Муравейник Russia Книга вторая. Река
Владимир Макарович Шапко

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>

– Да поймите вы, поймите! (Глупый старик!) У каждого из нас положение в городе! Авторитет! Добытые немалыми усилиями, честным трудом! (Ой ли!) Мы не можем допустить, чтобы всё это рухнуло в одночасье! Ведь начнут таскать, выяснять! Всплывёт имя Маргариты Ивановны! Что мы им ответим?! Мы не можем этого допустить! Вы понимаете? Понимаете?!.

– Ага-а! У вас, значит, авторитет, авторитеты! А нам, значит, с Кочергой терять нечего! Нам, значит, можно в помоях купаться! Да кто затеял-то это всё?! Кто?! Я что, с неба сюда упал?! Я вас звал в Москву к себе, звал?! – Голова старика, стриженная под барашка, уже тряслась, точно звенела бубенчиками: – Звал?!

– Да говорят же вам (глупый старик!) – мы ничего не знали! (Ой ли! А может, не хотели знать?) Маргарита Ивановна скрывала всё! Сама, сама хотела это дело… провернуть. А тут болезнь. Вот и вспомнила вас. Лучшего своего друга…

У Кропина отпала челюсть от «лучшего друга». Кропин хотел призвать в свидетели саму Маргариту Ивановну. С портрета в кучерявом багете. Однако не дотянув до красного угла самую малость, та в портрете еле угадывалась в густых красках. Как будто болела там корью или золотухой. И ничего ни подтвердить, ни опровергнуть насчет «друга» явно не могла.

Зато в книжном шкафу, за стеклом, всё было зримо. Тут уж не придерёшься. Не-ет. Полное сизое нечитаемое собрание сочинений! Все пятьдесят пять томов! Тут уж всё на месте. И мелконький черепный автор при своем собрании. Да не просто в одном экземпляре, а модненькой ныне горкой. Как же – не в Тмутаракани живём!

– Вы чем-то недовольны?

– Ничего. Не обращайте внимания. Я – так.

Собственно, разговор был закончен.

– И всё же, Дмитрий Алексеевич, мы надеемся на вас. Думаю, вы нас не подведёте. (Да где уж! Всё на себя! Железно! Кремень!)

Женщина устала от разговора. Глаза женщины были как бледные чирьи. Стоя женщина складывала бумаги в папку, чтобы передать её Кропину.

Неожиданно Кропин спросил:

– Может быть, похоронить это всё? Забыть, сжечь, выкинуть? А, Вероника Витальевна?.. Он ведь вам отец… Не жалко вам его?..

– Он негодяй… Он сломал жизнь мамы… Он должен ответить… – впервые по-человечески сказала женщина. Глаза её начали краснеть от слёз.

В свою очередь, Кропину сразу захотелось въедливо вопросить: а кто, собственно, была её мама в тридцатые годы? Маргарита Ивановна Левина? Кто? Разве это не она была глазами и ушами своего любовника, Витальки-шустряка? Не она ли прежде всего стучала на своих коллег? А уж потом вдвоём кропали они подлые эти доносы? Не она ли их печатала, в конце концов?!

Приняв папку и завязывая тесёмки на ней, о многом хотелось спросить Кропину у этой женщины про её маму, про их с мамой прямо-таки загубленную жизнь в этом городе! Когда шёл к двери, в спину неожиданно прилетело приглашение. На день рождения. Брату Александру – тридцать пять. Ждём вас к столу, Дмитрий Алексеевич. Кропин сказал, что у него нет подарка. Да и хотелось бы побыть перед дорогой одному. Вы уж извините…

– Напрасно. Будут интересные люди. Колоритные.... – Калюжная была прежней. С бледными глазами. Добавила загадочно: – Есть возможность увидеть современные нравы провинции…

Кропин пожал плечами, не сказав ни да ни нет.

