Потом, покачиваясь, ветеринар кистью руки отирал пот со лба. Вынутая из кобылы рука висела как окровавленный мазок. Он содрал перчатку, бросил на табуретку в таз. Толстая тётенька в халате, завязанном сзади, стала ему поливать из большого эмалированного кувшина. Он мыл руки и что-то говорил мужичкам.
Кобылу уже вывели из станка. Вся мокрая, она часто, освобожденно дышала. Один дяденька, держа под уздцы, поглаживал её, успокаивал. Потом лошадь повели куда-то, а ветеринар всё мыл руки и говорил уже тётеньке. И тётенька эта – смеялась. «Да ну вас, Сергей Ильич! Да ну вас! Скажете тоже!» В халате своем она была как капуста…
Что делал с лошадью этот дяденька ветеринар? Зачем он залезал в неё рукой по локоть? По плечо? Почему всё это было так кроваво, жестоко…
Единый с чёрным ночным ветерком, как часть его, посапывал рядом спящий Колька. Сашка смотрел на холодные звёзды, и казалось ему, что это стынут слёзы всех на свете людей… Он словно предчувствовал, что скоро что-то должно потеряться для него, потеряться навек, никогда не вернуться… Звёзды начинали вспыхивать, мельтешиться, гаснуть, и Сашкины глаза закрывались.
По утрам, словно осыпаясь саблями на землю, из-за сопок к Белой выходило солнце. Поле одуванчиков на склоне горы начинало сразу просыпаться. Плоские туманцы стаивали как простыни. Между одуванчиками образовывались и повисали города лучей. Многоцветные, всё время меняющиеся. Одуванчики как будто выказывали перепутанные калейдоскопы друг дружке… Потом прилетал первый ветерок, и они трепетали на длинных ножках, лёгкие в сферическом своем сознании, не обременённые ещё ничем земным, смеющиеся, радующиеся солнцу. Свободные и вольные в своем небольшом, замкнутом пространстве…
Уборная Дома инвалидок расшиперилась наверху, рядом с полем. Это – если смотреть с реки. Экскременты слетали с самой верхушки горы прямо в овраг… Одуванчики словно бы не знали об этом. Одуванчики пошевеливались на длинных ножках. Одуванчики трепетали в ветерке, радовались солнцу…
Кобелишка старался. Сука попалась очень высокая. Сперва он прыгал на неё с крыльца аптеки, с первой ступеньки, будто оседлывал лошадь, везся на её заду, но сука неожиданно сама стала, и он, загнувшись, влепился, наконец, радостно заработал. Подпрыгивали, выбивали чечётку на щербатой половичке задние ножки. Только бы стояла. Кабысдох поторапливался, вытрясывался красным язычком. В полном одиночестве. Без соперников. Повезло. Надыбал или начало течки, или её конец. Старался. Иииээээх!
У суки была узкая жалкая морда. Обвисла она той самой печальной терпимостью, которая бывает только женского рода. Которая всему миру как бы говорит: ну что ж, я покорна, раз есть у меня там это что-то сзади, то всегда найдется кто-то на это что-то… Может быть, так и нужно для круга жизни. Ещё как! ещё как нужно! – трясся кобелишка.
И – вот они! Конечно! Сашка и Колька! Из проулка вышли. И – как остолбенели. И не то чтобы впервые увидели такое, а как-то другими глазами…
– Топчет, да?.. – спросил третьеклассник Колька.
Сашка уже перешел в пятый. Сердце его странно толкалось в груди…
– Да нет, вроде…
– А чего? Заставляет, да?
– Да не знаю я! По-другому у них всё…
Кобелишка в последний раз влепился, загнулся изо всех силенок и сверзился, уже зацепленный. Как снырнул с суки, оказавшись на передних только лапках и в другой стороне. И застыли они. Как уродливый тянитолкай. Она на север, он глубоко понизу – на юг…
– Чего теперь? А?
– Не знаю…
Тут откуда-то появились на дороге пацанишки. Резвенько бегущие. Выселские. Шпана. И увидели:
– Склещились! – Сразу засвистели камни: – Бе-ей!
