– А Алина? Врач, направленный для оценки твоей вменяемости. Наивная дурочка, пожалела тебя и поплатилась за жалость, – продолжает следователь, не замечая теней шепчущих призраков. – Неужели ты думал, я прощу убийство, совершенное на участке? Позор на всю страну!
Он делает паузу, отодвигает конторку, встает, подходит сбоку и свысока сверлит затылок Коренева взглядом, словно перед ним не живой человек, а отвратительный червь, корчащийся на асфальте после дождя.
Из-за спины следователя высовывается Алина. Ее рыжие волосы заплетены в две косички, как у старшеклассницы. Она со слезами смотрит на Коренева, но в отличие от всех остальных не говорит ничего, а бессловесно склоняется и целует его в лоб холодными губами. Он закрывает глаза.
– Врачи сказали, что ложная память заменяет тебе истинную, и ты не помнишь ни одно из совершенных тобой убийств, но я не верю, – говорит следователь со злостью. – Я не сдамся, пока ты не вспомнишь ВСЕ, я докажу, что они не правы и тебя можно считать вменяемым. Я добился, чтобы тебя оставили здесь! Следствие по твоему делу будет идти годами, пока ты не вспомнишь каждый уродливый эпизод своей жизни!
…Алина сидит тихо и молчит. Она не успела ничего понять и огромными удивленными глазами смотрела, как скальпель входит ей в грудь, потом склонила голову и замерла. Коренев протирает тряпкой пальцы, становится на колени и смотрит в ее открытые остекленевшие глаза. Она прекрасна даже в изуродованном виде.
Он водит одеревеневшей рукой по ее жестким рыжим волосам, вытирает той же тряпкой рот от крови и целует, едва касаясь губ с запахом медицинского спирта. Ему впервые в жизни хочется плакать при виде красных пятен, растекающихся на кофточке, но у него не получается. Он не мог поступить по-другому. Хотел бы, но не мог.
Как она посмела его так разочаровать? Почему она не захотела сбежать с ним? Им любого шалаша хватило бы для счастья. Он знает, им было бы хорошо вдвоем. Он не мог ее оставить, он же обещал…
– Насолил ты нашим ребятам, – добавил следователь. – Мало того, что ты убил Знаменского, так еще и умудрился выломать канализационную трубу в туалете, чтобы получить доступ к телефону начальника участка. У нас все на видеозаписях осталось. Митрохин в говне полдня проплавал, теперь даже это слово боится говорить, дабы лишний раз не вспоминать о неприятном. Он поначалу хотел тебе дубинку всунуть по ручку в буквальном смысле, но я объяснил ему, что так поступать негигиенично, есть куда более эффективные способы…
– Фабрика! – шепчет Коренев, когда трамвай снова превращается в мрачную допросную. – Мне нужно вернуться! Заберите меня, пожалуйста!
Он падает на колени и обращается к кому-то наверху, срывает криком голос, но оттуда не отвечают. По щекам льются слезы.
– Умом тронулся? – следователь недоумевает, в его глазах испуг. – Не заговаривай зубы и психа из себя не корчи, со мной подобные номера не прокатывают!
Коренев приходит в ярость, вытаскивает из рукава припрятанный осколок стекла и угрожает перерезать глотки всем, если его не отпустят на фабрику. Следователь видит приставленное к горлу острие и просит успокоиться:
– Не смеши, тебя по щелчку скрутят. Максимум одного кого-то успеешь порезать, но не всех, – его голос предательски дрожит. – И когда это случится, сильно пожалеешь, если жив останешься, конечно. Убери стекло! Сейчас же!
Коренев признает правоту следователя, стискивает зубы и режет вены.
#ЭПИЛОГ
Щелк! Удар по щеке, по другой. Два или три – по груди.
Медленно, словно из морских глубин, всплывает сознание.
– Мразь! – кричит голос Тамары. Слова неприятны и обидны, но возразить им нечего. – Я его сама убью, задушу голыми руками! Такая тварь не достойна жизни! Убийца! Маньяк конченный! Как ты мог поступить так с бабушкой?!! А я еще в тебя влюблена была! Скотина!
Она взбешена, матерится, кричит, клянет, ее глаза красны от слез. Она вырывается из рук медработников, удерживающих ее на безопасном расстоянии. Она не сдается, кусается, хрипит, пускает в ход ногти.
– Кто не уследил и пропустил ее в палату? – властным голосом вопрошает женщина в белых одеждах. – Это не первый случай! Дайте ей успокоительного и выведите на улицу!
Тамару с трудом выводят, точнее, выталкивают, но она продолжает кричать. Она красива, даже гнев не портит ее красоты. Ее голос становится все тише, пока не исчезает вовсе.
– Не пытайтесь разговаривать, вам нельзя, экономьте силы, – говорит медсестра. Вместо лица он видит бледное пятно, обрамленное светло-русыми волосами. – Сохраняйте молчание.
…Он не чувствовал тела – ни рук, ни ног, ни затылка, словно оболочку одежды набили пухом, будто детскую игрушку и укрыли толстым одеялом.
Медсестра провела ладонью по его голове. Он видел приближающуюся к нему руку, шевелящиеся на лбу волосы, но ничего не ощущал – только далекое приглушенное прикосновение, словно касались не его.
– Когда действие лекарств пройдет, будете испытывать небольшой дискомфорт, – предупредила она. – Это нормально в вашей ситуации. Если станет плохо, попросите у дежурного врача успокоительное или обезболивающее.
Она похлопала его по предплечью и удалилась к другим пациентам, унеся с собой мягкий цветочный аромат духов.
Посмотрел на руку с наложенной на запястье повязкой. Он не переносил вида крови, поэтому обрадовался, что рана спрятана и не доступна для непосредственного наблюдения.
Повернул голову. На тумбочке у кровати лежал сверток, одного взгляда на который хватило, чтобы понять – это книга, перевязанная лентой с бантом. Забыл о слабости, схватил и принялся сдирать упаковку ватными пальцами. Кажется, даже порезался о край оберточной бумаги, но под действием лекарств осязательные ощущения притупились.
Лента тянулась, бесила и провоцировала новые приступы ярости, но не рвалась. На пальце выступила кровь. Он умерил пыл и попытался прорвать полосу ногтем. Наконец, поборол ленту и трясущимися руками извлек на свет томик в толстой обложке.
На него глядели знакомые лица рабочих в разноцветных касках и серой спецодежде. Они стояли клином, направленным острием к зрителю. Центр группового портрета украшала стройная девушка, держащая в руках букет искусственных цветов. Ее рот корчился в попытке изобразить улыбку, а наполненные страхом глаза сверлили читателя маленькими буравчиками, словно хотели прокричать через объектив «Спасите!», но спасение запоздало, и спасать было некого.
Над головами имитирующих радость работников аляповатые буквы кислотно-зеленого цвета на белой подложке сообщали случайному читателю: «Фабрика 17. Сто лет истории».
На мгновение показалось, что крайний справа рабочий – одетый в спецодежду попроще и смотрящий мимо объектива – похож на него самого.
Перевернул обложку. На форзаце чернела надпись, выполненная тушью: «Спасал вас от себя, как мог, но, увы, оказался бессилен. Всегда ваш, В. А. Директор»
Вспомнил Владимира Анатольевича, их первую встречу на вокзале с последующей бесконечной поездкой на трамвае и татуировку «II» между указательным и большим пальцем. Сейчас, лишенный осязания и прочих ненужных отвлекающих ощущений, он сообразил, что это не буквы, не начало слова, не имя любимой женщины, а лишь первые две отметки – «зарубки». Он не воспринимал настоящее, зато с болезненной ясностью смотрел в прошлое и удивлялся собственной глупости, наивности и потрясающей слепоте. Полосок было восемнадцать, он не сомневался.
Перелистал хрустящие страницы, пахнущие качественной полиграфией. Без всякой радости и удовлетворения, словно само собой разумелось, нашел свое имя в авторах и швырнул книгу на прикроватную тумбу. Фолиант провалился сквозь столешницу и исчез.
Встал и, пошатываясь на слабых ногах, вышел из палаты. Он шел по коридору, взятому из самых страшных воспоминаний о прошлом. Сине-зеленые стены, перерезанные на уровне пояса коричневой магнитной лентой. Белые меловые разводы на полу, грязные щетки и тряпки из старых отслуживших халатов. Под больничными тапочками хрустели рассыпающиеся куски штукатурки.
В больнице шел ремонт. Юный врач тащил стопку медицинских справочников, выносил хлам из палат и кабинетов и раскладывал в коридоре. Справочники он пристроил на подоконнике. Женщины с волосами, собранными в косынки, отмывали и соскребывали со стен старую побелку.
Побрел к окну, покрытому пылью и известью и совершенно непрозрачному. Подошел к подоконнику, вцепился в него руками и уставился в белое пятно стекла.
Ему полагалось быть счастливым и свободным, но не чувствовалось ни того, ни другого. Он сбежал с фабрики, не стал ее частью, вырвался из участка, предоставлен сам себе. Вроде случилось, как хотелось, а ощущение, будто не приобрел, а потерял…
Рукопись!
Чертова кипа бумажек, годящаяся только на растопку, затерялась. Опустил голову. Ему было безразлично, ничего в той рукописи его не тянуло к себе, не цепляло, не представляло интереса. Если бы она оказалась у него, он бы просто ее сжег и забыл о ней. Сколько не вычеркивай слов, как ни упрощай, а то, что остается, не менее скучно, чем вычеркнутое.
Хватит, к черту. Почему бы не дойти до предела и не вымарать все: мешают союзы и междометия – долой; плодятся глаголы – в топку их вместе с существительными, местоимениями и наречиями. Знаки препинания на свалку! И что останется? Пустота? Чистый лист? Этого мало.
Стоп! Отбой. Получается плагиат картин Семена Фролова.
Не успел разочароваться, как его осенило. Поставил пальцем в точку пыли на стекле. Через маленькое круглое пятно проглядывала черная грязь, укрытая измочаленными листьями.
Вот оно.
Идеальное произведение – краткое, многозначное, решительное, лишенное всякого многословия. Каждый в нем может увидеть свое. Кто-то отыщет в мизерном пятнышке материальное ничто, начало всех начал, безразмерный кусочек, который, будучи представлен бесконечным числом, составляет пространство. Другим точка напомнит о конце предложения, жизни, Вселенной, всего сущего. Третий найдет в ней проекцию оси вращения мира.
Но чего-то не хватало. Слишком коротко, примитивно, нужно развить идею, подсказать читателю направление мысли.
Не удержался от многословия и грязным указательным пальцем поставил еще две точки. Пусть будет намек на продолжение.
Вздрогнул.
Сквозь три прозрачных кружка на него уставились глаза.