В пустом кабинете Левиной ему уже была поставлена и застелена кровать на ночь. Сидя на ней, решил твердо, что ни на какие дни рождения не пойдёт. Хватит ему приключений! Однако как всегда налетела Елизавета Ивановна. А уйти от нее можно было… только ракетой. Пробив потолок. Поэтому, толком даже не отдохнув, Кропин как миленький сидел в семь часов на веранде. Куда, как в накопитель, в предбанник, уже прибывали гости, а Бонифаций, со всеми здороваясь, высоко подпрыгивал большой шайкой блох.

От непоборимой застенчивости Кропин сидел на стуле в совершенно дикой позе – в позе виолончелиста. Причем виолончелиста без виолончели. То есть с широко расставленными ногами и занесенной правой рукой. Казалось, вот сейчас вдарит смычком, заиграет, но нет – железно молчит, ни звука.

Не иначе как с коллегами, «виолончелиста» подвели знакомиться с двумя актёрами. Из местного драмтеатра. Большеголовые, плечистые, те на диване сидели уж очень как-то артистично, небрежно – набросав впереди себя изломанных своих ног. Холёные руки Кропину отдавали утомлённо, вяло. Как гинекологи после работы. Кропин подхватывал, держал, называл себя. Вроде даже один раз шаркнул ножкой. С почтением отошёл. Да-а, господа…

Позвали, наконец, к столу. Все оживились, задвигались, потянулись к раскрытой двери. Некоторые заспешили. И больше всех, теряя лицо, наши актёры. Хорошо потирали руки, стремились первыми ворваться в зал.

А Кропин большую столовую просто не узнал! Если вчера виноградный куст с потолка казался зелёным, то сейчас он сиял, был полностью белым, точно засыпанный снегом. Кропин толокся со всеми, чувствовал чью-то направляющую руку, но из-за яркой, прямо-таки дворцовой этой люстры (люстры из дворца!), плохо различал, что под ней на столе, не воспринимал по-настоящему всего великолепия блюд. За стол его вставили прямо посередине. Он сел. В дальнейшем не мог вспомнить, что ел и пил за этим столом – белый свет люстры и белоснежная скатерть просто оглушили его. Ему начинало казаться, что он на приёме в царском дворце екатерининской эпохи. Кругом одни только оголённые бюсты женщин и раззолоченные камзолы мужчин… Словом, чёртов этот свет, сверкание люстры надолго выбили Кропина из колеи, заморочил голову.

К действительности его вернул чуть не под руки приведённый старикан. Который был посажен прямо напротив. Неживой уже. С голой костяной головой. Сосед Кропина, выцеливая вилкой кружок колбасы, тихо гундливо поведал: «Транквилизаторами мозги вымыл. Угу. Пачками жрёт. Блоками. Угу». Оказалось – муж Елизаветы Ивановны! Официально представленный, Кропин приподнялся. С намереньем пожать через стол руку. Старикан даже не шелохнулся. Кропин сел, не зная куда глядеть. «Придурок, – опять точно в сторону поведал сосед, всё выцеливая. – Угу. Транквилизаторы». Кропину подсунули судок с горой салата. Углублённо брал на тарелочку, найдя занятие. Хорошо хоть руку не протянул. Удержал в последний момент. Была б картина. Хвалил салат. Вкусно, очень вкусно! благодарю вас! Обильно забулькало в его фужер. Подвигнул себя с большим протестом. Да так, что фужер опрокинул. Всеобщий смех! Вскрики! Кропин схватил солонку, сумасшедше зафонтанировал солью. По разлитому вину. Сейчас, сейчас, ради бога извините! Его удерживали за руки, останавливали. А он всё вытряхивал, солил. Усадили, наконец, беднягу, отобрав соль. Смеялись, хлопали по плечу. Да ерунда! Что – скатерть! Кропин кивал, как артист после исполненного номера, благодарил. Опять с полным фужером вина, непонятно кем и когда подсунутым.

