Да, они могли только посочувствовать бедолаге. Не повезло ему.
Солнце, грея, склонилось ниже; оно светило уже с запада – в спины им. С приближением родных, восторженно-узнаваемых мест, где все здорово повыросло, потучнело на взгляд, Антон, вглядываясь ошалело, прикидывал-таки про себя: «А вдруг кто-нибудь из работающих на полях односельчан увидит меня возвращающимся?» Как он хотел этого! Если все по-честному, – еще жила, жила в нем какая-то детская восприимчивость к близким для него событиям. Нелегко уравновесить свои чувства. Но уж и сам не увидел там, где хотел, никого – наверное, потому, что уже завечерело. Жаль ему было, что никого не увидал.
Состав вкатил на переезд Мелихово и стал. Отсюда-то Степан и Антон полегоньку – с поклажей – двинулись по шпалам к станции Ржев-II: Степану нужно было попасть в деревню Слободу, что восточней, Антону – поближе – в свое Ромашино. Пока преодолевали километры, смогли разговориться лучше. Попутчик спросил у Антона, чей же он, малец; Антон сказал, что он – сын Василия Кашина. Имя Кашина звучало в округе из-за его сметки, хозяйственности, обязательности. Но для Антона сейчас оказалось огорчительным признание незнакомого Степана в том, что он не знал его, хотя тоже колхозничал у себя; это уносило прочь в осознании Антоном действительности какой-то детский наив, прежнее лучшее представление о ней, о мире. На станции Ржев-II они обычно-просто распрощались, занятые предстоявшей им дорогой, и каждый из них пошел дальше своим путем. Кое-где Антон присаживался, чтобы отдохнуть; редкие прохожие любопытствуя поглядывали на него. А когда он по привычке давней, сокращая расстояние, вышел заросшими огородами по старой, с довоенных времен, меже, по которой все они, бывало, хаживали, к новой материнской избе с неподпиленными бревнами на углах, то на задворках, будто дожидаясь именно его, стояла мать в простенькой темной одежде, – какая-то сухонькая, и терпеливо-пристально вглядывалась в него, приближавшегося к ней. Пока больше никого из родных он не видел.
– А я-то, сынок, гляжу и думаю: какой это военный идет прямо к нам?.. – сказала она смущенно, когда он совсем подошел. – А это ты, сынок мой… Насовсем?..
«Странно, – подумал он, – вырос я что ли? И мама уже не сразу признает меня. Конечно, сердцем признает, но еще не верит, что окончилось все; ведь ждет она с войны и другого – старшего – сына, а также ждет погибшего мужа – не верит в его смерть. Не случайно вышла вечерком на межу».
– Да, вот я и вернулся домой, мам, – сказал Антон виноватясь, обнимая ее, будто поменьшавшую перед ним.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Язык развязался. Жег румянец щеки.
Сиреневой порой, летучей белой ночью Антон Кашин вел огорчительный разговор с Оленькой прелестной; вдвоем они потерянно кружили и кружили наугад на пересеченье улиц, переулков и колонн, и аллей сквозящих, вдоль каналов и решеток, и мостов, без света фонарей и без теней. В тиши призрачной, полуночной неспешен перестук шагов. Невольно придыхалось на ходу, и сбивался говор. Сердцу не прикажешь ведь: Подожди! Потише! Помолчи! Послушай! Так случилось, что они, как наивные влюбленные, увы, точно заблудились в чувствах собственных; ни он и ни она уж не могли уравнять меж собой любовную близость понимания, взаимность, хотя и пытались еще вырваться из плена недомолвок, объясниться по-разумному друг с другом, избежать бессмысленных обид.
Все, собственно, уже само собой определилось так. Они отнюдь не беспричинно расставались. А именно: Антон почувствовал, что Оленька неудержимо отдалялась от него, таилась и становилась холодно-неласковой к нему. И он со смешанным чувством стыда и тоски испытывал в душе какую-то свою несостоятельность, что ли, в учете обстоятельств, совсем неподвластных и противных для восприятия их разумом. В груди давило что-то плоское, тяжелое… Почти физически.
