторнисты-то сидят вроде как со вскрытыми желудками. Вроде как пособия из мединститута. А? Н-ну шкодина! Зато играющий руководитель, колыхаясь над сидящим оркестром, дирижировал всем своим туловом. Сам с саксофоном длинный, единый, как змей. Вот эт-то арти-ист. Фамилию имел Голоденко. А произносить надо – ГолодЭнко. Пэтэушники это знали. Они только что выпили у открытого стола по бутылке ситро, а также съели по два пирожных. Школьных. По четырнадцать копеек которые. И всё это бесплатно. Не охранял даже никто. Только буфетчица косилась. Однако гуляй, Маруся! Сегодня бесплатно! В синих форменных пиджаках и чёрных галстуках по форме они походили на вымытых и хорошо расчёсанных (на пробор) лилипутов, одетых во всё взрослое. На двух малолетних сынков американского миллиардера! Сегодня они были неуязвимы. Яркаева их просто не узнавала, когда пробегала вестибюлем. Не могла даже предположить, что это её бывшие подчинённые. Комбинезоны. (Вот так-то, уважаемая!) Они подмигивали Сашке, нагруженному коробками с подарками, как ишаку: что, Сашень, уработала тебя стерва? Не то ещё будет. В овчинку небо покажется!
Как артисты симфонического оркестра продолжают трогать смычками струны, пока идут аплодисменты – так по-хозяйски лезущий за стол президиум продолжал обмениваться мнениями. Однако не забывал хлопать с залом в ладоши. Были тут и Побежимов, и Кирьячкина от профсоюзов, и высокое начальство из Уфы, и ещё много других лиц, неизвестных никому. Присоседился с краю даже Пальчиков, спецкор уфимской газеты. С заголённым лицом кинематографического негодяя. С очень белыми руками. Подозрительно холостой. Марки собирающий. Пластинки. Филофонист. Сейчас сплетающий и расплетающий свои пальцы. Вечно, гад, возле начальства ошивается. Да ладно о нём! Человек двадцать пять за стол красный сели. По-деловому, не теряя зря времени, быстро избрали Почётный президиум. Весь Центральный Комитет во главе с нашим дорогим и любимым товарищем Именем Отчеством Фамилиём. Долго, серьёзно хлопали. Стоя. Как и весь зал. Наконец – окончательно сели.
С докладом выступил, конечно, сам Побежимов. Начальник СМУ-4. С бумагами он вышел к трибуне, надел очки и начал говорить. Он походил на узколобого, крепко облысевшего карпа, сосущего произносимые слова свои точно ил. Поворачивался то к президиуму, то к залу. Всё о достижениях, о победах старался. Всё о пройденном пути напоминал. Сам себя не похвалишь, как говорится. Да. Г-хым. Отпил воды. Дальше – пошла долгая речь о ветеранах. Перечислял все фамилии! Ветераны были при галстуках. С узлами размером в кулак. Сидели гордо, откинуто. Все в первом ряду. Бальзам стекал с трибуны прямо в души им. Эх, приятно это всё, приятно, что говорить!
Когда Побежимов пошабашил и под аплодисменты собирал бумаги, из президиума полез сам Рахманов. Управляющий трестом из Уфы. Ему вынесли тяжёлое свёрнутое знамя. Переходящее, понятное дело. Он поставил его на пол с крепким стуком, как довольно большую, высокую веху. Удерживал в кулаке и строго разглядывал. Сам он был ржав и как-то непролазен. Как крапива в сентябре. Сказав нужное количество слов, развернул и передал знамя Побежимову. А тот несколько растерялся с большим знаменем этим. Стоял с ним перед залом – точно натужный рыбак. Поднявший со дна очень крупную рыбину. Скажем, камского красного леща. И всё это под гром аплодисментов. Так же натужно понёс его. Не совсем зная – куда. Но у него знамя отняли (другие люди, Яркаева и ещё), поставили под Ленина. Под портрет. В уже подготовленное место. Тщательно расправили. Однако оно всё равно сразу свисло. Будто уснувшее помело. Вроде даже как на пенсии. Ну да ладно, ничего. Все усаживались опять на места. Потому что ветеранам начали давать подарки. Вместе с грамотами. Подарки выносила Яркаева, а грамоты вручала сама Кирьячкина. Из райкома профсоюзов. Была она высока, громадна, но с не очень понятной фигурой. Под чёрное платье ей как будто столкали секции понтонной переправы. Восставшие к тому же на попа. Однако грива волос – богато свисала на плечи. Была как оружие. Как развешенные, к примеру, цепные старинные щетники.
