– Не спешите, – говорит он, – я подожду. Я могу долго ждать.
Я представляю длинную очередь из машин, в конец которой он сейчас вернется, и понимаю, что ему до самого вечера теперь не дождаться пассажиров, и мы его единственный сегодняшний заработок.
Поняв, что от таксиста не избавиться, мы с Алешкой достаем краски, кисти, красим ограду, выдергиваем траву.
Таксист сидит в стороне на камне, смотрит на горы, молчит.
Мы достаем бутерброды, жуем.
В Грузии не принято есть, не пригласив человека, как-то с тобой связанного, но у меня только два бутерброда с грузинским сыром, и разрезанный пополам помидор, и предложить мне нечего. Не по скудости средств я взяла так мало, а просто рассчитала, что нам именно столько хватит перекусить до обеда. На Батумском рынке овощи, да и сыр сто?ят теперь копейки.
После еды Алексей докрашивает ограду, а я беру бумагу, коробку с пастелью и сажусь рисовать покрытую снегом гору, разлом между горами, из которого течет Чорохи, разлинованные участки чайных плантаций.
Наш таксист оживает и подходит ко мне, сидит за спиной, смотрит. Он не молодой, на нем бордовый вылинявший свитер, седые, опущенные вниз усы, и вообще, он очень похож на свою машину.
Пока я рисую, он, по здешней кавказской манере, расспрашивает меня о моей жизни: кем работает муж, и сколько у нас детей, и женаты ли дети.
Я рисую и отвечаю.
Здесь так принято, и это не любопытство, хотя и оно тоже, а своего рода вежливость: человек тебе не знаком, но ты оказываешь ему внимание, интересуешься его делами.
Рассказывает и он о своей жизни, у него жена и трое сыновей. Старший еще не женат, но уже работает, что-то приносит, и вот он, на машине, кормит семью. Он не жалуется, но и так ясно, что приходится туго.
Я слушаю, киваю, думаю о своих одноклассниках, большинство из которых просто бедствуют. Как сказала подруга, когда мы были в гостях, на сколько наторгуем сегодня, на столько и едим. Хозяин платит каждый день оговоренную часть выручки. Сегодня вот мы с курицей, а завтра, может быть, будут одни макароны.
Шофер меняет тему разговора, смотрит на рисунок:
– А красиво получается. Хорошо.
Я вывожу белым мелком снег на вершине и неожиданно для себя говорю ему доверительно:
– Знаешь, я много где побывала, а красивее этих мест ничего не видела.
И это чистая правда.
Ни извилистые берега Скандинавии, ни обрывистое побережье Коста-браво в Испании, ни пустынная природа Анталии, ни прекрасные холмистые просторы Словакии не могли сравниться с Кавказом, с надменной красотой величественных гор, с буйством растительности, с сиянием этого дня на Родине моей мамы.
– Вот оно как, – задумчиво сказал шофер.
И после молчания произнес то, что я никак не ожидала услышать от этого немолодого, плохо говорящего по-русски аджарца, озабоченного семьей и бытом:
– А мы, видно не ценим. Прогневили бога, и теперь жить в этих прекрасных местах стало невозможно. Совсем плохо стало жить.
И так скорбно прозвучали его слова, такая в них была затаенная боль, что я, почувствовав, как стал расплываться в моих глазах рисунок, резко отодвинула лист подальше от себя: пастель влаги не любит.
Батуми, 1997 год.
Жар
Мама кладет ладонь на голову Тани. Рука у мамы белая, прохладная, приятно ощущать ее на лбу. Мама сердится:
– Паршивая девчонка. Опять наелась мороженого. Какой жар, хоть скорую вызывай. И знает ведь, что нельзя ей мороженого с ее гландами, а всё равно хватает.
Мама склоняется над Таней, смотрит внимательно. Глаза у мамы пронзительные, карие, почти черные, темные волосы зачесаны наверх высокой волной, на затылке скреплены блестящей заколкой.
Сейчас Таня не видит заколки, но знает, что она на месте, там, среди густых маминых волос.
Таня хочет сказать, что она съела совсем мало мороженого, совсем чуть-чуть, с папой напополам одну мороженку, но губы у нее растрескались, в голове гудит, и она не может отчетливо произносить слова. Из губ раздается неопределенное мычание.