Точно постоянная, узаконенная в этом доме нищая, гордо вышла перед всеми певица-бард с гитарой наперевес. В вечернем платье с длинным разрезом по бедру, худая. Парень при ней, тоже с гитарой – как смирившийся пожизненный воздыхатель. Все сразу захлопали. Нина! Рысюкова! Просим! Однако певица резко вскинула руку: тихо! тишина! «Для нашего дорогого именинника, Александра Николаевича Белостокова, прозвучит его любимый романс!» И она ударила по струнам (воздыхатель тоже) и страстно запела у именинника за спиной: «От-цвели-и уж давно-о хризантемы эв саду-у-у…» Именинник сидел под раскатами гитар и пением, потупив голову. Точно подконвойный. Это был лысеющий блондин в очках. Гренок. Золотисто поджаренный гренок. Жена преданно трогала его руку. По окончании романса он привстал, и Рысюкова чуть не отвернула ему голову в поцелуе. Все ужасно захлопали. «Ещё, ещё! Нина! Пой!» Именинник упал на место, а певица продолжила свой мини-концерт. Теперь уже пела свое, бардовское. И каждый раз ей бурно хлопали. Два актера лупили лапами вверху. Браво, Нина, браво! «Из театра! Она тоже из театра! – радовался сосед Кропина.– Б…. – каких свет не видывал! Одна шайка! Все трое из театра! На халяву сюда! Ага! Маргарита подкармливала! Шмотки, продукты, машины вне очереди! Ага!» – всё кричал во всеобщем гвалте Кропину сосед…

Однако гитары чуть погодя куда-то исчезли. Певица Рысюкова уже приклонялась, целовалась почти со всеми, а её гитарист скромненько сидел перед большой штрафной рюмкой водки. Певица упала рядом, схватила его штрафную, крикнула за именинника тост и хлопнула! Воздыхатель глазом даже не успел моргнуть. Бойкая дамочка, подумал Кропин, в общем-то, концертом довольный.

Но когда подали жаркое, поверх застолья вдруг вынырнул похабный анекдот. И рассказывала его эта самая певичка. Эта Рысюкова. Называла всё своими именами. Причём проделывала это с весёлой, роковой какой-то наивностью кобелька, который постоянно, прямо посреди людей, оседлывает своих сучек… Кропин замер. А бабёнка продолжала всё выше и выше, что называется, задирать подол. Это был, видимо, постоянный, накатанный номер артистки для этого дома. Этакий смакуемый всеми матерщинный эксгибиционистский акт. И все приглашающе смеялись. Заглядывали Кропину в глаза. Мол, как? Что скажешь? Здорово? Однако Кропин сидел красный, злой, не знал куда смотреть…

Не унимался, постоянно нашёптывал сосед. И тоже всё нехорошее, отвратное об окружающих. «Вон ту видите? Третью с краю? Угу. Муж-импотент. Сама пациентка сексопатолога. Угу. Он обучает ее оргазму. Сестра есть. Вон. Угу. Эта – нимфоманка. Точнее – спортивный мессалинизм. Коллекционирование партнеров. Угу. Записываются ею в специальную тетрадь. Как бы её книга отзывов о них. Поговаривают, уже перевалило за двести. Партнеров. Днем разгуливает по дому голая. Угу. Вы ещё не удосужились зрить?» Кропин удосужился, вчера, утром, однако вскричал:

– Да вы-то – кто?! Вы-то кто здесь?!

– Брат. Вон того. Угу.

«Вон тот» был хозяин дома. Муж умершей Левиной. Отец именинника. Ещё недавно вдовец безутешный… сейчас изучающий у себя под мышками двух, сказать так, племянниц. Двух весёлых куколок…

– Зачем же вы тогда мне всё это рассказываете? – зло недоумевал Кропин. – Зачем?!

– А-а! – хитро засмеялся сосед. Длинноголовый, лысый. Он казался пьяненьким. Однако тут же, точно ударив себя по затылку, объяснил всё чётко, трезво: – Обидно, уважаемый. Обидно. В таких семьях всегда так: на одного гения – сотня придурков. Угу. Присосавшихся придурков. И сосут они его. Сосут. Пока не высосут. Так и произошло. Угу.

– И кто же… этот гений?

– В могиле который. Вернее, которая. В могиле. Которую вы – не застали. Угу. А остальные вот, перед вами. Веселятся. Угу.