Сука испуганно кинулась в приоткрытую калитку аптеки. Повязанный с ней кобелишка замолотился в досках, завзвизгивал гармошкой. Улетел за калитку. Камни застучали по калитке. Сашка и Колька начали вышагивать возле аптеки. Как и собаки – метаться. Сразу забыли все дороги. Но выселские прокатились мимо и дальше уже чесали. Глазёнки выселских были шальные, знающие. Весёленькие в онанистических своих слёзках. На встречных женщин выселские поглядывали, посмеиваясь нагленько. Разоблачающе. Дескать, знаем мы про вас, сучки! На вас всех надо … с винтом! Гы-гы-гы! Женщины возмущённо, испуганно передёргивались, невольно оборачиваясь, спотыкаясь. Как будто мгновенно обворованные, мгновенно раздетые. А выселские убегали. Всё похохатывали. Потрясывались кукаишками. Давно грязными. И лихо матерились.
А на другой день этот городской калейдоскоп точно кто-то поворачивал на несколько градусов. Уже другая группка пацанят в нём чесала, по другой дороге, вдоль реки. С удочками группка. Серьёзная.
Вдоль крутых бережных взгоров тянулись прочерневшие от старости дома, слезящиеся, как старики. Возле одного дома на скамеечке сидел настоящий старик. На фоне чёрной стены – как живой сахар. Опирается он на палочку, видит, как по улице Ребятёшки чешут. С удочками все и кепками торчком. – Как будто тесный, с поплавками клёв бежит по дороге… Старик смеётся. Не выдерживает, кричит дрожащим голоском: «Эй, ребятёшки! У вас клюё-от!»
Рыбаки останавливаются: где клюёт? Оглядываются кругом. Смотрят на старика. Старик совсем заходится в смехе. Белый, он как будто смеётся в последний свой раз… «Клюё-от!» – взмахивает он рукой. Словно уже без воздуха от смеха. Странный старикан… В неуверенности группка начинает набирать скорость. Отворачивается от старика. Бежит. – Как будто опять начинает танцевать на шоссейке небывалый клёв.
Сашка бежит. Сашкин свитой чуб трясется. Сашка серьёзно поглядывает из-под чуба. Сашку, как матку преданные пчёлы, окружают огольцы. Теснятся к нему.
Как всегда страшно тарабанясь, над забором выпуливала удивлённая головёнка:
– Село, вы куда?
– На Белую, – коротко бросал Село.
– По-бакальному рыбачить, да, Село? По-бакальному? – Малец уже бежит рядом. Малец уже уточняет, сам – как маленькая баклёшка.
– По-бакальному, – коротко подтверждает Сашка. По-бакальному означало: удилишко, леска, кусочек пробки, крючок-заглотыш, на крючке муха обыкновенная. Пойманная с вечера быстрой пригоршней. И – по-бакальному. Только лески утреннюю заводь стегают. Рыбачки все – как пригнувшиеся пауки, выпуливающие свои паутины. Вщить! Вщить! Вщить! «Куда? К-куда закинул?!» – «А чего-о, это моё место!» – «Я тебе дам моё-о!..» Где у одного только клюнет – сразу все туда. Без грузил хлестаемые о воду пробки только успевают просвистывать как шмели. Куда-а?! Я тебе да-ам!.. Это – по-бакальному.
К обеду разводили костерок и совали к огню потрошёных баклёшек. Прутики быстро обгорали, ломались, баклёшки падали в золу. Обгорелых, полусырых, без соли, их ели, кидая с руки на руку, восхищенно мотая головёнками. Губы и пальцы становились клейкими и чёрными как после черёмухи. Некоторые забредали в реку отмывать. Другие на гольце лежали так, усатыми. Закинув руки за голову, поматывая с ноги ногой, – ленились. Река блёсткала как селёдка. Кучевые облака расставлялись над ней будто государства. Большие, малые, совсем малюсенькие.
Потом купались. Ложились на горячий песок. Загорали. Сидели, упершись руками в песок. С отпечатанными песком грудками. Как золотящиеся песочные часы под солнцем. С криками бежали в воду. Ныряли, играли в догонялки. И снова сидели под высоким, необъятным синим миром рядком песочных золотящихся часов. Смотрели, как за рекой протягивало бело-цинковые косы ив, как вверх по реке, зарываясь в течение, словно спиной уталкивался буксир.
Ветерок гнал по реке мелконькое маслецо волн. Возле берега похлюпывали в нём две коричневые железные баржи, стоящие в караван, «Бирь» и «Сим».
