Тыкая пальцем в графу, Распорядительница под гербом смотрела вдаль. Подкрашенные губы ее являли собой прозекторский шов, а глаза – намастурбированную транквилизаторами красненькую зорьку всего человечества… Расписываясь, Серой ей улыбался. Из суеверия.
– А теперь, наши дорогие Молодые, оденьте, пожалуйста, друг другу обручальные кольца!
Женщины в сарафанах и с красными непомерными губами вынесли кольца. Все начали друг дружке углублённо надевать. Серову было только одно кольцо на подносе. Серов Никульковой почему-то никак не мог надеть его на палец. Насадил-таки! Как пацан, как выглядывая из подполья, очень хитро покрутил рукой. Для Распорядительницы. Мол, второго – нету. Студент! Не поймаете! Его цапнули за руку. За левую. В чём дело? Загремел марш Мендельсона. Все вытянулись, как на плацу. Серов полез целовать губы. Невеста не давалась. Мендельсон провалился. Серов отпрянул.
– Дорогие друзья! Торжественный церемониал бракосочетания окончен! Счастливой вам семейной жизни!
В буфете сарафанные женщины с непомерными губами уже разносили на столики бокалы. Серов подлетел, шмальнул в потолок, начал расхлёстывать. Пробежкой быстро тушил бокалы шампанским. Эх, ему бы в пожарники! Да ему бы в официанты! Бокалы были дружно подхвачены, бокалы завызванивали над столом. Поздравляем! поздравляем! будьте счастливы! Хватив заморозки, влепил поцелуй невесте в щёку. Никулькова растопырилась, облившись шампанским, замахала ручкой. Серёжа, что ты делаешь! Все стоя смеялись. Орёл! Офицер (родной дядя) оккупационно поглядывал на новую родню. В лице Григория Ивановича с гороховой головой и Марии Зиновеевны с обиженным обезьяньим бантиком на дряблой шейке. Остальные осторожно отцеживали, думая, что одна. Изучали в буфете интерьер, людей. Невесты вон, женихи. Всё те же сарафаны меж столиков ходят. Красно улыбаются. Будто резаные раны. Всё нормально… «В чём дело, товарищи? Отчего так скучно (пьём)?» Серов лупанул вторую пробку в потолок. Настоящий орёл!
Выводя группу из буфета как правительство, вытопыривал пятерню к фотографам: никаких снимков! никаких интервью! дома!
От Дворца уже раскатывали во все стороны на собственных с куклами на капотах, с невестами и женихами внутри. Лихо, юзом выносились на дорогу.
У Серова должны быть с кольцами. Казенные. Группка Серова уже приплясывала на выпавшем снежку. В штиблетках, в туфельках. Заказанных машин не было.
На площадь выкатило такси. Остановилось. Нетерпеливо засигналило. Серов подбежал, цепко оглядел ландо. «А где кольца?» «Дома, – ответили Серову. – Заказал в один конец – да ещё кольца ему… Поедешь, что ли?» – «Так ведь восемь нас!» Шофёр мотнул головой: сзади едет. И точно, сзади рулил ещё один. Рывками. Будто за шкирку дёргали его. Подтаскивали, значит. «У вас что, зубы у обоих болят?» Серов помахал. Расселись. Покатили. Без колец, без кукол.
Юбилейные Офицеровы часы щебетали на всех четырёх стенах комнаты, как гнезда с птицами. Некоторые вышагивали на месте с дисциплинированностью журавлей. Как в музее, закладывая руки назад, гости с почтением разглядывали дарственные надписи. Совсем не обращая внимания на стол. На длинный стол. По центру комнаты. Вернее, на два стола. Составленных вместе и, в общем-то, – ломящихся. Поросёнок на блюде. Два заливных. Буженина в трёх местах. Пять вскрытых банок шпрот. Ещё консервы. Без счёта. Копчёная колбаса. Сыры. Салаты, винегреты – с черпаками. Бутылки. Начальниками. Коллегия в министерстве. Фужеры. Как невесты в парче. Пойманные за одну ножку. Светленькая мелочь под водку. Понизу. Всё на белоснежнейшей скатерти… Кашковые цветы, как дартаньяны в шляпах… Гости не могли оторвать глаз от… от часов на стенах.
