Собрались мы потому, что была моя очередь выполнять урок, не суровый, но необходимый, таковой, что назначают детям постарше. Проще говоря, в этот вечер я был кем-то вроде няньки для всех соседских детей – из тех, кого уже можно по годам их выпускать из дома, но еще нельзя брать с собой на охоту, рыбалку или ярмарку.
Я не просто так упомянул свою отличную память и многие истории, заученные наизусть. Все вместе, память и истории, позволяли мне урок свой выполнять без особых усилий и с понятной пользой, ведь каждому жителю полуночи, пусть даже и маленькому, известно: ни одна в Мидгарде сказка не бывает небылицей.
– И тогда Труворссон подобрал меч длиной в пять локтей, с земли подобрал, с каменистой земли, крепко ухватив здоровой рукой за рукоять… – началась часть любой саги, наиболее любимая детворой и почти ненавидимая мной самим: развязка. Герой только что преодолел сонмы врагов поплоше, пережил предательство друга и непременно собственную слабость, постыдную, но отступившую, и прямо сейчас готовился покарать злодея.
Детям было очень интересно, а еще – по обычаю – в этой части саги можно и нужно задавать рассказчику уместные вопросы.
Мне было не очень интересно и довольно хлопотно – догадайтесь, кому полагалось на эти вопросы отвечать?
– Амлет, подожди, как это меч в пять локтей длиной? Это же, ну, очень много! – я не то, чтобы не помнил, как зовут мальчишку, рыжего и веснушчатого человечка, что казался младше меня на пять лет. Я, скорее, специально не запоминал подобные детали, мелкие и незначительные. Вот когда ребенок вырастет, и получит хотя бы первое, детское, прозвище – только тогда я его и запомню, а покамест – мало ли. – Пять локтей – это же два моих роста и еще раз я от земли до пояса!
Я вздохнул, но ответить не успел. Вместо меня в рассказ вмешалась сестра безымянного, такая же огненно-рыжая и отчаянно-конопатая (я знал, что кто-то даже всерьез считает их отца ирландцем, целиком или наполовину). Как зовут сестру, я не запоминал тоже, и тоже специально.
– Ты глупый, Строри! – вот как, оказывается, зовут мелкого. – Амлет же сказал, что сын Трувора бился с подземными гномами, а у тех и рост меньше, и длина руки, и, значит, локоть! Гномьи пять локтей – это же как два человеческих, меч же, длиной с тебя… Он длинный, конечно, но не слишком, и биться им сподручно! – Девочка смотрела на брата, на других детей и даже немного на меня с видом победительницы. – Правильно я говорю, Амлет, сын Улава?
– Почти правильно. Еще этот меч – он же волшебный, все помнят? – все, разумеется, помнили, даже те из них, кто уже забыл, о чем и сообщили согласным гулом. – Много странного создали асы, и среди творений их есть самое разное волшебное оружие. Мечи, топоры, копья…
– А дядя Вугльд бьется волшебным молотом! – решил восстановить пошатнувшуюся репутацию свою рыжий Строри. – Ну, наверное, не таким волшебным, как в сагах, но тоже непростым!
Дядю Вугльда уважали все, даже мой отец, и потому с мальчиком немедленно согласились. Девочка насупилась, и хотела было вонзить в брата еще одну занозу мысли, но ее почти силой усадили на место другие девочки: всем хотелось послушать, как славный Олаф Труворссон победил короля подземных жителей.
Потом сидели, и не молча. Девочки делились впечатлениями: от «какой же он глупый, этот герой, уж я бы…» до «сильный и смелый, прямо как мой папа: за такого я пошла бы замуж!». Мальчишки взяли заранее припасенные прутья и устроили небольшую свалку: изображали особенно интересные сцены саги.
Я обходил детвору по кругу, аккуратно гася каждый второй светильник: вечер подходил к концу, и тратить даром гальдур было незачем.
Так-то, конечно, в лангхусе свет есть всегда, пусть и не греет его пламя, да и не горит оно вовсе: старый Гунд как-то сказал, что там, внутри рыбьего пузыря, спит не искра огня, а малая частица молнии, потому и нет от нее тепла, да и свет не желтый или красный, а совсем белый. Частицу эту непременно надо питать, для этого поется специальная сложная Песнь: спеть ее целиком может только посвященный скальд, да и то – не всякий. За работу свою скальд, по обычаю, берет только серебряными деньгами, и потому силу света принято беречь: обидно было бы отдавать лишнее серебро за свет, в пустом доме ненужный!