Володя Ценёв, шкипер «Сима», побывав в «Хозяйственном» и на базарчике рядом, всходил на баржу с ящиком денатурата и ведром картошки. Под мощной поступью Ценёва трап качался почти до воды, как пластмассовая линейка. Потом Володя выходил из камбуза и, уперев руки в бока, оглядывал пустую палубу «Сима». Словно прикидывал, чем и как её можно загрузить. Обритая жёлтая голова его имела форму тяжёлого снаряда. Тельняшка – была как консервы. (Консервы, естественно, моря.) О брюках и говорить нечего. Раструбы. Диаметром в пятьдесят сантиметров.
Ближе к вечеру он надевал на голову мичманку, поверх тельняшки пиджак и шёл в город, в артель инвалидок. Тапочек, как он их называл. С двумя бутылками денатурата, торчащими из карманов клёша.
Возле дров на корточках в перекуре грузчики-бичи смеялись: «Володя пошел Тапочки Шить!»
Поздно вечером, лежа у костра возле своих дров, как возле колеблющихся призраков работы, едва завидев Володю с инвалидками, они кричали: «Порядок! Володя Тапочки Сшил! Молодец!» Хохотали, запрокидывались со своими портвейнами.
Под этот хохот и крики, мощно, с двумя Тапками под мышками всходил на баржу Володя Ценёв. Громко пел. Висящие Тапочки повизгивали над водой, подёргивали жиденькими ножками. Поставленные Володей на палубу, торопливо колыхались за ним. Как будто ехали на осьминогах. Володя брал их по одной и складывал куда-то в трюм. С фонарем «летучая мышь» сам лез… И словно Водяной со дна реки начинал трубить в пустую баржу как в рог!.. Бзууууу! Бум-бум-бум! Бзыуууууу! Бум-бум-бзэуууууу!
В нетерпении пацаны кидали камни. Как только баржа утихала. В железный борт… И вновь внутри начиналось что-то невообразимое!..
Сашка Новосёлов не кидал камни. Сашка Новосёлов отворачивался от баржи. Смотрел, как от хохота расплёскивают свои портвейны бичи. Как их голые толстые пятки топчут низкое небо. Потом шёл домой.
Колька догонял, вязался с разных сторон. «А чего ты? Из-за Галы, да? Из-за Галы?..»
Сашка молчал. Уходил с берега. К горе, где было поле одуванчиков. Колька приноравливался к шагу его, сочувственно вздыхал.
В прошлом году, тоже летом, у Чёрной и Мылова появилась в квартирантках придурковатая девка Галька, лет восемнадцати-двадцати, с фигурой однако сорокалетней, матёрой тётки. Когда она проходила по улице – здоровенная, перекатываясь громадными мясами под тонюсеньким, готовым лопнуть ситчиком, – мужичата на скамеечках сразу обрывали разговоры и с духаристой прикидочкой мотали головами: тов-ва-ар! Мяса-а! Поворачивались к Мылову. Как к хозяину квартиры. За разъяснением. От перевозбуждения Мылов сначала только цыргал. Сквозь зубы на землю. Как кресалом давал. Потом хитро защуривался. Он, Мылов, знает тайну. Неведомую другим. Тайну не только про эту девку, ставшую к нему на квартиру (что девка!) – вообще секрет про всех женщин. Про баб, значит. Глубинный. Про их тайну, если по-русски. Про их Деталь. Которую затронь, значит – и… и, значит… Руками Мылов начинал как бы натягивать вожжи. И цыргал опять, цыргал. Как пустую искру на землю высекал…
На другой день, подпустив во двор эту не совсем нормальную девицу, Чёрная злорадно наблюдала из окна, как та ходила по двору и всем обитателям его от четырёх до восьмидесяти лет объявляла, что она Деушка и что называть ее надо Галой. Не Галькой, не Галей, а именно Галой. Подходила и каждому втолковывала. Гала. Гала я. Деушка. Обитатели двора в растерянности улыбались. Не знали, что ответить. Странно, конечно, это. Но кто же спорит? Гала так Гала. Охота быть Галой – будь. А она поворачивалась уже за Стрижёвым. Как распадающееся солнце. Плеща руками. Офице-ер. Краса-авчик. Стрижёв точно никак не мог обойти её. Пройти к своему разобранному мотоциклу. Присел, наконец, к деталям: корова! А Колька Шумиха, увидев, как Гала плывет к крыльцу теряющим сознание пухом (Офице-ер!), увидя воочию её ляжки, не прикрывающиеся сзади платьем – с испугом произнёс: «Как облака уплывают… Облакастая Гала… А, дядя Гера?» Но Стрижёв только буркнул ещё раз: к-корова! Как глубоко обиженный, оскорблённый. Не соображал – что за деталь у него в руках. Куда её.