Мама встает, забирает свою руку и уходит, но через минуту возвращается, в руке у нее мокрая марля: компресс на голову. Она кладет Тане на лоб противный холодный компресс вместо своей руки, а Тане хочется, чтобы мама сидела возле нее, держала бы руку на раскаленном лбу, и тогда Тане стало бы легче.
Таня открывает глаза, видит странный серый туман вокруг себя, и мамы рядом нет. Она гремит чайником на кухне. Рядом с Таней папа. Он сидит на краешке Таниной кровати, виновато опустив голову.
– Танечка, как же это мы с тобой… – тихо говорит он. – И что же я, большой дурак, согласился купить тебе это проклятое мороженое.
Он вздыхает, кладет свою руку на Танину. Рука у папы твердая, шершавая, и от ее прикосновения боль не проходит, жар не уменьшается.
– Маму, позови маму, – неразборчиво шепчет она.
Папа наклоняется над Таней, пытается понять, что она говорит, но необходимость в этом отпала, мама уже здесь. Одной рукой она приподнимает Таню, другой кладет ей в рот белую таблетку.
– Не горькая, жуй, – говорит она. – Разжеванная быстрее помогает.
Таня послушно жует аспирин, запивает теплым чаем с малиной, который принесла мама.
Танина голова болтается на шее от жара и слабости, и мама осторожно кладет Таню обратно на подушку.
– Последи за ней, – говорит она мужу. – Я схожу к Марье Степановне, нашему завучу, скажу, что завтра не выйду на работу.
– То-то она обрадуется, – Таня слышит мамин голос уже из передней, слова глухо доносятся до нее. – Опять я не работаю. Сейчас начнет стонать, что некем меня заменить.
Мама накидывает белый ажурный платок на голову. Таня этого не видит, но знает, что мама фасонит, как говорит папа, и ходит даже в сильные холода в красивом пушистом ажурном платке и не хочет носить теплый серый платок, который подарила ей бабушка, папина мама.
Слышно, как стукнула дверь, мама вышла. Папа потушил свет, и ушел в другую комнату. Дверь оставил открытой, и прямоугольник света из спальни попадает на край Таниного одеяла. Этот кусок света успокаивает: Таня не хочет остаться одна в темноте, когда ей так плохо.
Таня знает, что после аспирина она начнет потеть, и потом жар спадет и ей станет легче. Она ждет этого, но голова раскалывается от боли, во рту пересохло, и сильно болят суставы рук и ног. А горло болит так, что невозможно проглотить слюну, как будто нож втыкают в горло, вот как больно. Перед глазами кружатся желтые мушки-пятна. Их много, они то собираются облаком, то разлетаются в разные стороны. Таня тянется, тянется, ей почему-то надо дотянуться до этих мушек, но они начинают кружиться всё быстрее и быстрее, и Таня никак не может поймать ни одну из них.
Среди мушек вдруг появляется лицо мамы, склоняется над ней, недовольное, сердитое. Мама у Тани учительница и, когда Таня болеет, мама не может работать, и ее замещают другие учительницы. А Таня болеет часто, и в школе Таниной мамой, Алевтиной Григорьевной недовольны.
Я болею, и поэтому мама меня не любит, думает Таня. Она так для себя думает, что мама не любит ее за то, что она часто болеет. На самом-то деле Таня знает, что болезни тут не причем. Ей становится очень жалко себя, такую маленькую – всего десять лет – и уже не любимую мамой. Мама любит Наташу, Наташа на нее похожа, а я нет, печалится Таня.
Глаза ее заполняются слезами, но мама, которая как-то незаметно вернулась домой, поправив одеяло, отошла к окну и не видит слез дочери.
Наташа Танина двоюродная сестра, мамина племянница, дочка ее сестры Антонины.
Тетя Тоня и Танина мама обе высокие, темноглазые, темноволосые, решительные. И Наташка, на полгода моложе Тани, очень похожа на свою маму Антонину и тетку Алевтину: такая же высокая, тонкая, темноволосая, темноглазая. А она, Танечка, в другую породу, она похожа на отца, и на бабушку Любу, мамину свекровь, которая подарила маме некрасивую, но очень теплую шаль.
А мама не очень-то жалует свекровь и переживает, что дочка похожа на нее: маленькая, светлоглазая, с серыми неопределенного цвета волосами.