Вошли и сразу запотирали руки друзья Серова. Институтские. Халява! Грандиознейшая халява!..
А часы щебетали. Вышагивали. А выхода Молодых всё не было. И хозяева вроде бы куда-то пропали. Как быть? Что делать с закусками? С водками? Уже наблюдалось противостояние у стола. С двух его сторон. Отцы и дети.
Наконец Молодые вошли в залу (или зало?) в сопровождении Офицера и его Жены. Торжественных и скромных. Как и Молодые – под руку. Все захлопали. Затрещал страшный аплодисмент. Окружили. Суматошные пошли поздравления. Подарки – как коты в мешках: все завернуты. (А? Куда их? Сюда складывать? Хорошо! Спасибо!) Какие-то двоюродные бабки или тётки всасывались в лицо невесты, как насосы. Подолгу и молча держали свои ручки-лодочки в ладони Серова, зная, что он мошенник. Зато друзья выбивали-выхлопывали из пиджака Серова нафталин от души. А Сапарова Светка (тайная воздыхательница Серова) даже пыталась что-то успеть сказать, прижимая к груди Скромный Подарок… но разом прослезилась. И прямо в очки.
Быстро рассаживались, мечась глазами по закускам, по выпивке. Под команды Офицера, уже стоящего с наполненной рюмкой во главе стола, быстро наливали и соседям, и себе. Накладывали, накидывали в тарелки. Вам шпротиков? Или колбаски? А вот заливного! С горчичкой! С хренком! И, полностью подготовленные, замерли. Честно обратив к Офицеру-тамаде лица. При этом сильно потянув шеи. Чтобы было незаметно, как проглатываешь слюну.
– Дорогие наши Молодые! – начал Офицер. Молодые встали. Невеста, понятно, была вся в белом. Голова Серова из гигантского пиджака Офицера торчала по-цыплячьи. (Цыпалёнок тоже хочет жить.) – Дорогие наши Женя и Серёжа! Позвольте мне по поручению нашей семьи… надеюсь и всех присутствующих (поворот наполненной рюмки сначала налево, затем направо)… поздравить вас с законным браком, с созданием новой крепкой советской семьи! – Бурные, но короткие аплодисменты. Некоторые было вскочили (с рюмками), но от жеста Офицеровой руки разом сели. – Дорогие Женя и Серёжа! В этот торжественный и незабываемый для вас день…» Дальше оратором были упомянуты: и «тернии и звезды семейной жизни», и «свет любви и взаимного уважения», и, конечно, «маленький», которого наши Молодые непременно найдут в капусте, хе-хе, а то и аистик принесет, хе-хе. Через год-другой. Хе-хе-хе. (Оживление в зале. Отдельные аплодисменты.) И ещё многое и многое другое было сказано в напутствии. Так необходимом нашим Молодым. Да. Наши Молодые слушали. Невеста стояла как всё тот же фужер в парче. Только потупленный, опустивший глаза. Внимательному Серову предстояло сегодня пить из него весь вечер. В заключение Офицер сделал паузу и повернулся к Молодым. С большим бегемотовым ртом. Как с раскрывшимся государством. Явно ожидая чего-то от них. «Ну поцелуйтесь же-е! – не выдержав, заревел. – Дорогие вы мои-и!» Серов послушно быстро поцеловал Никулькову. И засветил к Офицеру улыбку. Улыбку всё того же незабвенного ходи. Все закричали «ура». Потом тянулись рюмками к Молодым, чокались, перезванивались меж собой и, рухнув, накинулись, наконец-то, на еду.
Грудастая крупная женщина вдруг завращала глазами как сирена «скорой помощи»: «Го-о-орько!» (Она из родни Офицера была.) И рубанула –коротко, вниз: «Горько!» И женщины разом закричали визгливо. И мужчины подхватили упрямыми басами, мотая головой: «Го-о-орько!» Герой встал – и Невеста сомлела в его объятии с круто взнятыми локтями. Кинематографическая классика! Ура-а! – орали все и разом сбрасывали внимание на стол. Работали. Челюстями, понятно. Наверстывали. Безотчётно стукались рюмками. Ага. Ваше! Спасибо! Словно судорожно думали о чём-то очень важном. И опять по какому-то точному временному наитию грудастая поехала и завращала большими глазами: «Го-о-орько!» И коротко рубила, как приказывала: «Горько! Горько! Горько!» (Это был профессионал.) И вновь визжали красные женщины, и басы гудели понизу непримиримо: «Го-о-орько-о!..»
