– Можно мне? – слово берет полноватая девушка-гений, пишущая социальную прозу.
Все взгляды обращаются к ней. Обсуждаемый готов залезть под парту, лишь бы ему не сказали плохих слов, но…
– Ну… Я вообще хочу сказать, – начинает «социальная проза», – что все прозвучавшее несколько пошловато.
Тишина. Все молча согласились, понимает автор.
– … Особенно сцена в поле. И позвольте мне заметить такой нюанс… Вы написали «стоячая грудь»…
Легкая улыбка на лице обсуждаемого-жертвы.
– Так писал даже Бунин, «Темные аллеи», страница первая, второй абзац снизу.
Лица присутствующих оборачиваются к нему. Он понимает, что набрал бал. Девушка-социальная проза, может, такого и не читала.
– Потом дальше… – продолжает она. – Я не верю, что она ему отдалась… Образ мужчины подан скучно и публицистично. Такому мужчине не хочется отдаваться. Потом, сам образ автора в рассказе… – это тряпка. Он все время чего-то боится. Он какой-то странный.
– Ну, там же сказано, что в детстве он много болел, – делает комментарий писатель с первый парты с несколько эстетскими манерами.
– Да, болел, – говорит женщина со второй парты, – но как он делает это с ней в поле, я не вижу этого…
– Я тоже не вижу, – говорит гений с четвертой парты с краю, пришедший не в ветровке и потому, по сути, не имеющий права считаться гением.
– Вы не видите, а я вижу, – говорит девушка с последней парты с длинными белыми волосами и ресницами, – особенно жизненно показано, как в этот момент она подумала о муже. По-моему, в «Анне Карениной»…
– Погодите, не все сразу, – говорит Мастер и обращается к стоящему на трибуне автору, – мне почему-то кажется, что вы не видите своей героини. Пушкин видел свою Татьяну как живую, а у вас в течение рассказа у нее то пухлые, то тонкие руки.
Автор напрягся, но хочет держать слово.
– Вы понимаете, этим я имел в виду воплощение женщины во всех возможных ипостасях. Она разная. Здесь она ему женщина, мать, сестра, подруга… Понимаете?
Мастер задумывается.
– Ну что ж, – наконец говорит Мастер, – это интересная мысль…
– …старший брат, – не обращая внимания ни на кого, продолжает перечислять автор, – двоюродный дядя…
– Знаете, – говорит брюнетка с первой парты, – мне кажется, что М. в образе автора здесь изобразил себя.
«Узнали! Узнали, сволочи! Что же теперь делать? Куда деваться?!» – начинает лихорадочно думать автор.
– И еще, – продолжает она, – здесь есть такое место, которое, мне кажется, очень удалось.
Автор сразу делается окрыленным. Взгляд его прикован к брюнетке. «Говори же, говори! А ведь не такая уж ты и дура и бездарность».
– Мне кажется, что вот здесь очень хорошо сказано… – она вглядывается в свою распечатку рассказа. – Вот: «У Любы был очень зоркий глаз, она всегда могла вовремя различить, что мужчина из себя представляет». Мне кажется, что это так хорошо и жизненно сказано, ведь так порой трудно различить, какой мужчина – мужчина, а какой нет, что ли, не настоящий…
– Импотент, что ли? – тихо спрашивает у ораторши сосед слева, но она не замечает его вопроса.
– А мне описание, наоборот, показалось неверным, – говорит задумавшийся на время Мастер, – после такого описания представляется, что у Любы всего один глаз.
Автор чуть не дрожит от нервного стресса.
– Понимаете, это… – медленно цедя слова, говорит он. – Это аллегория. Я хотел дать аллегорию всевидящего ока…
– А… – опять задумывается Мастер. – Разве что так.
– Вот еще, – опять встревает в обсуждение блондинка. – Мне показалось, что автор очень хорошо работает с прилагательными. Вот смотрите: страстный, жгучий, томительный, воспламеняющий. Да, где-то я уже их слышала, но здесь они удивительно гармонично смотрятся.
– Нет, – встревает в разговор буйный гений со второго ряда, современный футурист, не признающий авторитетов, – это штампищи. Такими словечками уже баловались все от Бунина до небезызвестного, надеюсь, вам Шлегеля… А уж Кьеркегор использовал эти слова вдоль и поперек, так что…
– Ерунда, – врывается в разговор брюнетка, – слова эти ничего не передают. Они не передают, как героине Алене небезразличен Иван, и поэтому они бесполезны.
– Ребята, – опять вмешивается Мастер, – вы знаете, в чем тут может быть дело: мне кажется, что слово «томление» выступает здесь лейтмотивом. Поэтому оно так часто повторяется? – Мастер вопросительно смотрит на обсуждаемого.
– Да, – с радостью кивает обсуждаемый. – Да, именно это я имел в виду (и в этот момент из всех шедевров мировой литературы его любимым является рассказ Б. Житкова «Помощь идет»).
– Предлагаю объявить перерыв, – говорит Мастер, – а после вернемся и обсудим все до конца.
Вторая часть заседания начинается неожиданно.
– Почему вы не нашли замену банальному слову «попа»? – это брюнетка со второй парты.
Это вновь ставит автора в тупик.
– Ведь есть столько синонимов, – продолжает она, – вот, допустим, бедра, гитарообразность, в конце концов…
Мастер пользуется небольшой паузой, но он явно помрачнел и хочет сказать что-то серьезное:
– Ох уж эта современная молодежь… – говорит он. – Еще Достоевский ругал Пушкина на страницах своих произведений за любовь к «ножкам». А современная литература, которую я бы вообще не спешил называть литературой…
– Вы понимаете, – прерывает его автор, – этим я как бы хотел показать, что как бы это является метафорой жизненной защиты, надежности. От перипетий, невзгод, понимаете? Слово «попа» здесь синоним укрытия за каменной стеной. Понимаете? – автор отдышался, и сам не верит, что решился на подобное красноречие.
– Ох уж эти постмодернисты, – говорит Мастер, – у них все через…
– Простите, но вы ничего не поняли, это современно, и нас рассудит только время! – неожиданно вырывается у обсуждаемого, и в аудитории раздается легкий гул в его поддержку. А потом повисает зловещая тишина.
Через час обсуждение закончилось, а со стен молча смотрели на молодежь Пушкин, Лермонтов, Толстой, Тургенев и Кассиль. Уж им-то, наверное, известно, кто будет висеть рядом с ними в виде портрета лет через сто, но они почему-то молчали…
Дом
Вечность влюблена в творения времени
У. Блейк
Мы одни в доме. Сидим с хозяином за столом под застенчиво светящимся абажуром, широкополой шляпой висящим над нашими головами. Я не бабочка, но мне хочется ближе к этому свету. Возможно, побиться и упасть на широкую поверхность старой клеенки.
Двухэтажный дом, уютно обитый короткой доской. Окна первого этажа подперты изнутри аккуратными плотными деревянными квадратами и на манер староанглийских трактиров закрыты на поперечный брус. Даже не на один, а на пару. Странное желание – выдержать тут осаду. Наверное, это детство с фильмами ужасов, где в окна вламываются «живые мертвецы». Есть в этом особая романтика. Возможно, я к подобному кино неравнодушен, потому что постоянно занимаюсь дорисовкой – любой американский ужастик мое воображение превратит в вещь со сверхзадачей.