– Так поступи учиться на факультет богословия, Мишель! Уверен, там ты найдешь ответы на все свои вопросы.
– Эх, Андреас! Конечно же я пытался беседовать обо всём этом и с профессорами богословия, и со святыми отцами. И вынес из всех бесед с ними одну единственную мысль. Для познания Бога и творений Его нужно не за советами к ним обращаться, а бежать от них прочь. Кто они, эти люди, с умным видом толкующие о Боге? Просто говорящие головы, вещающие направо и налево одни и те же застарелые догмы. Бог велик и всемогущ. Человек – раб его и должен служить ему безропотно. Даже не ему самому, а его представителям, превозносящем имя Его, светским господам и отцам Церкви. Подчиняйся и будь доволен, таков удел человека. Разве в рабстве человека заключается образ и подобие Бога? Для чего тогда Бог наделил человека разумом, умом, волей? Если бы Ему нужен был раб, то Он оставил бы человека в образе тупого животного. Однако история рода человеческого свидетельствует обратное. Силой дарованного разума человек постигает и будет постигать мир всё шире и глубже и уже никогда не вернется в животный образ. А клеймо раба, щедро даруемое человеку Церковью, только унижает дух его и угнетает тело.
Мишель взялся открыть очередную бутылку бургундского.
– Давай-ка, друг Везалий, освежим наши бокалы, – руки Мишеля слегка подрагивали, очевидно, от волнения, – Понимаешь, наверное, из-за чего теперь в университет меня не подпускают на пушечный выстрел, а Париж и вовсе отгородился от меня своей стеной.
– Похоже, не без причины, – Везалий взял в руки наполненный Мишелем бокал. Что ни говори, а вино было отменное, – И как ты думаешь со всем этим разбираться?
– Обращусь к деятелям церкви Христовой.
_ ?
– Только не к нашим медноголовым чурбанам, с ними я повоевал изрядно, а к истинным подвижникам христианства. Я имею в виду евангеликов и других, которых здесь называют еууиепоН. Они давно освободились от груза пустых догм и в размышлениях своих о Боге стали гораздо ближе к пониманию Его. Среди них, мне кажется, немало достойных людей. Может ты слышал о них? Фридрих Миконий, Иоахим Вадиан, Жан Кальвин, Генрих Буллингер? Нет? Кстати, Кальвин, гово-
рят, тоже учился здесь в aima mater, а сейчас обосновался где-то в Страсбурге в цехе портных. Представляешь, доктор права и богословия, мыслитель передовых взглядов, а занят тем, что шьет людям платье. Каково? Я обратился к нему с письмом и он не отказал мне в ответе. По всему видно, умнейший человек. Надеюсь, что когда-нибудь мы встретимся с ним и вот так же за бокалом вина и побеседуем обо всём. О Боге, и о человеке, о природе. Но довольно об этом. Я, наверное, утомил тебя своими байками? Давай-ка подолью тебе ещё вина.
Везалий поставил на стол свой бокал. Он до сих пор не мог ничего понять. Всё выслушанное повергло его если не в удивление, то в недоумение. Неужели всё слышанное были слова врача? Или богослова? Вернее всего, еретика!
– У тебя, Мишель, я вижу планы как всегда самые грандиозные. А как же хлеб насущный?
– Да ладно тебе, планы как планы. Опять же нужно вот с этим разобраться, – Мишель положил руку на сваленную на этажерке кипу бумаг, – уверен, здесь для меня найдётся много интересного. А что касается хлеба, так без него я не останусь. Лицензия врача у меня есть, так что буду продолжать заниматься своим делом – лечить людей. Недостатка больных и нуждающихся в лекарском призоре пока не предвидится. Э, а что же мы ничего не едим и не пьем? Непорядок!
На некоторое время беседа поменяла тон. Друзья занялись вином и яствами, громоздившимися на столе. Мишель с живостью и шутками стал рассказывать о забавных случаях своей врачебной практики, благодаря которой за всё, чем был накрыт стол, он не потратил ни единого су. А рассказать было что. Жители округи, что обращались за помощью, были людьми простыми и непритязательными. Их недуги были далеки от тех, коими страдали обитатели дворцов и отелей Ситэ. Здесь никого не мучали головные боли или подагра и никто не жаловался на излишнюю смуглость кожи лица. Зато приходили с вывихами костей, разбитыми головами, торчащими из груди ножами и прочими нескучными вещами. Особенно много всего такого происходило в дни ярмарок, когда к стенам Парижа съезжались торговцы со всех французских провинций, а вместе с ними и шулеры, мошенники, разбойники и прочая публика.