Чтобы перехватить теперь офицера Стрижёва (красавчика!), стала дежурить по утрам за воротами. Спиной прижимаясь к ним. Прямо-таки распластываясь. Затаивая дыхание, хихикала. Чтобы выскочить потом девочкой: а вот она я! Гала! И засмеяться. Стрижёв выглядывал на улицу из окна по-военному – быстро. Один раз. Достаточно. Полудурья. Стоит. Позорит. Через минуту трещал забор. Но тихо. За дальними сараями. Порядок. Обходной маневр. Гала ждала. Раскинув руки по воротам. Дышала глубоко, мощно. Платье свисало как обширная листва дерева.
Гала работала на хлебозаводе и ходила на танцы. У Галы была подруга Вера из Дома инвалидок, очень худая и раскосая девица. Ноги у Веры походили на две клюки – не сгибались во время ходьбы. Очень интересную походку имела Вера. Вечером, как только духовой оркестр призывно взмывал над притихшим городком, Гала и Вера облизывали губную помаду, надевали белые носочки под чёрные туфли на широком каблуке и шли в городской сад на танцы.
На танцах Гала знакомилась так: дёрнет за руку мужичонку к себе и выдохнет: «Я – Гала!» И начинала с ним весомо ходить под фокс. Подруга Вера в это время ловко убегала на клюках. Тубист косил. На ляжки Галы. Брошенные в мундштуке губы выделывали сами по себе. Как жабы. Четверо трубачей меланхолически залюливали к небу. Ляжек Галы видеть не могли. Видели их только в паузах. Когда начинали бомбить по низам баритон и туба. Но это шло недолго, приходилось снова подхватывать мелодию, меланхолически залюливать её к пустеющему предночному небу.
Уже за полночь, когда луна чистенькой чепчиковой старушкой, кряхтя, забиралась в прохладное облако и читала на ночь газету… с танцев домой возвращалась Гала. Чёрной тенью без лица и голоса к ней пристегнут был какой-нибудь мужичонок. А к чему лицо, к чему голос? Гала сказала: ваш намёк поняла. Так что теперь иэхх! как бы.
Перед воротами останавливались. Гала говорила: «Ой, чё-й-то холодно сегодня… А?» Как бы тоже намёк давала. «Дык навроде да, – поспешно отвечала мужичонка тень. – Бывает… к примеру как бы…»
А на сарае во дворе уже услышали, уже возня поспешная, и шесть-семь головёнок выкатываются на край крыши, на первый, так сказать, ряд. (Сашка Новосёлов пытается урезонивать, пытается оттаскивать, вернуть всё назад: давайте рассказывать, дальше рассказывать, ну её! Не тут-то было!) Открывается калитка, и во двор, как в сизый сон, вплывают Гала и мужичонок. Останавливаются. Гала молчит, смотрит на луну. Мужичонок тоже молчит, куда смотрит – не видно. Потом как посторонние, будто нездешние, вытягиваются друг к дружке губами и – чмок! Как если стрелу с присоской от стены отдерёшь – такой звук. На крыше оживление: это уже был поцелуй, для начала ещё. Невинный, ангельский, пресловутый как бы. Дальше, дальше, Гала, давай! (Сашка снова начинал – его не слушали.)
Гала хватает мужичоку в охапку и впивается в него губами. Точно вытянуть у него все внутренности – такая задача. Все как есть – до последней кишочки! Но сколько ж можно вытягивать: минута, другая вон пошла. Наконец головами замотали, замычали и будто из пустой шампанской пробку выдернули: бздуннн! – расшатнулись. Мужичонок стоит, вибрирует, явно не узнает двора. Это поцелуй уже серьёзный. Любовный. Как в кино. Ребята видели не раз. Серьёзный поцелуй, чего тут говорить.