Вскочила Сапарова и начала было читать стихи-обращение к Молодым, сочинённые коллективно, на курсе. Читать с тем усечённым серьёзным пафосом (скромная, знающая себе цену душа перед нами), с каким читают только учительницы литературы в школе, а также взращённые ими отличницы (одна обычно на класс, а то и на всю школу), но… но опять резко прослезилась, и опять прямо в очки. Да что же это такое! Все хлопали неимоверно часто от этой эмоциональной встряски! Падали к еде, уже не совсем соображая, что перед ними.
В левом углу шумели, махались руками друзья Серова. Все институтские. Уже хвалились, отчаянно врали друг дружке. И вечный аспирант Дружинин с белокурым своим чубом на сторону, и сантехник Колов (по совместительству вечерник), и Геннадий Трубчин с курса Серова, бывший в загсе с Сапаровой свидетелем, очкастый, мотыль. И ещё ребята… Явился даже Сашка Азанов с пожизненным своим пиджачным хвостиком колбаскового парня, у которого всё в обтяжку. Когда начались танцы, он потерянно бродил среди танцующих. Его толкали.
За вальсом следом задолбил фокстрот. И кавалеры шустро порулили своих дам, погнали кто куда. А женщина с большой грудью и какой-то мужчина бегали по комнате солистами. Точно быстро таскали небольшой стол. В обхватку. То в одну сторону бегут-тащат, то уже в другую. Им жутко хлопали. На бегу, не выпуская «стола», они поворачивали серьёзные лица к хлопающим, с достоинством кивали.
В какой-то момент свадьбы Серов вдруг увидел в левом углу застолья… свою Маму и своего нового, надо думать, Папу. (Неужели из Барановичей примотали?) Они появились там неизвестно когда. Можно сказать, по-английски. Только с обратным знаком. После целых семи лет отсутствия. (Во всяком случае, отсутствия Мамы.) Они сидели там, словно сон в дымящейся виньетке. Посреди реальной, махающейся руками гулянки. Они находились словно бы на Островке Бедных Родственников. Иногородние, никому не нужные и не известные. Забывали про еду, помня только про окружающих. Крашеные вздыбленные волосы Мамы напоминали уже прополотый и только что политый сад – просвечивали до кожи головы. Мама не узнавала сына. Маме уже стукнуло сорок пять. Новому Папе явно перевалило за шестьдесят. Он был с испуганным левым глазом. Как с извергом. Возле головы рукой всё время делал длинное ухо осла: А? Что? Что вы сказали? Нам повторить (выпить)? Не беспокойтесь! Мы пьём, мы едим!
Когда Серов с Трубчиным курили на площадке, появился этот Папа с глазом. «Привет, Папа! – сказал Серов. – Кого ищешь?» Папа провёл рукой по начёсу, как зебру на переходе сделал… и ушёл обратно. «Что за козёл? – спросил мотылёвый Трубчин. – Откуда?» Серов не смог внятно объяснить.
На другой день к вечеру Серов провожал мать с новым мужем в Кольцово. Была с ним в аэропорту и Евгения. Всё время почему-то исчезал, рыскал по вокзалу, что-то покупал им в полет, дёргал сотки, уходил курить, оставляя их втроем напряжённо молчать. Наконец объявили посадку. Материн старикан всё порывался что-то сказать Серову. Нутриевый мех шапки его торчал спицами. Несообразным, диким пучком. «Не переживай, Папа, – сказал ему Серов. – В самолете всё забудешь». Надолго обнял мать, точно запоминая. Мать в богатой шубе, в песцовой шапке беспомощно замерла, как распятая им, не зная, то ли заплакать ей, то ли не надо. Некогда ведь уже. Контрольная труба словно всасывала пассажиров. Мать и старикан боком пошли. Точно ожидая камня или палки. Всосались, запнувшись о порожек. Исчезли.