Теперь Андреас охотно поддерживал новый разговор. Прежние темы, как видно, не очень пришлись ему по душе и он был рад поводу их переменить. Всё потому, что кое-что из услышанного от Мишеля, ему показалось недостойным быть высказанным устами врача. Ещё большее показалось недостойным для католика-христианина. И всё же он почувствовал, что Мишель во многом прав. И в то же время Андреас понял, что сам никогда не найдет в себе смелости не только открыто заявить нечто подобное, но и даже помыслить об этом. А признаваться в этом ни себе, ни тем более своему другу как-то не хотелось.
Между тем с улицы послышался топот лошадей и скрип остановившейся кареты. Мишель выглянул в окно.
– Кажется, друг Везалий, прибыл твой экипаж. Пора. Остаться ночевать у меня не приглашаю, даже не проси. В отеле у Лузиньяка тебе будет куда как удобнее, чем здесь на полу или на анатомическом столе. Опять же к утру здесь легко можно потерять и лошадей, и карету, не говоря уж о кучере.
– Да, пожалуй, мне пора. Нужно успеть, пока не затворили городские ворота, – Андреас поднялся, – эх, отменное было вино!
– Погоди, я положу тебе с собой несколько бутылок. У меня где-то оставалось их еще полдюжины.
Оба были тронуты этой нечаянной встречей и теперь невольно пытались оттянуть момент расставания. Наконец, друзья вышли из дома.
– Знаешь, Мишель, как не хочется с тобой прощаться! Вот повстречал сегодня тебя и как будто на душе полегчало. Помолодел даже. Рад, что ты всё так же весел и бодр. Оставайся таким же и всё у тебя получится.
– А я рад за тебя. Эх, Андреас, какие наши годы. Да мы ещё горы свернём!
– Ты главное не сдавайся, Мишель!
– И в мыслях не имел такого!
– Прощай же! И не отступай!
– С Богом!
Андреас наконец забрался в карету. Возница щёлкнул хлыстом над спинами лошадей, зычно прикрикнул и экипаж сорвался с места, во весь опор унося в Париж своего пассажира Андреаса ван Везеля, известного миру мэтра медицины Везалия. Проводив взглядом исчезающий в дорожной пыли экипаж, вернулся в свой дом и лекарь Мишель Сервэ. Мигель Сервет, как звали бы его в родной Испании. Но уже давно второй родиной ему была Франция.
Глава 8
Сентябрь 1541 г. Швейцарский союз
И снова горы, горы, горы … Эти огромные исполины, когда-то суетливо тесня друг друга своими могучими плечами, спеша сотворить мир, вдруг замерли в предначертанный Богом момент, и застыли в суровом молчании. Высокомерные снобы. Им не было никакого дела, до того, что творилось внизу у их подножий, в долинах и ущельях. Их ледяные пики и угрюмые антиклинали были согласны принимать общество лишь себе достойных – Солнца и звёзд. Увлекаемые планетой в бесконечные циклы небесной механики, земные вершины первыми в своей вышине встречали приход раскалённого светила и позволяли, как бы нехотя, его лучам пробиться в презренные низины. Вдоволь наигравшись же яркими бликами, они провожали Солнце, чтобы в безмолвной тьме остаться наедине с мириадами холодных и бесстрастных звезд и продолжить с ними немой диалог о бесконечности. Изо дня в день, из года в год, из века в век. Склоны же гор, кое-как укутанные зелеными лоскутами лесов, жили своей, отдельной от вершин, жизнью. В пику вершинам, здесь, ниже кромки облаков, редко устанавливались тишина и бездвижность. То тут, то там с крутых откосов с шелестом и треском срывались каменные осыпи и, вздымая клубы пыли и скального крошева, весело и безвозвратно уносились вниз, погребая под собой всё и вся, что попадалось им на пути. Чуть слышно журчали неподвластные камню горные ручьи. Сезонно подпитываемые тающими ледниками эти тонкие, хрустальные струйки, в начале незаметные, сливались потом в мощные потоки и, набрав неимоверную силу с глухим рокотом низвергались по склонам, не уступая в беспощадности и смертоносности каменным лавинам. Среди всего этого как-то умудрялись существовать всевозможные растения и самое разное зверьё. Совершенно не обращая внимания на всю враждебность окружающего мира, эти существа прекрасно приспособились к стихии и, находясь в постоянном движении, занимались единственно одним – содержали в идеальном порядке свои cibus vincula[20 - Cibus vincula (лат.) – пищевые цепочки.].
Время от времени Жан, а точнее уже мэтр Кальвин поглядывал в окно кареты, чтобы хоть как-то развеяться. Несколько дней непрерывной скачки по горным дорогам порядком утомили его. Ограниченность пространства кареты, пусть и отделанной с роскошью и великолепием, постоянная тряска и отсутствие собеседников неизбежно приводили дух и тело в далеко не лучшее состояние. Однако чудеснейшие горные виды и предвкушение собственного триумфа ободряли и поднимали настроение. А как же иначе? Его, Кальвина, не забыли, более того его ждут. Его долго уговаривали вернуться, чуть не еженедельно бомбардируя письмами и засылая делегатов, добиваясь, если не вымаливая, его благоволение. Они согласились на все его условия и даже сверх того посулили всевозможные преференции, только бы он вернулся.
На мгновение карету перестало трясти и раскачивать. Гулкий стук колес о камни вдруг сменился мягким шорохом. Кальвин снова выглянул в окно. Въехали на деревянный мост через какую-то реку, мило журчащую где-то внизу. У Кальвина вдруг перехватило дыхание, а сердце его словно сжала чья-то холодная рука. Невольно вспомнилось, как когда-то он сделал по этому самому мосту тридцать пять своих шагов, которые не забудет никогда. Сколько месяцев пролетело с тех пор? Хотя почему месяцев? Уж два года минуло с того достопамятного дня, когда гонимый ото всюду и врагами, и вчерашними друзьями, вдруг превратившихся в нетерпимых недругов, он вот так же по мосту перебирался через эту самую горную реку.
Тогда властями ему было предписано немедля покинуть город и окрестные земли. Для выполнения этого предписания был даже отряжен конвой всадников, коим отдан был приказ -как можно скорее сопроводить карету с Кальвином до реки, что считалась границей городских владений и, выставив вон, не допустить его возвращения обратно. Всё бы тогда прошло в рутинной строгости и спокойствии, если бы не внезапно разразившаяся буря. Едва карета и конвой отъехали от городских стен, как всё небо заволокло черными тучами и налетел ураган. Шальной, словно зверь, вырвавшийся из клетки, он принялся метаться меж горных склонов, вздыбливая клубы пыли и каменной крошки, ломая в щепки стволы вековых сосен, а иные, вырывая с корнем, подхватывал и играючи расшвыривал по сторонам. Из разверзшихся небесных хлябей под отблески молний и раскаты грома вниз на землю то лилась непрерывным потоком вода, то, словно выпущенный из пушки, картечью сыпался град. И не понятно было, кому эта непогода пришлась в наказание, Кальвину или его гонителям. В надежде что непогода скоро окончится, карета с конвоем всё же добрались до пограничной реки. Однако буря не унималась и только набирала свою злобную силу. Река, ещё вчера спокойная и незаметная, теперь превратилась в бешено ревущий поток, что затягивал в свои водовороты, всё, что мог вырвать из берегов и всё, что, словно в пасть разъяренному зверю, бросал в него ураган. Под таким натиском зыбкий мост через реку скрипел и раскачивался, не обещая вступившему на него, ничего доброго. Возница почтовой кареты разумно решил не испытывать судьбу и наотрез отказался ехать дальше. Кальвин же должен был покинуть ставшие недружественными земли во что бы то ни стало и немедленно. Недоброе молчание всадников и отблески молний на их шлемах не оставляли ему выбора.
Взяв из своего багажа лишь одну деревянную шкатулку, Кальвин ступил на мост, в любой момент грозящий стать для него роковым. Терзаемые молниями чёрные небеса сыпали сверху ледяным крошевом, шквалы ветра один нещаднее другого соревновались меж собой в попытках сбить одинокую фигуру в бездну, где ревущие вихри мутной воды, разинув алчные пасти воронок, нетерпеливо ожидали свою жертву. Доски моста, вот-вот готовые лопнуть под натиском стихии, натужно скрипнули под ногами.
