Прибывший на станцию Вязьма эшелон пока еще стоял на третьем пути – еще не подцепили паровоз, заправленный углем, водой и пр.; а Антона тем сильней (на виду вагонов с демобилизованными) мучили сомнения – он заколебался вдруг: может быть, ему стоило доехать с солдатами, к которым уже привык за несколько суток езды, до самой Москвы, а оттуда повернуть на Ржев? Или все-таки разумнее отправиться отсюда во Ржев, до которого сто с лишним километров всего? Путь, конечно, вдвое-то короче, чем от Москвы до дома. Но местный пассажирский поезд здесь курсирует, если все ладно, по-прежнему лишь через день. Сегодня его нет. Пропадает день. Что же лучше? Антон наскоро прикинув все «за» и «против» на перроне малолюдном, снова подхватил свои вещички и по-быстрому поволок их опять в знакомую теплушку. Как дитё неразумное!
– Что ты, Антон? – первым встревоженно встретил его в вагонном проеме, едва он вскарабкался сюда, сержант Миронов, его дорожный попечитель и доброжелатель; он, ничего не понимая и силясь что-то сообразить, хлупал серыми глазами, но прежде всего со свойственным себе степенством и внимательностью выслушал его, его сбивчивое – еще оттого, что тот запыхался – объяснение.
– Понимаете… – Антон чуть не сказал ему ласково-успокаивающее «Мироныч» – по примеру его земляков, иногда называвших его так уважительно за что-то. – Поезда нет ежедневного на Ржев. Только завтра… А с Москвы-то интенсивнее пассажирское движение… Так что, видите… Доеду…
– Что ты! И не думай! Поезжай домой именно отсюда – чем-нибудь да доберешься побыстрей, – заговорил сержант с искренней убежденностью в рискованности необдуманно затеянного Антоном маршрута. – В Москве-то тебя затолкают – бездна народа сейчас; из нее тебе будет намного сложнее выбраться – и устанешь, потеряешься. Поверь!
– Разве?
– Я говорю тебе…
Миронов, как истинный москвич, не вспоминал при этом – для вящей убедительности и воздействия на него – пресловутую присказку «Москва слезам не верит»; но что-то, видно, более существенное, реальное смущало его в стремлении Антона доехать до столицы. Что?
Будто уличенный в каком неблаговидном поступке, Антон с робостью, с растерянной улыбкой обвел участливые лица обступивших их солдат. Да те смолчали напряженно-справедливо, вероятно, признавая наибольший авторитет Мироныча, поскольку они с сержантом держались в дороге вместе. Еще в начале ее, случалось, Антон показывал им, заинтересованно сгрудившимся около него, свои работы – рисунки, портреты, берлинские наброски, даже развернул двухметровый портрет маршала, тот, из-за которого замполит обиделся на него. И после этого особенно почувствовал через их понятно-уважительное отношение к творчеству художника – некому торжественному таинству для них – и почти любовную уважительность к нему, их юному попутчику.
Сержант между тем, торопился: могли уже подогнать паровоз.
– Идем, идем, Антон! – и он снова подхватил его чемоданчик, шинель.
Спеша, он вторично сопроводил его до каменного вокзала с его внутренней прохладностью. И Антон, уж попрощавшись с ним, тоже снова (так вышло), наконец, остался на перроне: кто знает, может сержант и прав полностью! Об этом подумал Антон, гладя на свой уходивший дальше эшелон.
А паровозы, пыхтя, гремя на рельсах, сновали себе взад-вперед. Солнце грело.