– Чего же теперь с ними станет? – строго спросил Кропин. Тоже слегка подкосевший.

– А ничего. Половину пересажают. Остальные – по миру. Угу.

Кропин задумался. Однако один за другим следовали тосты. Тосты-команды. Несколько растянутые в начале. Но, как сельские бичи, стегающие в конце. После чего все стадо вскакивало и начинался большой перезвон бокалов и рюмок над столом. (Один, правда, не вскакивал. Был как-то отдельно от всех. Рюмка у него, стремясь ко рту, сильно трепалась. Вроде геликоптера.) И снова звучали тосты-команды (славили всех подряд, даже Кропина), и опять все вскакивали и ужасно озорничали над столом, умудряясь бокалы и рюмки как-то не разбивать. (Рюмка у алкаша уже летала. Свободная, без привязи.) Но постепенно перезвон бокалов становился умеренным, без вскакиваний, доверительным. Уже между соседями, как бы следуя через раз. (Рюмка перед алкашом бездействовала. Как внезапное развившееся его косоглазие.)

Гулянка, как и все гулянки в мире, казалось, теряла направленность, контроль, но кем-то, наверное, всё же управлялась. К пианино на вертящийся стульчик стала усаживаться полная гладкая дама. С усиками. Как у тюленя. Раскрыла ноты и пошла хлопать руками по клавишам. Все сразу подхватили, запели. Дама-тюлень поворачивалась к поющим, сама пела, усики её чёрно лоснились, руки хлопали ещё пуще, и одобренные таким вниманием, вдохновлённые им, все начали орать что есть мочи, и Кропин громче всех:

…Для т-тебя! для т-тебя! для т-тебя!

Самым лучшим мне хочется б-быть!

После пения, долго отходя от него, Кропин только отирался платком. (Зачем, собственно, орал?) Неожиданно увидел Веронику Калюжную. (Что за чертовщина! Не было же ее за столом!) Вероника склонялась к имениннику, что-то ему говорила. Даже гладила по голове. Гладила его гренок! (Вот это да-а!) С большим ухом Кропин разом придвинулся к соседу. Сосед с готовностью забубнил: «Змея. Подколодная. Угу. Подмяла в университете всю кафедру марксизма-ленинизма. Хотя сама только с кандидатской. Но – в фаворитках у Башибузука. Угу. Все пляшут под её дудку. Здесь, в доме, бьётся насмерть с отчимом. Угу. Как ни странно, любит Сашку. Именинника. Сводного брата. Вместе с матерью женила его. И в карьере тащит. Директор ЖБЗ. Хотя дундук, каких свет не видывал. Угу».

Ничего не подозревая, «дундук» блаженно улыбался, свесив гренок, пока сестра продвигалась дальше. «Теперь смотрите, смотрите, – где сядет!» – толкал сосед. Калюжная села прямо напротив своего отчима. «Племянницы» засмущались, в неуверенности начали освобождаться от рук «дяди». Однако Вероника посидела немного, поваляла еду вилкой – и ушла. Точно не найдя в ней, еде, ничего интересного. Бокал с вином тоже остался нетронутым. Отчим нервно похохатывал, освобождаясь от напряжения. С большими скулами походил на седло. (Однако Достоевский бы явно отдыхал в этом доме.) Кропин старался не смотреть на мужа Левиной. На неутешного вдовца. Тот же, наоборот, – как давно разоблачённый, более того, при Левиной отсидевший весь срок в этом доме от звонка до звонка, – всё время что-то кричал Кропину с конца стола. Всё пытался узнать, как там наша столица, не провалилась ли ещё в тартарары. А, товарищ Кропин? Лоснящееся «седло» его потрясывалось от смеха.

