Но и то пределом не оказалось.
Однажды случился тот день, когда дверь он открыл уже не с разбега, но легко толкнув могучим плечом, после чего царственно, без малейших усилий, взошёл на диван, улёгшись ровно поперёк хозяев, никак не сообразуясь с их на то желанием.
Даже выбраться из-под него было нешуточной задачей.
День ото дня Шмель становился всё огромней, но мы ещё не знали, до каких он дойдёт степеней.
Решив разделить наше восхищенье собственной собакой с остальным миром, мы отправились на соревнования сенбернаров.
Высокие и огромные залы кинологического центра встретили нас огнями и шумом.
По громкой связи звучали объявления. Отовсюду раздавался лай. Хозяева непрестанно отдавали своим собакам команды.
Проходя меж десятков представителей той же сенбернаровой породы, мы посмеивались: Шмель превосходил их зримо, очевидно, безоговорочно.
Однако победительная наша, хоть и затаённая, спесь была немедленно посрамлена.
На первом же осмотре – медицинском – ему отказали в участии.
– Среди сенбернаров, – пояснили нам, словно извиняясь, – он непростительный переросток. Мы не вправе допустить вашего пса даже к выставке: он превышает самые крупные образцы породы на тридцать сантиметров.
– Что за неудача с тобой, Шмель? – в шутку, но при том искренне огорчённая, пожаловалась жена. – И яичка у тебя нет, и рост твой неподходящий…
– Мадам желает, чтоб её собака имела три яичка? – спросил второй, до сих пор мрачно молчавший специалист, ставя в своём пухлом журнале неразборчивые пометки.
– Как? – не поняла жена.
– Я осмотрел вашего кобеля. Он безупречен во всех смыслах, – сказал специалист.
Так мы узнали, что Шмелиное яичко – выкатилось, и это послужило нам утешеньем.
Я подмигнул зашедшему вослед за нами зарубежному гостю – судя по всему, немцу, который торжественно вёл свою собаку, вырожденца с тупым взглядом и головой, напоминавшей германскую солдатскую каску.
– Не судьба, – сказала жена шёпотом сама себе. – Возвращаемся в лес.
Спустя три минуты нас, уже покидавших сияющие выставочные пространства, догнали представители всё той же немецкой делегации в сопровождении сорванных с какой-то другой встречи и оттого чуть переполошённых переводчиков.
– Господа из Германии хотят купить вашу собаку, – сообщил, отдуваясь и стоя на всякий случай подальше от Шмеля, один из переводчиков, переводя глаза с нас на пса, а затем на второго переводчика, который в свою очередь давал пояснения кивающему немцу.
– Ну ещё бы, – сказала жена, улыбаясь. – Но нет.
– Господа из Германии готовы обсудить ваши предложения, – тут же вступил в разговор второй.
Я поднял обе руки с раскрытыми ладонями и взмахнул ими, словно бы рисуя крест: извините, но мы не в силах вам помочь.
Тогда в дело вступил сам немец – и внятно, причём по-русски, произнёс цифру, превышающую стоимость нашей городской квартиры.
Шмель вскинул на него ленивые глаза.
– Друзьями не торгуем, – произнёс я немцу так же внятно и, для понимания, по слогам.
Жест, который почти неосмысленно я хотел показать при этом немцу, уловила жена – и прервала его, поймав меня за левую руку, готовившуюся как бы отрубить правую по локоть.
* * *
В деревне нашей сенбернаров не водилось, да и в ближайших городах их держали настолько редко, что за многие годы с тех пор мы так и не встретили ему подобных.
Шмелю шёл уже шестой год, но – перешагнувшему собачье сорокалетие – псу оставались неведомы любовные страсти.
Он был невинен во всех смыслах до такой степени, что даже лаял крайне редко, словно бы не понимая, зачем это ему.
Его не интересовали коты.
На других собак, пытавшихся его облаять, он смотрел долгим недвижимым взглядом, никак не умея разрешить для себя вопрос, в чём тут всё-таки дело.
Как-то, выйдя во двор, я застал Шмеля во всём его серафимоподобном благолепии: из таза, куда мы слили ему остатки молока, пил огромный и толстый уж, а возле клевали недоеденный куриный ошкурок сороки.
Шмель смотрел на птиц и змею из-под усталых век, ленясь поднять голову.
Даже оголодавший, он не был злобно жаден до еды, а уж сытый тем более делился со всеми, кто мог дотянуться.
При моём появлении сороки, предприняв тщетную попытку унести ошкурок, улетели, а следом и отяжелевший уж прополз мимо морды Шмеля в свою щель за конурой.
– Эх, Шмель… – только и сказал я.
…В другой раз кто-то из домашних забыл прикрыть дверь во двор, и к нам забежала соседская собака, кудрявая сука неизвестной мне породы, принадлежавшая вышедшему на пенсию прокурору.
Собаку эту он выпускал гулять на весь день, и она промышляла чем хотела.
Шмель не слишком заинтересовался её приходом – хотя обязан был, как нам думалось, присматривать за собственным участком.
Гостья обладала сметливым умом: сначала она долго жрала из поваленного набок мешка собачий корм – но когда поняла, что весь его съесть не сможет, решила унести.
Она выволокла тяжёлый мешок со двора! Она протащила его метров тридцать!
Выйдя из дома, я увидел дорожку из рассыпанного корма, и, озадаченный, двинулся вослед.
Но даже при виде человека сука не отчаялась – а, напротив, собравшись с силами, решила в один заход дотащить добычу, пока её не успели настигнуть. Вцепившись зубами в край мешка, пятясь и глядя при этом на меня презирающими глазами, она ещё быстрей потянула добычу.
Я опешил от этой наглости. Схватив первую попавшуюся палку, рванул за ней, крича что-то несусветное.
Когда, спустя минуту – и еле справляясь: в мешке было под тридцать килограмм – я затягивал корм во двор, Шмель встретил меня слабым помахиванием хвоста.
«Пришёл? – как бы спросил он. – Ну хорошо. А то я волновался…»
…Летом на пляже Шмель возлежал без поводка, и деревенским купальщикам в голову не приходило его бояться.
Он размахивал хвостом всякому встречному, как Франциск Ассизский. Больных и калечных, престарелых и неухоженных он обожал так же, как и здоровых, не различая в любви своей никого, и деля её поровну.