Шаг, второй. Кальвин почувствовал близость смерти как никогда. Она уже проникла в его тело, пробежав мелкой дрожью от ног до головы по всем его жилам и нервам.
Третий, четвертый. Мост трещал и раскачивался на ветру, словно бумажный. Смерть уже была готова принять Кальвина. Он чувствовал её холодную близость, но шел вперед, не останавливаясь.
Пятый, шестой, седьмой … И вдруг, заглушая вой ветра и рёв воды, взрываемых небесными громами, эту симфонию смерти, душа Кальвина зазвенела словами.
«Боже мой, Господь-вседержитель! Коль час мой настал предстать перед Тобой, принимаю свою долю не как наказание, а как награду от Тебя. Время, что Ты отмерил мне для жизни земной, употребил я не для стяжания и алчи, а едино дабы познать свет и благодать Твою и донести знание сие до детей Твоих, заблудших душами …
Двадцатый, двадцать первый …
«… Коль неправ я был в своём познании или дерзок, что посягнул на не предназначенное мне, так покарай меня здесь же, ибо участь моя мною заслужена. И кару сию я приму смиренно и с радостью …
Двадцать восьмой, двадцать девятый …
«… Прости же меня, раба Твоего неразумного. Сохрани и наставь на путь истинный …
Тридцать первый, тридцать второй …
«… А коли найдёшь меня достойным нести Слово Твоё, благослови. И не будет нигде в мире более преданного и праведного слуги Твоего».
Тридцать пятый. Наконец нога коснулась твердой земли. Не оборачиваясь, Кальвин, как во сне, тем же размеренным шагом, не сбиваясь, побрёл дальше по дороге. Страх был более не властен над ним. Бог услышал его. Всевышний внял его молитве, он оставил ему жизнь земную и с ней же его, Кальвина, участь – нести миру Слово. Кальвин осознал это, когда услышал за спиной ужасающий не то взрыв, не то треск и испуганные крики конвойных. Мост, по которому он мгновение назад прошёл свои тридцать пять шагов, разлетелся в щепки и сгинул в водовороте. После этого рокового мгновения ни злоба стихии, ни людское невежество уже не были страшны Кальвину. В тот день он опять в который уже раз утвердился в выбранном для себя пути – проповедовать учение Христово. Проповедовать без страха и упрёка.
А город, власти коего два года назад выдворили его, Кальвина, вон, была Женева. Та самая Женева, в которую его занесло когда-то совершенно, может быть, случайно, и которая успела впитать три года его жизни. Три года, преисполненных труда, радости и борьбы. Он оказался здесь в самый драматичный момент, когда авторитет католичества потерпело фиаско, а новой евангелической Церкви ещё попросту не существовало. Немногочисленные женевские евангелики во главе с Фа-релем, оказавшись на распутье, пребывали в растерянности. Для утверждения новой Церкви у них не было ничего: ни единого замысла, ни частных конструкций, ни материала, чтобы эти конструкции заполнить. И никто не представлял, откуда это всё взять и как с этим управиться. Прежние католические традиции, что составляли уклад жизни всего города и каждого отдельного жителя, евангеликами были в одночасье отменены. Новых же традиций, насущно необходимых, никто людям не дал, а без них жизнь казалась немыслимой. Такое положение представляло немалую опасность не только для Женевы, но для всего движения евангеликов. Вернись город к привычным традициям, то есть к традициям папской церкви, как снова разразилась бы война с савойским домом, а может быть и с самим Берном. И что более страшное, авторитет евангеликов всей Европы, не сумевших удержать влияния над одним городом, скатился бы на дно.
Кальвин своим ясным умом, отшлифованным университетскими штудиями, тогда всё это понял. Понял и решился действовать. И начал он не с разрушения прежнего, этим с успехом продолжал заниматься Фарель, а с созидания нового. Во-первых, людям нужно было донести смысл нового исповедания. Для этого Кальвин сам составил небольшой катехизис. Он всё никак не мог решить, какие тезисы лучше взять за основу. После многих сомнений, если не сказать терзаний, он всё же решился использовать тезисы, что уже давно изложил в своей книге «СЬпзПапае ге1^1оп18 шзШиНо» («Наставление в христианской вере»). Совет города, не мудрствуя, катехизис этот напечатал и разослал по всем городским храмам, школам, больницам и книжным лавкам. Теперь все, кто мог читать, считали модным иметь у себя эту новую книжечку. Для тех же, кто читать не умел или не имел средств её купить, Кальвин с благоволения Фареля проповедовал эти тезисы в городском Соборе Святого Петра.
Вскоре Кальвина, этого серьёзного француза с болезненно бледным лицом, спокойным голосом, но строгим взглядом, узнал весь город. Не искушённый скромностью и воздержанием прежних служителей церкви, городской люд, шушукаясь, с уважением поглядывал в его сторону. А что? Хоть и молодой, однако не в кабаках бутылками звенит и не за юбками волочится. Целыми днями или за книгами сидит, или в школах да церквах закону Божию учит. Видно, что не для брюха своего живет и не для кошелька, зимой и летом всё в одном и том же платье. Видать и взаправду Богу служит да о душах наших печётся.
Задумывался Кальвин и о устроении в Женеве новой Церкви. Однако здесь он понял, что задачу сию ни за день, ни за год не решить ни ему, ни всем евангеликам Женевы. Церковь -это люди, кои воплощают духовную идею в русле доктрины. Идея – Евангелие, доктрина – «СЬпзБапае ге]^1оп1з шзШиНо». Всё это уже есть. Но новых канонов, полагающих основу традиций, не существовало. Не было и людей, способных принять и безоговорочно следовать новой доктрине. Таких людей не было ни в Женеве, ни где бы то ни было. Фарель? Способен лишь ниспровергать. Вире? Возможно, но из множества идей пока не выбрал для себя ту, ради которой мог бы пойти до конца. Фромэн? Нет. Кто-то еще? Нет. Едино лишь он, Кальвин. Он хотел увидеть новую Церковь, свободную от всего человеческого, но подчинённую лишь Господу. Он чувствовал, какой она должна быть, шёл к ней вслепую, почти наощупь. Но вот как воплотить свои чаяния в нечто вполне земное и вещественное он пока не знал. Единственное, что он чётко понимал, Церковь новая не должна никоим образом быть похожей ни на католическую, ни на какую другую, тем более что все другие канонами и устройством своими весьма повторяли церковь римскую.
Будь у женевских евангеликов чуть больше времени, они бы смогли придумать что-то достойное воплощения. Однако, времени не было, повседневная жизнь города требовала от новых пастырей определённости. С чего-то нужно было начинать. Фарель предложил городскому совету привести всех граждан Женевы к присяге верности тем идеям, что Кальвин изложил в своём катехизисе и которые ныне проповедовал в Соборе. Совет согласился. Для укрепления же в умах прихожан новых догм теперь уже сам Кальвин предложил прописать в присяге неукоснительное следование каждым гражданином нормам истинного христианина: скромности, смирению, воздержанию. За нарушение присяги назначалось строгое наказание. Строгость соблюдения прописанных норм полагалась единой для всех, будь то именитый богач или безвестный крестьянин. Совет, состоявший тогда из сторонников евангеликов, нехотя, но согласился и с этим. Прихожане же соглашались с ещё большей неохотой. Шутка ли? Вместо того, чтобы по вечерам кутить в тавернах, перемётываясь в карты, каждому гражданину теперь надлежало ещё до темноты вернуться домой и, прочитав главу из Евангелия, с молитвою мирно отойти ко сну. Единственным, что сдерживало недовольство паствы, было то, что сами проповедники без исключений и с ещё большей строгостью соблюдали эти свои предписания. Кальвин, желая воспитать дух своих прихожан, предлагал всё новые строгости. Уже запрещалось громко петь, прилюдно ругаться, ярко одеваться, танцевать … Для наблюдения за порядком назначались доверенные люди, обязанные докладывать городским властям о всех нарушителях … Совет с такими нововведениями кое-как соглашался, горожане согласиться уже не могли. Охотников отказаться от прелестей вольной жизни в угоду смирению перед новой верой во всей Женеве нашлось немного.
А тут как раз подошел срок новых выборов в городской Совет. И на этот раз сторонников недовольных горожан в нём оказалось гораздо больше, нежели сочувствующих Фарелю и Кальвину. Новый Совет предложил непоколебимым евангеликам смягчить свои требования, но те твёрдо стояли на своем и не пожелали отступить ни на полшага. Надо ли говорить, чем могло закончиться такое противостояние скалы и быка?