Едва вода начинала касаться его вспенившихся на жаре брылей, Шмель как бы нехотя останавливался.
– Надеюсь, сегодня – нет… – отвечал я задумчиво, измеряя взглядом расстояние до лодки.
Памятуя о положенной ему роли, на реке Шмель никогда не выказывал к людям дружелюбия. Впрочем, не рычал, и тем более не лаял. Ему было достаточно явить себя.
– Здесь что, есть деревня? – спрашивали нас, чуть отплыв.
– Нет, только старое кладбище, – отвечал я бесстрастно.
Когда лодка удалялась, Шмель, разгоняя телом волны, возвращался на сушу и, двигаясь тяжёлой трусцой, мрачно сопровождал путешественников до ближайшего поворота.
Никто и никогда не решался выйти к нам на берег.
Порой у нас напоследок интересовались, куда мы прячем лодки тех, кого это чудовище всё-таки утопило.
…Мы ловили тепло, пока солнце не скроется за лесом, и только затем начинали собираться.
В тот раз мы шли к дому всей своей немалой семьёй.
В левой руке я держал маленькую ладошку младшей дочери, предупреждая её о всех превратностях лесной тропки, а в правой, накрутив на запястье, – поводок Шмеля.
Оставив в стороне пляж, где плескались деревенские жители и понаехавшие к ним гости, мы повернули к своему, ближайшему у реки, двору. До него оставалась минута пути.
Навстречу нам вышел голый по пояс, заметно хмельной, в бодром расположении духа мужчина. Поодаль кружила его собака – весёлая крупная лайка. Она была возбуждена новым местом, людскими криками, близостью реки. Стремительно перебегала от помеченного ещё с утра Шмелём придорожного дерева – к нашему забору, от забора – к большому придорожному камню.
Шмель не выказал никакого волнения, не натянул поводка, – но я всё равно остановился и приказал ему сесть.
– Будьте добры, – попросил я издалека незнакомого мне хозяина лайки. – Возьмите, пожалуйста, вашу собаку на поводок!
Мужчина сделал легкомысленный взмах рукой, означавший: это всё пустое.
Едва ли он хотел оскорбить нас. Просто у него было отличное настроение.
Шмель так и остался бы сидеть – но, завидев его, лайка тут же бросилась к нам.
Я поспешно подхватил дочку на руки и одновременно сбросил с запястья поводок, крепко взяв Шмеля за строгий ошейник. Стальные стержни ошейника вдавились ему в горло, чтоб он не задумал ничего такого…
Легчайшим, без малейшего усилия движением Шмель высвободился из моих крепко сжатых пальцев так, словно бы его держал не сорокалетний мужчина, который отжимается по утрам сто пятьдесят раз, а его крохотная дочка.
Лайка была гораздо меньше Шмеля, но с этой необычайно ловкой собакой охотятся на медведя: она бесстрашна и знает, что такое смертная драка.
Они бросились друг на друга и сразу сцепились всерьёз. Оцепенели даже люди у реки: всё стихло. Хозяин лайки застыл в ошарашенной позе.
У меня в руках была дочь, и я не мог её оставить.
Скорость движения псов была необъяснимой: ударившись оземь, они тут же, скрутившись в жгут, вознеслись в человеческий рост. Раскручиваясь обратно, сделали в июльском прожаренном воздухе несколько оборотов. Перекатились клубком – в котором невозможно было разобрать лап, хвостов, тел – сначала в одну, затем в обратную сторону. На миг отпрянули, с разгона сшиблись снова – но в этот раз лайка была отброшена назад с такой силой, словно её ударили в грудь железным ковшом.
Она упала замертво.
Я был уверен, что собаке пришёл конец.
Шмель бросился к ней – и та, вдруг ожив, кинулась спасаться.
…Глядя на это, возможно стало осознать, как убегают люди с поля боя: когда вмиг надламываются стать и сила, и не остаётся никакого выбора, кроме бегства…
Шмель, никогда не отличавшийся скоростью, тут в три огромных прыжка нагнал бегущую лайку и подмял её под себя.
Стоя четырьмя своими львиными лапами так, чтоб лайка не могла вывернуться из-под него, и придавив её грудью, он вознёс вверх свою огромную башку – и вдруг издал поразительной мощи, длинный рык.
Он славил свою победу! Он предвещал гибель побеждённому!
…Первой очнулась жена. Она подбежала к собакам и, понимая, что уже пошёл обратный отсчёт, сделала единственно верное: схватив Шмеля за хвост, резко рванула на себя. Он извернулся с ужасным оскалом, чтоб наказать того, кто посмел ему помешать, – и всякий наблюдавший был в тот миг уверен: сейчас он перекусит её надвое.
…Шмель успел понять, кто? это. Человек, кормивший его с мягких рук и безжалостно обучавший первым командам. Зубы пса клацнули по воздуху впустую.
Этой заминки хватило на то, чтоб лайка вывернулась из-под Шмеля и, с удивительной силой вереща, скатилась в ближайший овраг.
Всё время, пока мы поспешно затаскивали Шмеля во двор, а следом заводили детей, собачий вопль не прекращался.
Истошно крича, лайка уходила всё дальше в лес, распугивая всё живое на своём пути. Если зверю с грудной клеткой, способной извлекать звуки, слышимые на много вёрст вокруг, доставили такую боль – какой же величины пасть и зубы у того, кто сделал это.
* * *
Новозаветный Шмель, ненаглядный наш! – плакал я всем сердцем.
Горячая июльская морда, источающая пастью жар жизни, как поданное зимнему путнику жаркое. Что стряслось, Шмель, что случилось?
Многие годы тебя возможно было обнимать, не предполагая обид и подвоха.
Что за тайная молния воссоединила твоё знание о любви и возможности потомства – с великим негодованием о всяком возможном зле?
Пока ты рос, взрастали и наши дети.
Все они лежали у твоей груди, будто у тёплой горы. Слушали твоё, мягкое к людям, как творог, и сильное, как горное течение, сердце.
Голосили тебе на все голоса в уши. Дули в огромный нос. Но ты всё сносил. И мёл хвостом так часто, что вымел бы начисто дорогу отсюда и до альпийских гор, откуда ты, говорят, родом.
Коты спали в твоей конуре. Ползучие гады могли пригреться под твоим животом, приведя выводок змеёнышей и не пугаясь, что ты передавишь их.
Собаки ели из твоего таза, не испрашивая разрешения, – и уходили, не благодаря, раздутые в боках и будучи не в силах облизать даже свои сальные морды.
Лошади склоняли к тебе нежные головы.
Коровы не опасались тебя, даже видя, что радость твоя от встречи с ними – чрезмерна.
И теперь ты рассеял все стада и стаи.
И птицы стали пугаться тебя не меньше, чем человека.