Дети расходились. Я, как положено во исполнение урока, ждал ухода последнего из них, задумался о чем-то своем, и потому вопроса, заданного мне из тени, сразу не разобрал.
В тени скрывался, или даже не скрывался, а просто сидел на крытой шкурами лежанке, гость города – кому-то из горожан приходился он родней настолько дальней, что в дом его пускать не хотелось, но и на улице оставлять не полагалось, особенно под дождем и ветром: все-ж таки родня.
– Как это у тебя так ловко выходит, юный ульфхеднар? – гость повторил свой вопрос. – Я ведь тоже живу в городе, и у нас детям рассказывают саги о героях, но чтобы они вот так, все вместе, сидели до самого рассказа о последней битве, не задавая вопросов, не ерзая, не насмешничая и не перебивая рассказчика… Первый раз такое вижу!
Гость, видимо, был не исландец, а откуда-то с других островов или даже с мьёгсторэйа, иначе называемого словом «материк»: жители Ледяной Земли не делят, пусть и на словах, отпрысков своих на породы, волкоголовых, рыбоглазых или еще каких-нибудь, дети и дети. К тому же, и речь его звучала иначе: не так говорят и у нас в Исафьордюре, и на юге, в Рейкьявике, и даже где-нибудь на совсем дальней стороне острова, в Брейддальсвике.
Немудрено возгордиться, когда тебе неполных четырнадцать, а хвалит тебя взрослый гость, пришедший издалека. Я так и поступил, и сделал это, конечно, зря.
– Скажи, это ведь какая-то особенная Песнь? Для того, чтобы они все вот так, ну, сидели и слушались, – вопросил льстивый гость. – Нет, я чту заветы славных асов, и не спрашиваю тебя про твои родовые секреты. Просто да или нет, Песнь или само собой так вышло?
Врать нехорошо, но я ведь и не врал, когда сказал, что Песнь мне, конечно, помогает?
Правда, сказал не до конца: не стал объяснять, что Песнь моя – не из шибко могучих, тех, что может успокоить сразу два десятка разновозрастных детей всех возможных пород и мастей, а всего лишь небольшая песенка, для укрепления памяти и бойкости языка.
Гость рассыпался в любезностях, половина из которых мне показалась лишней, другая же половина – и вовсе незаслуженной. Третьей же половины, кто бы что ни говорил, ни у чего в нашем мире быть не может, покуда не сойдутся славные асы на последнюю битву, и не наступит конец времён.
Тем временем, дети разошлись, лишние светильники были погашены еще раньше, и мне было пора идти.
– Прости, гость, не знаю твоего благородного имени, но урок мой окончен, и меня уже, верно, ждут дома!
Гость кивнул, и я поспешил ретироваться.
Уже подходя к дому, ступив с дубовых плах на утоптанную землю, я вдруг понял: пришлый так и не назвался. Понял-то понял, но и забыл почти сразу, задумавшись о своем.
Отец растолкал меня почти в полночь.
О том, что это именно отец, а не какой-нибудь посторонний мужчина, я знал еще до того, как окончательно проснулся: разумеется, мы, Эски, всегда узнаем родичей по запаху. То, что дело происходит в середине ночи, я понял мигом позже – услышав колотушку караульного, проходящего мимо нашего дома всегда в этот заповедный час.
Отец был спокоен, как воды озера Сидрадальсватн в тихую погоду, и тем особенно страшен: таково благородное чувство, просыпающееся в мужчинах нашего рода в минуты душевного гнева.
– Ты! – отец приподнял меня за плечи и встряхнул, не сильно, но ощутимо. – Ты негодный сын, что забыл заветы и правила! Ты опозорил меня перед гостем города, меня и весь наш род! Ты что, колдун?