В несущемся из аэропорта автобусе сгорал закат. На фоне опущенного лица Серова островерхие крыши домов поселка пролетали как чёрные надолбы. Евгения лепилась к Серову, брала под руку. Серов косился на непонятно откуда взявшуюся эту девицу в белой кроличьей шапке, с белыми опушками по вороту и рукавам пальто.
Однако через час, уже в доме Никульковых, с готовностью вскакивал под крики «горько», целовал невесту, как куклу. (У невесты, как у куклы, когда её наклонишь, западали глаза.) Почти ничего не пил, крутил только на столе парчовый фужер за ножку. Обнявшиеся два свата тыкались лбами. «Я дал ему всё!» – говорил Офицер. Гороховый лоб дядя Гриши был крепче: «Нет, я дал ему всё! Не спорь!» И опять, как полгода назад, сидели за столом две сестры и, словно не видя, не слыша ничего вокруг, нескончаемо, печально-радостно смотрели на Серова своими голубыми глазами в начернённых длинных ресницах, как невиноватыми ночными бабочками, одинаково взяв лица свои в ладоши… Трезвейший круглоголовый дядя Никульковой в перерывах между своими удивительными познавательными рефератиками соседям и короткими, очень экономными улыбками им же… вдруг вставал и трескуче резко шарахал пьяных экзальтирующей фотовспышкой. И пьяные в изумлении отвешивали рты, затем поправляли галстуки, думая, что сейчас вылетит птичка…
При прощании друзья совали в Серова большие застенчивые кулаки. Как будто тренеры бокса они. Норовили в скулу. Молоток. Держись. А мы за тебя горой. Ты знаешь. От выпитого все были красноносы…
Глубокой ночью, после мучительного, жалеющего, жестокого совокупления никакой крови на простыне не было. Евгения копалась, испуганно искала под собой, рядом, включив лампу.
Лежал безучастно, голый, закинув руки на затылок. «Ты что же, думаешь, что я…» Серов молчал. «О чём ты думаешь?!» – «Не об этом! Успокойся!» Серов опять будто впервые увидел эту растерянную деваху в белой рубашке. Вскочил. По-прежнему голый, не стесняясь этого, курил в форточку. Луна безобразно курила вместе с Серовым. Потом одел леопардовые трусы, пошёл в столовую, чтобы добыть спиртного.
Через неделю ему не без ехидства была сунута какая-то бумажка. Справка. Не понял сперва. Прочёл… И в который раз уже не узнавал в этой молодой, самодовольно покачивающейся женщине с засунутыми в карманы халата руками… свою жену… «И не стыдно?.. На стену вон повесь. Чтоб видели. Под стекло. Как диплом…»
Гордящаяся собой Никулькова сворачивала справку.
Потом сняла халат, стала одеваться. Для улицы. Для института. Мелькали груди. Как будто назревшие рожки оленихи. Как опиленные. Панты. «Не смотри», – спокойно, гордо было сказано Серову. «Так отвернись! Или уйди! Или – некуда?..» Чуть не плача, зажав груди, как растерзанную капусту, Евгения ринулась в спальню. «Дурак!» Серов возмутился: «не смотри», хм, «дурак»!
В трамвае ёжился на сидении, смотрел в окно. «Мы купим тебе шапку», – сказала Никулькова, белопушистая вся, прижимающаяся к Серову, как кошка. Серов внимательно посмотрел. «Кто это мы?..» Снова отвернулся к окну. За окном на морозе завыплясывал козлик-революционер на пьедестале. Тоже, видать, проняло беднягу. На Серове была шапка с ушками. Кожаная. Тонкая. Засаленная. Опорок не опорок. Не поймёшь.
Медовый месяц явно не задавался. В нищенской своей одежонке Серов мёрз на борзом ветру. Это перед институтом. А в самом институте, в перерывах, ходил, точно боясь встретить Никулькову. Да и вообще кого-нибудь из знакомых. Чуть что нырял в курилку, единясь там с дымом в темном углу. Или вообще убуривал по коридору. С Офицеровым пиджаком, будто с распахнутой уборной с огорода. «Серов, ты куда?» – «Сейчас». Жена тоже искала мужа. Серова нигде не было. Никто не видел. На общих лекциях прокрадывался к амфитеатру, когда уже бурлил за кафедрой доцентовый кипятильник марксизма-ленинизма. «Ты где был?!» – спрашивала Евгения. «Как где?!» – очень удивлялся Серов.
