Ганс, который все еще лежал на животе лицом в подушку, прохрипел:
– Мы будем тише воды, ниже травы.
Лейтхен улыбнулась и сказала: «Ну, не подведите меня, на кону мое честное слово. Я приду через час».
Как только ушла Лейтхен, Ганс встал и ушел, а я остался лежать, приводя свои мысли в порядок. Это было очень непросто, так как, возможно, в результате контузии, а может, потому что цепь событий, плотно сжатая в последних днях, полностью вытрепала мою нервную систему. В моей голове была каша, мысли цеплялись одна за другую и не хотели выстраиваться в какой-то ряд. Самым большим моим желанием было сбежать отсюда как можно быстрей. Причем куда угодно, хоть в Радужное, хоть в Техно, хоть в Гаремы. Мне было все равно, главное – убежать из этого мира, где идет эта проклятая война, где меня разрывало двойственное чувство, а может, даже и больше. Это была не моя война, но это была война моих отцов. Я понимал, насколько я бесполезен в этой войне в глобальном смысле, да и в локальном от меня может быть вреда существенно больше, чем пользы. Знание немецкого языка мне сейчас сослужило и добрую, и злую службу. Добрую – в том, что я остался жив, а злую – в том, что я надолго залип в немецком плену и совершенно не представлял, как мне отсюда выбраться. К тому же я встретил тут женщину, как две капли воды похожую на Лейлу, и теперь я чувствовал ревность и чувство полной беспомощности. Еще страху и новых мыслей добавил господин Штраус своей прямо-таки отеческой заботой о немецких офицерах.
Попытку разобраться в каше из моих мыслей прервала открывающаяся дверь, в которую вошел абсолютно счастливый Ганс. Он принес два мешка, за ним пришло двое солдат из его команды, которые несли тумбочки. Они быстро вошли в палату и начали орудовать слаженно и четко. Составили вместе тумбочки, сдвинули кровати и принесли еще стулья. Ганс занимался сервировкой импровизированного стола с тем же видом, с которым с утра сегодня ел ветчину. Он делал все неторопливо и в состоянии глубокого медитативного погружения. Каждый продукт, извлекаемый из вещевого мешка, он внимательно рассматривал, так, как будто видел все в первый раз в жизни, и выкладывал на стол.
– Пойдем, Вольв, – сказал один из солдат, – господина гауптмана пока нельзя отвлекать. Иначе не избежать нам гауптвахты.
– Да уж, Геррард, отвлекать Ганса, когда он сервирует стол, не имеют права даже русские во время артобстрела, – оба солдата тихонько засмеялись, видимо, зная эту особенность Ганса, и удалились из палаты. А Ганс действительно был в состоянии глубокой медитации, он реально творил какой-то магический обряд, который был известен лишь ему одному. Он разложил продукты, и достал бутылки, и сейчас открывал консервы за консервами, нарезая содержимое идеально ровными кусочками, выкладывая на тарелках, которые он принес с собой. Я просто не мог поверить своим глазам: на одной из тарелок Ганс из ветчины выложил настоящее произведение искусства. Если смотреть сверху, это напоминало какой-то мистический цветок. Прямо как чаша у Данилы-мастера, но только не из камня, а из ветчины. Дальше он сделал еще одно произведение из сыра, потом он продолжил свое творчество, открывая банки и расставляя рюмки. Несмотря на всю любовь Ганса к свиньям, он был прирожденный ресторатор, он сейчас совершил невозможное – он накрыл шикарный стол из самых простых продуктов обычного солдатского военного пайка. Да, это был интернациональный паек, собранный и выменянный по всей больнице. Но я был уверен, что, если бы у Ганса в распоряжении была бы только тушенка и черный хлеб, стол бы выглядел ничуть не хуже, чем сейчас. Шесть больничных прикроватных тумбочек сейчас напоминали мне стол перед новым годом, и в палате повисло чувство праздника. Не хватало только бутылки шампанского, но стоило мне так подумать, как Ганс достал из мешка бутылку в форме советского шампанского и установил ее прямо в центр стола. Увидев мой восхищенный взгляд, он сказал:
– Нет, это не шампанское, это обычная яблочная шипучка, и то пришлось потрудиться, чтобы ее найти. Но не можем же мы Лейтхен оставить без напитка.
– Я восхищен, Ганс! Я просто поражен, ты истинный ресторатор, тебе нужно открыть свой ресторан. Ты реально художник.
Ганс смутился от моего комплимента, ему было очень приятно.