Отец сказал страшное: гальтрамадр – не просто тот, кто знается с волшебными тварями. Так называют того, кто ради злой колдовской силы идет на договор со злыми духами или даже случайно вырвавшимися в наш мир жителями Нильфхейма. Человек это злой, неправильный и обязательно очень глупый. Злая часть того света приходит на свет этот с одной только целью: обмануть незадачливого колдунишку, подчинить его себе, и всю недолгую жизнь обманутого тянуть из него и через него чистый гальдур, которого в мире духов, конечно, совсем недостаточно, и потому он дорог. Имей сила Песни воплощение, ее бы оценивали по весу золота!
Появился дядя: должно быть, отец послал за ним чуть раньше, или тот явился по некоему наитию. С дядей пришли двое его старших сыновей, оставшихся, впрочем, в сенях: мне был слышен их запах.
Матери видно не было, и мне это показалось, почему-то, добрым знаком: возможно было, что некое решение, несправедливое и страшное, окончательно принято в отношении меня не было, и сейчас меня станут, для начала, учить уму-разуму по-мужски. Тут я, к слову, оказался неправ.
Следом за дядей и его сыновьями, заметно хромая и тяжело опираясь на суковатую палку, вошел еще один мужчина: я сразу признал его, пусть и видел до того недолго и при неверном свете, да еще и сидящего.
– Да, это он, – начал гость, не поздоровавшись. – Ульфхеднар, масти рыжей, глаза голубые, тринадцати или четырнадцати лет от роду. Лицо, уши… Все сходится. Это он. Твой сын – колдун, Улав.
Забрезжило в сонной моей голове понимание. Стало быть, этот человек – отчего-то мысли назвать его гостем больше не возникало – поговорил со мной, умело вывел юношу на слова, громкие, не совсем правдивые и весьма опрометчивые, а теперь вот пришел на меня жаловаться моему же отцу?
– Колдовал при мне, да еще и в окружении детей. Духи, злые и голодные, носились под стрехой, и их было почти наяву видно! Дети, верно, утомленные злым колдовством, ни слова не говорили, сидели, как истуканы!
Беда запретного колдовства, как и всякого злого умысла, еще и в том, что колдун никогда не делает плохо только себе. Черная волшба обязательно задевает всех, кто есть вокруг: особенно злым духам нравятся детские души, еще не защищенные ни опытом, ни собственным мастерством, ни даже взрослыми оберегами, амулеты же детские иным злобным тварям на один зуб.
Именно потому обвинение оказалось стократ страшнее, и, наверное, от того вышел из себя Улав Аудунссон: он ведь ни словом не усомнился в обвинении, брошенном его сыну!
Было жутко – не от слов, злых и лживых, а от того, как на меня смотрел отец: казалось, он уже присматривается – как бы половчее ухватить меня поперек пояса, и, не давая ступить на землю, вынести к морю. Колдунов положено топить…
В глазах моего отца не было моего отца, только кто-то чужой, безразличный и очень потому страшный.
Вмешался дядя.
– Стой, Улав, сын Аудуна! – заявил Фрекьяр Тюрссон, вдруг заступая дорогу мужу сестры. – То, что сын твой колдун и знается с духами, еще не установлено доподлинно, и он все еще твой сын: сначала спроси его сам!
Я вдруг понял, что не могу произнести ни слова: как будто лента, плоская, прозрачная и удивительно клейкая, скрепила верхнюю и нижнюю части моей морды между собой.
– Пусть говорит, – согласился отец. – Если же что…
– Если же что, я сам срублю ему голову, – посулил дядя.
Липкая скрепа пропала как бы сама собой. Я набрал воздуха в грудь, и вдруг понял, что и как надо делать. Или как – понял: будто кто-то внутри моей головы знал, как стоит поступить, а я взял, да и послушался.
– Объявляю дом сей судилищем неправедных! – слова, сложные и не очень понятные, не застревали в глубине глотки, а лились как бы сами по себе, будто так и должно быть.
– Тебя же, презревшего заветы между гостем и хозяином, того, кто не назвал своего имени и лжет отцу о сыне, да зовут отныне: Лжесвидетель! – я встал во весь свой невеликий рост, и впился глазами в наливающееся кровью лицо обвинителя. Краем взгляда видел отца, и вид этот был удивительным. Казалось, не будь рыжей с белым шерсти, коей поросло лицо Улава, сына Аудуна, само лицо могучего бонда стало бы цвета свежего снега.