3. Пряные цветы Востока
Даже когда Кропин после двух пересадок подъезжал, наконец, к своему пункт Б и сидел с приготовленным уже чемоданом, поглядывая в окно, даже в этот ответственный момент… старикашка опять резко распахнул дверь купе. Опять пьяный! Он деревянно шагнул мимо жены-старухи и Кропина, резко развернулся и, как это делают аквалангисты в ластах, – спиной кувыркнулся на нижнюю полку. И сразу страшно зажмурился. С раскрытым ротиком. Как будто в кресле у дантиста. Как будто изготовившись страдать… И это так часто повторялось – Кропин сбился считать. От самого Барнаула. Где на станции старик влез с женой в это купе. И начал бегать в вагон-ресторан каждые полчаса, час…
Старуха жаловалась, что пропивает наследство. Продал дом умершего брата. Так отберите деньги! – не выдерживал Кропин. Нельзя-а, – тянула старуха. – Хозяин. Столяр-краснодеревщик. Так пропьёт ведь! Или сам умрёт! Разве можно так пить? В таком возрасте?! Да уж, соглашались с ним. Старуха была опрятна, сдобна. Оттопыривая мизинчики, оглаживала свои оборочки на опрятной кофточке.
Появилась река. Наверняка большая. Сжатая устьем гор. Поезд стал замедлять ход. И остановился. По большой дуге – поезд точно застрял в висящем параллелограмме моста. Что это за река? Иртыш, сказал кто-то из коридора… Иртыш… Так же, как в Омске… Это какой протяжённости дугу нужно было проделать поезду (во сколько тысяч километров!), чтобы снова выехать к этой реке и замкнуть её (дугу) на этом высоко висящем мосту?.. На противоположной стороне вдоль скал по дороге сновали машины. Дальше, правее, в зелени на горе тонули пяти-и-девятиэтажки…
Потихоньку тронулись. Внизу у насыпи, в сырых ещё, по-утреннему отпаривающих огородах грели под солнцем крыши частные дома. Старуха-мусульманка в белом платке шла к будке на огороде. Кунган побалтывался в тощей руке как солнце на верёвке… С моста вода в Иртыше казалась зеленоватой, не глиняной, как в Омске. Тяжёлым зелёным кораблём уходил вверх по реке вытянутый остров.
На станции Кропина никто не встретил. А ведь была дана телеграмма из Барнаула. Давно разошлись пассажиры с поезда, давно ушёл сам поезд, а Кропин всё ходил вокруг чемодана, сверяя досаду свою с часами на руке. Вокзал повыше от перрона был обыкновенным. Одноэтажным, серым, без выкрутасов. Пойти, что ли, туда? Там ещё обождать?
На первый путь подошёл пригородный поезд. Растопыриваясь ревматическими ножками, спускались на перрон дачницы-пенсионерки. Однако на асфальте сразу начинали бодрить себя, подхватывать ведра, рюкзаки. По перрону потом спешили, чуть не бежали. Помидорками тряслись их спекшиеся личики. У не отстающих мужей их от тяжеленных корзин лица были серьёзны, натянуты как жгуты. Всё людское поголовье торопливо колыхалось к лестнице, к переходному мосту…
Кропин поднял чемодан, тоже пошёл за всеми. Адрес Левиных у него был. Улица Тохтарова. Ориентир – парк имени Кирова. Где-то в центре.
В переполненном трамвае Кропин ехал через весь город. С обеих сторон проплывали дома, в общем-то, обыкновенные, все те жё пяти-и девятиэтажки; из дворов лезла на улицу зелень; многолюдно было на остановках, возле магазинов. Какой-то парк с аттракционами, где болтали крохотных людей гигантские осьминоги и выстреливали резко в небо катапульты тоже с мелкими людьми. Дальше кинотеатр «Титан» – как какая-то башка циклопа домиком. Снова пятиэтажки. Обилие цветов по газонам и скверам, где от машин-поливалок бесконечно нарождались, бегали радуги… Сначала Кропин стоял, потом ему уступили место, и с чемоданом на коленях он неотрывно смотрел в окно, как смотрел бы всякий нормальный человек, прибывший в незнакомый город.
Улицу Тохтарова нашёл быстро. Короткая была улица, тихая, действительно упиралась в парк. (Кропин проехал лишнюю остановку и проник на улицу с другой стороны, с конца.) Прошёл несколько домов, почему-то очень тихое и скромное здание Госбанка (ни одной машины рядом, впрочем – суббота же!) и увидел три одинаковых одноэтажных дома. Три номенклатурных особняка – с высокими заборами, с телевизионными антеннами на крышах, с железными глухими воротами в кованых крупных звездах. Сразу понял, что дошёл, что здесь. Возле первого дома, на лавочке, как натуральный русский, сидел старик-казах. Однако, как и положено казаху, скоблил на домбре. Длинная обвязанная ладами палка домбры походила на висящий переходной мост над пропастью. Вправо-влево – погибнешь! Только прямой дорогой! Казахской! Поздоровавшись, Кропин спросил про искомый дом. Старик прервал игру, выставил перед собой левый глаз. Обстоятельный. Сродни алтыну. И указал на последний дом. Поблагодарив, Кропин пошёл.
– Телеграмма… – вдруг сказал казах. – На вокзал все поехал…
– Ну правильно, телеграмму я давал, – приостановился Кропин, ожидая объяснений. Но старик опять заскоблил. Вдобавок закатился Кропину песней: «Иа-а-а-ай-ия-ия-а-а!»
Кропин нажал, наконец, кнопку звонка на кованых воротах. Долго никого не было. Ещё давил… Таращился на кованые звёзды…
– Товарищ Кропин, по-видимому… С приездом. Проходите… – Худая блеклая женщина отступала от калитки, уводя приглашающую руку и взгляд за собой, и с чемоданом Кропин пошёл за ней по обширному двору. Больше – саду. На тонких высоких стеблях какие-то цветы. Точно бархатные бабочки. Ромашки повисли в воздухе. Казались намалёванным снегом. Ещё какие-то высокие узластые цветы. Здесь же – стрельчатые цветы, кудрявые как флейты. Всюду почему-то пьяные склонившиеся подсолнухи с жёлтыми толстыми затылками. Женщина изредка полуоборачивалась и поматывала Кропину формальной, равнодушной рукой. Кропин задевал какие-то деревья, вроде лимонных. Обошел две яблони с красными яблоками, чуть было не цапнув одно. У крыльца появился и заюлил перед Кропиным толстошёрстный пуделёк. Как бы представляясь. Было в нем что-то от толстой мягкой щетки. Им хотелось обмахнуть туфли. Кропин представил лицо сопровождающей, если бы он проделал это. Кобелька звали Боней. Бонифацием. Сопровождающая смотрела в сторону, пока старик ласкал собаку…
В ожидании уехавших (на вокзал), вежливо сидели у стола на большой веранде. Словно дальше не приглашаемый, чемодан остался стоять у самой двери, на выходе. Кропину предложили отведать груш. Крупные переспелые груши в синей волнистой вазе были как свиньи. Кропин не решился взять ни одну из них. Тогда ему коротко объяснили, что в телеграмме он допустил ошибку. Дал неправильный номер дома. Нужно было написать не 25-ый, а 21-ый! Поэтому телеграмма попала к казахам, через дом, ну а те – сами знаете. Кропин хотя и не знал про «сами знаете», однако согласно кивнул. Из дома явно слышались голоса, но никто не выходил. Кропин осторожно спросил про Маргариту Ивановну. Здесь ли она, в доме, или в больнице?..
– Маргарита Ивановна умерла, – ошарашили его. – Месяц назад. 23-го июля.
Та-ак. Отмучилась, значит, бедняжка. Сочувствую. Искренне сочувствую. Жаль. А он-то, выходит, зря ехал сюда. Его не стали разубеждать.
Опять вежливо молчали. От услышанного старик чувствовал, что поднимается давление. Женщина тоже была бледна. Но постоянной, по-видимому, бледностью астенички. Несмотря на уже ощутимое утреннее тепло, – женщина была в шерстяной серой кофте. Руки её прятались в рукава кофты, как мыши. Равнодушием, бесцветностью своей – она Кропина уже раздражала. От раздёрнутых и затянутых за уши волос темя её походило на изломанный чертёж.