Низкорослые ветераны смущались её. Удерживали свои встряхиваемые ладоши как досточки, у живота, до конца Кирьячкиной не отдавали. Загнутый Голоденко всё время был наготове, запустив за кулису длинные руки. И в нужный момент, точно избиваемый им, где-то там начинал отбиваться тушем духовой оркестр.
Яркаева выкрикнула имя и Дяди Толи Макарова, и Сашка с Колывановым чуть не отшибли руки, пока он поднимался на сцену, получал всё и спускался под туш обратно в зал.
Уже на месте он тяжело дышал и отирался платком. Сашка лез, заглядывал в коробку с подарком. Часы! Настоящие настольные часы! Дядя Толя! Большие! И надпись для вас есть! Дядя Толя! Макаров вздыхал, надувался. Да ладно, чего там, пустяки. Но тут вдруг объявили фамилию Ценёва. «Ценёв Владимир Иванович! (Яркаева выкрикнула.) Что за чёрт! Ослышались, что ли? А тот уже вылезает из ряда, а тот уже идет к сцене! Весь из себя гордый! С обритой своей башкой как с тяжелым снарядом! Да что же это такое?. И уже грамоту получает. И трясут уже с Кирьячкиной друг дружке руки – как два слона хоботы. И, главное, точь-в-точь такую же коробку, как у дяди Толи, получает от Яркаевой. Да ещё дергает её к себе и влепляет смачный поцелуй! И всё это под хохот, под туш, под аплодисменты всего зала!.. Макаров сразу помрачнел. И вместе с ним его команда: подарок (настольные часы) разом обесценился. Стал всем троим безразличным.
В перерыве возле буфета Ценёв дул целую пивную кружку вина, налитого перед этим из дармовой бутылки. (Дорвался до бесплатного, наглец.) Подмигнул коллегам. Привет, перд…ки! Высоко потряс им коробкой. А? Такая же! Дядя Толя закачался. Отложил на стол школьное пирожное. От которого и откусил-то один только раз. Отдал коробку Сашке. Повернулся, пошёл в зал. Сашка и Колыванов торопились за ним и коробку эту несчастную перекидывали друг дружке. Как какую-то улику. От которой надо немедля избавиться. Перекидывали как заразу, как позор…
На концерте сидели с тяжёлой душой. Яркаева там чего-то объявляла. Расставленные ноги её на сцене стояли как красные новогодние свечи. Голосок по-пионерски звенел. Номера, в общем-то, исполнялись пустые. Вышли две тощие девицы в тельняшках. «Для наших дорогих тружеников реки – «Матросское яблочко!» – прокричала Яркаева. Вместо клёша – девицы были почему-то в джинсах в обтяжку. Две скобы на копытах. Одним словом – начали. Под баян. Долбились. «Тьфу!» – чуть не сплюнул Колыванов, когда девицы ушли. (Зато Ценёв вскакивал. Ценёв орал. Повтори-и-и-ить!) Яркаева объявила хор. Хор девушек. Точно пьяное море, зашумело расстроенное пианино, и хор дружно, с воодушевлением запел. Состоял он из десяти человек. Вместе с подбежавшей и ставшей с краю Яркаевой. Хористки пели:
…Ы-я люблю-ю те-бя, жи-и-изнь,
Что само по себе и не но-во!..
Все девушки были в шёлковых белейших кофточках. Как будто остужали ими сейчас, как фреоном, свои красные пылающие душки:
…Вот уж ве-е-ечер пришё-ё-ол,
Я шагаю с рабо-ты уста-ало…
На другой день возле «Сима», стоящего у берега впереди «Бири», остановилась чёрная «Волга». В осеннее хмурое утро, в туман вылез Рахманов. Управляющий трестом. Был он в чёрном габардиновом пальто, но без головного убора. Повыскакивали референты (двое) и почему-то Пальчиков. Собкор, как было сказано, республиканской газеты. Который, когда вылезал наружу, – задевал в машине потолок.