– Ты правда так считаешь?
– Накрыть такой вот стол! Это просто чудо, это произведение искусства, я поражен до глубины души.
– Да тут нет моей заслуги, все продукты достали ребята, я всего лишь расставил их на столе, ну, и красиво порезал.
– Да, твои ребята тоже, конечно, молодцы, но я говорю именно про сервировку стола, как ты это сделал. Ты вот даже хлеб нарезал так, что очень жалко теперь брать его с тарелки, так как он нарушит целостность этой картинки.
– Ну, будет тебе меня захваливать, пошел я ребят звать, а ты пока ничего не трогай.
Трогать что-то с этого стола казалось мне кощунством, был бы у меня сейчас фотоаппарат, я бы заснял это и выложил в «Инстаграм», все лайки были бы мои.
Вернулся Ганс с ребятами, и все сели вокруг стола, так же, как и я, глядя на стол в немом восхищении искусством Ганса.
– Ну вот что ты наделал, Ганс? – сказал Геррард. – Теперь этот стол можно только смотреть, трогать его руками совершенно невозможно. Предлагаю поставить охрану и переправить этот стол из тумбочек в центр Парижа в Лувр, там ему самое место.
– Да что в Лувр, – подхватил другой солдат, имя которого я еще не знал. – Этому столу самое место в Берлинском музее, в самой главной галерее.
– Да, но так хочется кушать, что, боюсь, придется все-таки пожертвовать этим произведением искусства в угоду нашим непотребным мужским желудкам, – сказал Август, и все засмеялись.
– Тихо, господа, тихо, – сказал Ганс. – Я думаю, в Лувре и Берлинском музее шедевры существенно ценней этого скромного стола, и человечество не потеряет много, к тому же я запросто могу это повторить!
– Повторить это? Ну нет, это произведение уникально, как и набор продуктов, который лег в основу этого произведения, я боюсь, что повторить не получится. Но тебе нужно, Ганс, открыть свой ресторан, а не ферму, как ты мечтаешь. Ну или открыть ферму и ресторан вместе. В тебе действительно талант ресторатора, я завидую твоим свиньям, как же ты их кормишь, – сказал Геррард. И в палате опять раздался добрый мужской смех.
В палату постучали, и дверь тихонько открылась, и вошла Лейтхен. Все мужчины смолкли. А Лейтхен вошла и с порога заявила:
– Дорогие мужчины, я вас очень прошу не ржать так громко, а то вся больница трясется, боюсь, окна могут вылететь.
Шутка Лейтхен была воспринята правильно, все смеялись, но делали это как можно тише.
Она зашла в палату, увидела наш импровизированный стол и ахнула:
– О, как у вас тут красиво, прямо как Рождество, где же вы все это достали?
– Да, милая Лейтхен, тут и нет ничего такого уж редкого, это просто наш Ганс, он художественно накрыл стол из того, что у нас было в пайках.
– Ах, милый Ганс, вы истинный художник.
– Спасибо вам, милая Лейтхен, но, право же, не стоит. Как вы относитесь к яблочной шипучке?
– Ой, господа, алкоголь – это не мое, но стаканчик я пригублю в честь такого праздника.
Слова Лейтхен прозвучали как стартовый пистолет. Она присела слева от меня на кровати, и множество мужских рук в одну секунду изуродовало произведение искусства, созданное Гансом, Мне дали тарелку и налили рюмку коньяку, открыли сидр, который даже шлепнул как настоящее шампанское. И налили в кружку Лейтхен. И Ганс встал, чтобы произнести тост:
– Милые мои ребята, я так рад, что вы тут живые, и я не хочу сейчас пить за мое звание или за награды, которые мы честно заслужили, а я хочу выпить за наших павших друзей на этой проклятой земле. Помянуть их и пожелать им светлых чертогов Валгаллы, так как пали они все с оружием в руках. Ну, или Райских кущ, кому как по вере его положено. Вспомним их, всех наших друзей, и выпьем.
Он выпил рюмку, и все выпили вслед за ним. Я тоже опрокинул налитую мне рюмку, восхитившись вкусу коньяка. Коньяк был отменным и вкусным. В течение следующих пяти минут за столом была тишина, все кушали и, видимо, действительно вспоминали павших друзей. А я боролся с внутренним диссонансом, который сейчас меня просто разрывал на части. Я чувствовал горечь потерь этих солдат, которая была ничуть не меньшей, чем горечь солдат потерь той же Маруси в партизанском отряде. У каждого из сидящих за этим столом война отобрала близких людей. Даже у меня была такая потеря, Петр, с которым я только вроде как успел познакомиться, но успел подружиться, погиб на моих глазах, запечатлев картинку своей гибели в моей голове на всю мою оставшуюся жизнь. Может, где-то там, в лесу, сейчас сидят Гриша и Феодосий и выпивают около костра за упокой моей души, так же вот поднимая, не чокаясь, солдатские кружки. Как же тяжело, оказывается, может быть разведчикам, которые глубоко законспирированы во вражеский тыл и видят эту войну с обеих сторон.
За столом начались воспоминания и солдатские разговоры.
– Ганс, а помнишь, как мы брали то орудие? – где-то после третьей рюмки, уже чуть-чуть повеселев, вспоминал Геррард.
– Да уж, эти русские дерутся, что черти, – начал вспоминать Ганс. – Ты представляешь, Йежи, мы практически разворотили весь их укрепрайон, живого места не оставили. А одно орудие продолжало стрелять, мы пошли за танками и, представляешь, там медсестра с орудия работала, мы глазам своим не поверили, когда взяли уже ее. Женщина на орудии, а кругом трупы. Она одна три танка из строя вывела. Нас тогда это сильно расстроило, прямо очень.
– Да, – продолжил Геррард, – мы тогда, помню, шнапсу много выпили, это наша, считай, первая серьезная атака и была. Мы тогда пятерых потеряли. Гензеля, Гранда, друзья мои. Давайте за них выпьем. – Ребята еще выпили и еще погрустили. Видимо, Ганс решил, что хватит грустить, и сказал:
– Ребята, я, кстати, на всех вас представление написал, чтобы вам звание подняли и железный крест 1 степени. Мы сейчас в инженерные войска в тыл для восстановления отправляемся, нам всех новобранцев дадут, все вы теперь командиры отделений.
Сказанное Гансом сработало, все заулыбались, все-таки повышение по службе грело душу, и дальше опять выпивали и закусывали.
Я старался сидеть тихо, и выпивать коньяк вместе со всеми, и изображать, что я тоже немного пьян. И, в общем-то, мне это почти удавалось сделать, только для всех, кроме Лейтхен, от ее взгляда не укрылось то, что я пью коньяк совсем маленькими глотками ради вкуса, а не ради того, чтобы выпить. И, видимо, мой взгляд был абсолютно трезвым, в то время как у Ганса и солдат глаза уже были совсем пьянющие. Она наклонилась и попросила:
– Йежи, вы не проводите меня?
– Конечно.
– Господа мои любимые офицеры, я, с вашего разрешения, уже пойду, прошу вас не шуметь, а Йежи проводит меня до моего домика, – сказала Лейтхен.
Ганс поднял на меня глаза и сказал наполовину в шутку, наполовину всерьез:
– Я отделаю тебя на черенках за нее, Йежи, ох отделаю, – но возражений на то, чтобы именно я проводил Лейтхен домой, ни у кого не возникло.
Мы вышли с Лейтхен из палаты, аккуратно прикрыв за собой дверь, и пошли к выходу из больницы. Она осторожно взяла меня под руку, и мы шли весенним майским вечером по больничному дворику. Она грустно вздохнула и сказала:
– Когда-то мы вот так гуляли с моим Фредом по Дрездену, два года назад, было так хорошо. Война шла где-то так далеко, и с фронтов шли только приятные новости, и у нас было столько планов на жизнь. А где он сейчас, мой милый Фред, я так боюсь за него. – Я хотел бы, конечно, утешить Лейтхен словами, что все будет хорошо и Фред обязательно вернется, но у меня язык не поворачивался сказать ей про это. Но Лейтхен и не нужны были мои ответы, она просто хотела сейчас говорить под влиянием выпитого сидра.
– Я все время не могу избавиться от ощущения, что я знаю Вас, Йежи. Что мы где-то встречались, ваше лицо такое теплое и знакомое, я все копаюсь и копаюсь у себя в голове и не могу Вас вспомнить. Скажите мне, Йежи, мы встречались с вами раньше?
– Нет, Лейтхен, мы не встречались, я бы точно Вас запомнил и никогда бы не смог забыть, – сказал я правду и не совсем правду. Я встречался с Лейлой, совсем в другой вселенной, можно сказать, совсем в другом мире. Как странно, что она тут помнит обо мне. У меня в голове что-то все время щелкало от попыток понять всю эту многомерную или многомирную ситуацию.