На всеобщем пьяном фоне резко выделялся своей трезвостью крупный мужчина с курдючным свисшим лицом. Национал. Всё человек имел, через всё прошёл. Пухлой, вялой рукой отводил лезущие к нему рюмки, ничего не ел. Казался серьёзно больным… Наконец тяжело поднялся, никому тут не нужный, лишний. Устало похлопался с вскочившим хозяином по-национальному, с двух сторон. (Отвалившиеся от вдовца девки чуть не попадали со стульев.) Ему что-то пошептали. Умными глазами смотрел на Кропина. Издали кивнул. («Бывший предрайисполкома. Угу. Друг Левиной. Соратник. Рак последней стадии. Скоро встретятся. Угу».) Потом вышел. Как отряхнулся от провожающих.

– После восьмидесяти человек словно выходит в пустую степь. (Что за чёрт! Это заговорил старикан с костяной головой! Муж Елизаветы Ивановны! И говорил, ни к кому не обращаясь, для себя! Как сомнамбула!) Он остается в ней один. Его сверстники, родные умерли. Он один в степи. Он ушёл дальше, далеко вперёд от остальных. Он бессмертен…

Костяного сразу начали выдёргивать из-за стола. Им же похороненные племенники. Повели. Костяной протестно щёлкался в дверях, как кегля в кегельбане. Елизавета Ивановна (жена) – даже бровью не повела. Елизавета Ивановна давно и неотрывно смотрела на Кропина. Мечтающе, подпершись рукой. Точно влажные миражи, глаза её были растерзанны от любви и чёрной краски… Кропин смутился. Но тут ударила на всю мощь музыка из магнитофона. И все обезумели. Выскакивали из-за стола. Хватали друг дружку в обхватку и пихались как бочки. Какая-то беременная молодая женщина, до безобразия обтянутая спортивным трико, выделывала прямыми ногами. Как стригла ими впереди себя. На белой майке, на большом животе было написано по-английски: this is sport! И беременная всё сучила прямыми ногами, подкидывая живот этот с надписью как дом.

Два актёра прыгали высоко и крупно. С поднятыми руками. Будто в баскетбол играли. Будто закидывали мячи в корзину. Пригнувшись, откидывая ноги назад, устремлялась к ним певица Рысюкова. С ужатой заднюшкой, как с ёрзающей домброй. Сосед Кропина вдруг кинул себя на стол и закричал: «Ж-жарь, Нинка-а! Ж-жарь!!» Длинная головёнка его чуть ли не колотилась об стол: «Жги, Рысюкова-а! Ж-жги-и! Мать-перемать!» У Кропин начали вытаращиваться глаза, соседа он не узнавал.

В какой-то момент Кропин почувствовал, что сам опьянел. Что он, Кропин – пьяный. Да, пьяный. И крепко. Но с опьянением, как ни странно, всё происходящее стало видеться резче. Казалось нереальным, перевёрнутым с ног на голову, но резко чётким. Так бывает, если находишься в перевёрнутой зеркальной операционной. Кропин хотел залить всё слезами и не смог. Поцелуй подкравшейся сзади Елизаветы Ивановны был тянуч, как пульпа. Как сырая резина. На стуле Кропин колотился и руками, и ногами. Резко восстал. Пора кончать эту лавочку. Эту козу-ностру. Да! Пора кончать! Хватит. Пожировали, гады. Пора. Что я говорю? Говорю, что пора. Хватит. Пожировали. Прошу не трогать! Я сам! Без рук! Я сам дружинник! Не сметь!..

…Глухая торцовая стена девятиэтажки была шершава на ощупь, чёрно уходила вверх. Нужно было лезть по ней Кропину к беззвёздному, сажному небу. Таков был дан Кропину приказ. Не выполнить его – нельзя. Невозможно. Кропин подходил к стене, раскидывал по ней руки. Словно пытался обнять всю. Примериваясь, смотрел по стене вверх. Нет, невозможно забраться по ней. Начинал плакать, сглатывая колом торчащий, поскрипывающий кадык.

Стена вдруг разошлась. Сама. На метр-полтора. Светящаяся, ударила вверх щель. Кропин отпрянул, отбежал от стены.

Открывшись, симметрично уходя в небо, один над одним сидели на унитазах люди на всех этажах. При общей толстой трубе. Все со спущенными штанами, белозадые. Почему-то в буденовках…
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>