Да, видимо, это боль запоздалого взросления (не было иного оправдания) нежданно, не спросясь, пришла к ним. И вот уж залетный ангел расставания слышно протрубил для них огорчающе прощально…
И, наверное, оттого, считал Антон, лепились тут слова у них, обоих несчастливцев, как могли, – словно унизительно пустые и позорные, жалкие на слух на просторе величавом. Тем сильней ему хотелось тотчас же все высказать нежней и доверительней своей любимой. Вопреки всему. И не претендуя ни на что особое. Лишь оставаясь в душевном-то ладу с самим собой – под небесной бездной, широко распахнувшейся над ними. Будто настороженной и внимательно ждущей чего-то ясно-вразумительного от всех миллионов пилигримов, снующих повсюду на Земле в поисках радости и утешения. Он домыслил для себя: ведь судьба человеческая, право, носит всех нас неизвестно как, куда и зачем – гонит стайная посредственность; мы почти с пеленок ищем для себя всякую забаву: перво-наперво, разумеется, – что-нибудь попривлекательней и усладительней; мы повсюду шастаем, силы свои, тратя не осмысленно порой, пока силы прут из нас играючи.
Однако верный голос внутренний (на правах сурового, беспристрастного судьи) наставительно-безжалостно подсказывал Антону: «Все теперь, не суетись с сердечностью своей напрасно; видишь, конец молодечеству, тщеславию, всему. Ужо одна печаль нас рассудит и остудит пыл».
«Нет, попятного исхода и не может быть, мое желание мне велит уйти», – читалось и в глазах же Оленьки – чистых, с потаенным всплеском и дрожанием в них светлых живых звездочек.
И с его губ само собою сорвалось, точно веский приговор-признание:
– Ну, должно быть, истина не знает никогда покоя. Что ж.
Моментально же Оленьку прелестно-мило понесло:
– Но скажи-ка мне, мой скучный ворожей, разве не несчастье для меня, студентки, витать в облаках? Пойми ты, наконец, что я ждать чего-то иллюзорного от замужества не могу; я – не какой манекен бездушный, а девушка нормальная, и сразу жить хочу нормальным образом, не быть обязанной кому-то попрошайкой. – Диво дивное! Она, юное создание, впрямь негодовала даже от его неразумения на этот счет.
– Славно балерина разлетелась… И пожалуйста, Свет-Оленька. Отчего ж… Я ведь не пророк святой, не фокусник… Ты извини… Знать, другой – состоятельный, по твоим понятиям, принц – к тебе явился, ждет тебя… Разве же не очевидно это?.. Ну, и пусть!
Она стушевалась, помолчала несколько мгновений. Он определенно угадал.
– Знаю, вижу: не пророк ты, Антоша. Но не прибедняйся ты малым-мало передо мной, по крайней мере. Знаю хорошо…
– Свет-Оленька, да каждому из нас дано судьбу понять, а поднять ее, прости, – удел не каждого. Ни-ни. И без нужды не подопрешь ее. Особенно, если против чужой воли. Верно ведь?
– О, как интересна философия твоя! Излагаешь ее почти в стихотворной форме. Что, готовишься сочинять роман? Поучительный.
– Не суть во мне… Забудь…
– Так свободна ль я теперь? Могу в точности узнать?
– Ты всегда была вольна, дружок. Но в чем? Ты у себя спроси.
– Да от твоих несносных наставлений, верно. Да-да-да! Прощай, Антон: я ухожу сейчас – не провожай, очень я прошу, больше меня.
– Ну, счастливо ж, Оленька, тебе! Не обессудь…
Она глаза прятала.
– Прощай! И не взыщи… Не кляни меня заглазно… – И с поспешностью, полумахнув рукой неловко на прощание, ровно неким легким облачком – в платье васильковым – порхнула перед ним среди стойкой улицы городской. В порывистом характере мелькнула неким миражом, не успел он опомниться, – и вмиг исчезла из виду; улетела навсегда, оставив ему осязаемо щемящую тоску.
Молодчина! Значит, она ему нос утерла девичьей-то независимостью.
С притихлостью стоял Антон один. И окна домов немигающе глазели отовсюду на него, смущая его как бы одним своим присутствием.
– Эй, Ерофей! Аккуратней! Не разлей! – послышалось четко Антону, и он даже вздрогнул.
Нет, не случаен был дан ему сегодняшний сон-предвестник странноватый… Футуристический… Антон доподлинно знал (испытал на себе) то, что наяву все ужасней происходит и может быть; тут же, во сне слоилась какая-то несущественная мишура – скорее профанация неких театрализованных событий. Не редкость, что в повседневном быту, даже благоустроенном, приходится искать защиту от какой-нибудь напасти или чьей-то глупости на всяком повороте по поводу чего-нибудь и без всякого повода; каждый щенок окраса рыжего, желтого и даже серого норовит тебя облаять и тяпнуть побольней за пятку. Ни за что.