На прощанье Миронов дал Кашину свой московский адрес. Но в 45-ом же юноша безуспешно пытался отыскать номер дома на известной улице. А спустя пару лет вблизи нее случайно столкнулся с Мироновым, узнал его, смущенного их встречей. Естественно, Антон подрос, а Миронов будто похудел, осунулся лицом, – жизнь, верно, не баловала его; он был озабочен чем-то, не то, что с московской сутолокой, и остановился, наверное, с Антоном больше из присущей ему вежливости. И не позвал к себе домой, не пригласил: значит, не мог. Очевидно, потому лишь, что боялся того, что придется ему возиться с ним в Москве. А, возможно, было тут что-нибудь другое. Очень трудно порой судить людей. Ведь и ему, Миронычу, Антон остался благодарен за то, что тот по-доброму помог ему при демобилизации скоротать неблизкую поездку домой – делом и советом, и опытом.
XXIX
Итак, Кашин, подросток, в гимнастерке с погонами, стоял опять внутри прохладного (при августовском тепле) вокзала Вязьмы, станции, известной ему с мая сорок четвертого; вновь разглядывал невинное, не сулившее ему ничто сегодня, поездное расписание. И надеялся на чудо. Когда рядом с ним остановились, сопя, два средних лет бойца с вещами тоже – один какой-то монолитный собой мужик, скупой в движениях, и другой помельче, активно-дружелюбно настроенный и быстроглазый блондин, бывший слегка навеселе. Он спросил:
– А ты, солдатик, куда едешь – правишь? Позволь узнать. – И сделал еще шаг к нему. – Случаем не в нашу ли сторону – калининскую?
Кашин негромко без утайки сообщил обоим незнакомцам:
– Во Ржев нужно мне.
– Будешь тоже, значит, ржевский?! Землячок? Степан, слышишь?
– Да, оттуда я.
– Как тебя?..
– Зовут Антоном.
– И мы ж, Антон, тоже навостряемся туда. По домам. Ну, знакомы будем, стало быть. Федор – я, а он, – кивнул на ровного и точно закаленного как-то, с немелкими чертами лица, товарища, – он – Степан. Так, порядочек. Нас уже трое. Легче…
«Наверное, и мне – обрадовался Антон: как-никак мне встретились, видать, бывалые, находчиво-толковые попутчики. Не то, что я, когда один…»
– Плохо: поезд пассажирский только завтра… – поделился Антон сомнением.
– Ты, того, пристраивайся, малец, к нам, – глуховато тут заговорил Степан. – Сообща-то что-нибудь скумекаем. Проще. Айда на улицу, хоть поищем и других таких скитальцев в закоулках… Если что, к начальнику станции подкатимся делегацией: мол, мил-человек, выручь нас. Он, наверное, в мою добу и поймет; кто демобилизован, тем пристатно…
– Ну, какие мы почетливые… – комментировал Федор на ходу. – Все по-человечески… А то как же…
– Вобчем нам шевелиться надо, братики-солдатики. Чтобы укатить…
Однако всего демобилизованных солдат, из числа едущих по Ржевской железной дороге, набралось на перроне еще с десяток человек, и то едущих лишь до Сычевки, и железнодорожники после переговоров пообещали пустить до нее с товарняком прицепной пассажирский вагон-подкидыш. Ржевские солдаты решили также доехать до Сычевки, а там снова наладиться на попутку, если выйдет, – там виднее станет.
Потом слонялись возле общипанного вокзала: формируемый поезд отправлялся через полтора часа. Быстро сходчивый с людьми Федор, часто затягиваясь напоследок мусоленным бычком – окурком, обжигая пальцы и выпуская дым изо рта, предложил им пока перекусить. Он был готов. Степан отказался наотрез, без колебания: еще не хотел есть; дымя тоже самокруткой, отпустил их успокоительно: пока побудет около вещичек.
В небольшой привокзальной столовой, сев за столик под белой скатертью, Антон достал из кармана выданные ему талоны на питание; но Федор запротестовал, говоря, что надо экономней расходовать их: можно будет отовариваться по ним – хватит на двоих и одного. Так что Антон отдал раздатчице один талон. Взяли порцию первого и второго, разделили поровну между собой, как водится у порядочных людей. И уж звякнуло о стакан горло фляжки, которую держал Федор в руках, наливая какую-то жидкость. Сказал:
– И тебе. Н-на, глотни чуток.
– Это – что? – покосился Антон с опаской на стакан.
– Да то самое, попробуй. – Засмеялся его напарник коротко.
– Н-не, не буду.
– Да ты что! Не куришь. И не пьешь?
– А зачем?
– Ради встречи. Обижаешь, брат! – Как булыжники на мостовой обкатаны его слова. Убедительны. Негоже, правда, обижать его. Он со всей душой к тебе…
– А сколько этих встреч в пути? Спиться можно, чего доброго.
– Ни-ни, молодой еще. Я – капелюшку, видишь? – Глаза у него веселые.
– Ладно, отопью… – Но глотнул Антон глоточек – да и вмиг дыхание перехватило у него. Даже нос, ей-право, дряблым стал, как пощупал его после. Не на шутку испугался он: – Что за пакость зверская? Фу! Отрава…
Федор же преспокойненько закусывал и учил:
– Спирт. Ты не боись, Антон. Вырастешь – поймешь. Намертво опробовано нашим братом. Тот же хлеб. Да, из хлебушка родного это…
Вот она – житейская философия самообмана. Антон был не согласен с ним. И настойчивей воздействовал на него, только приготовился он еще налить в стакан себе, – убеждал его в совершенной ненужности этого.
И Степан, которого Федор вознамерился угостить из посудины своей, когда они вышли из столовой, не снизошел до выпивки, был спокоен-тверд, как скала:
– Ну, об чем говорить! Стыдно тебе, стыдно! И не делай, чтобы не ругались. Немножко обдумывайся все-таки. И помни себя. – Видно было сразу: мнимым удовольствием не сбить его с истинного проверенного им пути, и ненужно вовсе удерживать от чего-то сомнительного, дурного – сам знал хорошо, что делал. Деловой мужик – от плуга, он напоминал Антону отца особенной серьезностью, породой и также не особенно примечательной внешностью.
– Ладно, земляк, не шифруй позря, – обиделся Федор, спрятал фляжку, к которой прикладывался – он и стоя уже пошатывался, или, верней, его покачивало. – Я-то помню себя, не боись: не прокеросиню…
По приезде в Сычевку они втроем, к счастью, скоренько нашли состав, вот-вот отбывавший во Ржев, – он состоял из открытых платформ с грузом. Ничего: залезли на горку каменного угля, подстелив под себя куски картона; отчалили так, прижимаясь, обдуваемые встречным – с напором – ветерком. Поезд катил-мчал, что говорится, без оглядки, без остановок, словно спешил ради них или просто наверстывал упущенное – мимо раздолья полей, сиротливых левитановских деревенек, лесных угодий, полустанков; паровоз все поддавал и поддавал пару, еще убыстряя рывками свой бег, отчего сильней качало все груженые платформы; вперебой отстукивали – тук-тук-тук, тук-тук-тук! – колеса по рельсам; стлался, изгибаясь, дымный шлейф из трубы паровозной. От движения такого дух захватывало.
«Удивительно, – подумалось Антону: – не им ли, ровесникам отца, четыре года назад я, провожая их на фронт, махал возле железнодорожной насыпи где-то недалеко отсюда? И теперь вместе с ними – такая судьба – возвращаюсь домой…» Как не успел и сообразить – при очередном резком рывке паровоза кубарем кувырнулся с платформы в лесок Федор, сидевший чуть ниже их: он вместе с вещами мелькнул вниз по зеленому откосу. А ведь все пытался – даже на платформе – доказать им свою крепость, устойчивость! Чем все закончилось для него…
– Эх, голова садовая! – крякнул сокрушенно Степан. Натуживая голос, переговаривая грохот, шум. – Говорили, елки-моталки: не прикладывайся больше! Нипочем ему! Чем теперь можем помочь? Ну да выберется, чай, и из этой передряги, – тут не глушь какая.