Да, свет жесток. Бессовестность страждет насладиться всем – запрета никакого нет; она налетает втемную, не церемонясь. Потому в неравном положении всегда оказывается совестливый, честный человек. У него-то и возлюбленную иль возлюбленного уведут лаской ли, силой ли, сияньем ли злата – уведут на зыбкий лед житейского благополучия, чем многие обделены. Мол, почувствуй себя в отменных счастливчиках-везунчиках, нанесших кому-то недостойному тебя урон немалый. Не зря, по-видимому, Антон ночью увидел нечто нереальное. Какая-то старуха-кикимора кликнула рать римских воинов в доспехах. И те воинственно ринулись – из-за почернелых литых ворот – прямехонько к нему с явным намерением по первости схватить хрупкую девушку, с которой он гулял. Однако, спасаясь от преследователей и отступив, он и его спутница попали в засаду – оказались в совершенно замкнутом неком капитальном форуме (без окон), откуда немыслимо было ни выпрыгнуть, ни выбраться каким-либо иным способом. К счастью, такое лишь снилось, не опасно, мелькнуло догадкой в сонном создании Антона. И еще поэтому он бился (силы у него прибавились) решительно и смело с напавшими и даже с задорным интересом, полностью уверенный в себе.
Между тем опасность возросла. С другой стороны. В самый критический момент схватки с легионерами сзади Антона откуда-то вынырнул ловконастырный малый, всамделишный современный пижон; он, пользуясь неразберихой, стал нагло приставать к спасаемой и досаждал ей тем, что пытался ухватить ее за руки и за платье. Она отбивалась. И Антон покамест очень удачно действовал по сути на два фронта: размахавшись мечом, отражал атаки древних меченосцев и одновременно, оборачиваясь раз за разом, накоротке отгонял от девушки липучего стервятника-пройдоху.
Но неожиданнейшим образом видение и звук в момент кончились неразборчивой темной пустотой, точно пленка в аппарате оборвалась. И свет пропал.
«Так что ж: в людях властвуют стихийные животные инстинкты, бесконтрольные для разума? – будто бы зарассуждал сам с собой Антон. – И отсюда – преступления, междоусобицы и войны? С желанием стереть соперника в порошок? В чем разумном мы продвинулись к исходу двух тысячелетий? И могли ли лишь, примерно, через восемьдесят-сто, если грубо посчитать, поколений? Мизер для истории. Блеф… Нужно научиться лучше себя слышать… Не глушить кровавый какофонией… Что же можем мы, рабы своих страстей?
Неужели с Оленькой я-таки расстанусь вследствие условий?.. Чем же лучше я Ефима, хотя не приемлю его почти коммерческих откровений насчет женщин?»
II
Итак, Антон и Оленька той июньской ноченькой расстались насовсем, словно напоказ и в пику всему свету белому: дескать, нате вам подарочек желанный! Получайте! Радуйтесь! Посудачьте от души! В горле у Антона першило от горечи, сколько он не храбрился, не держался поначалу молодцом в глазах своих; правда такова: она бывает чаще всего горька, нежеланна. Причем он по-дикому не метался, ровно загнанный донельзя дикий зверь; мебель никакую не ломал, сцен не разыгрывал перед своевольной девушкой; дружбу слезно не выклянчивал у нее – понятливо, благородно отступился. Позволь, дескать, милая, откланяться, коли меня не приемлешь больше… Пораздумала дружить.
И сама-то Оленька, должно быть, не думала, не чаяла немедля улететь от него, но взяла и упорхнула-таки легкокрылым беспечным мотыльком.
Свершившееся все же оглушило Кашина. Он, собираясь с духом, огляделся, чтобы попусту не ротозейничать по сторонам. По-прежнему голубились над ним беспредельные небеса. Там высоко лозорели облака и еще носились стрижи в круговерти. Летел белый тополиный пух. «Этакое ведь извечно и достойно полотна, – успел помыслить он художнически, – а я маюсь себе с игрульками – вроде б тщился понапрасну определиться женишком. Печально…»
Тут ему и некстати показалось даже, что вон из-за того потемнелого выступа старинного домины с провислым балконом кто-то незаметный поглядывал за ним, Антоном, с внимательно-застывшим ожиданием, либо любопытством. Некто всемогущий, судьбы охранитель.
– Ну, полный отстой! – почудилось, и негромко сказал кто-то своеобразно.
– И ты все это видел? – полушепотом вопросил Антон, обратясь к небу напрямик. – Слышал? Не молчи!
Однако милосердный бог молчал. Он, вероятно, обдумывал увиденное и услышанное. И нисколько не выдавал сейчас себя. Все было обычно в его божеской манере присутствия-отсутствия. Исключения ни для кого быть не могло.
Что ж, понятны правила игры. Проигравший выбывает. Ум ни дать, ни взять взаймы; пусть и будет то, что будет.
Кашин посмелел: