Клод спокойно снял с себя куртку, нисколько не смущаясь роскошью спальни, обитой шелковой материей с серебряными кружевами, большой великолепной кроватью, задрапированной старинным шитьем и походившей на трон. Он вообще привык сидеть дома в одной жилетке и не испытывал ни малейшей неловкости. Не все ли равно, где он переночует – тут или под каким-нибудь мостом? Ведь он поклялся, что не вернется домой! В хаосе его теперешней жизни это приключение нисколько не волновало Клода. А Ирма, не понимавшая его грубого равнодушия, находила его очень забавным и, полураздетая, щипала, кусала и обнимала художника, возилась с ним, как настоящий уличный сорванец.
– Тициановская прическа для этих идиотов, а не для тебя… О, ты не походишь на них!
И она страстно целовала его, рассказывая ему, как она мечтала о нем, как привлекали ее его всклокоченные волосы. Он казался ей таким смешным, таким безобразным… Тем не менее она осыпала его поцелуями.
Наконец, около трех часов утра, Ирма вытянулась на смятой, сбитой постели и пробормотала усталым голосом:
– Кстати… ты, говорят, женился, на твоей любовнице?
Клод, засыпавший уже, открыл сонные глаза.
– Да.
– И живешь с нею?
– Разумеется.
Она расхохоталась.
– Ах, бедняга! И надоели же вы, полагаю, друг другу!
Утром, когда Клод собирался уходить, Ирма, свежая, розовая, в изящном капоте, причесанная и совершенно спокойная, взяла обе руки Клода в свои руки и с минуту смотрела на него ласковым и несколько насмешливым взглядом.
– Бедняжка, тебе это не доставило особенного удовольствия… Нет, нет, не разуверяй меня! Мы, женщины, чувствуем это… Но мне ты доставил большое удовольствие… да, большое… Благодарю тебя!
Любопытство ее было удовлетворено и Клоду пришлось бы заплатить большие деньги, если бы он вздумал провести еще одну ночь у нее.
Возбужденный неожиданным приключением, Клод прямо направился в улицу Турлак. Он чувствовал странную смесь удовлетворенного тщеславия и угрызений совести и в течение двух дней оставался равнодушным ко всему окружающему и даже к своей картине, отдаваясь смутным мечтам и спрашивая себя, почему он так мало пользовался жизнью. Впрочем, он имел такой странный, растерянный вид по возвращении домой, что Христина пристала к нему с вопросами относительно того, где он провел эту ночь, и, в конце концов, он сознался ей во всем. Христина вышла из, себя, сделала ему сцену и долго плакала, но все-таки и на этот раз простила его. В глубине души она чувствовала даже некоторое удовлетворение при мысли, что Клод способен еще выкинуть подобную штуку, и в ней проснулась надежда, что он может еще вернуться в ней, раз он мог увлечься другой женщиной. В сущности, сердце ее было переполнено одним чувством- чувством бесконечной ревности к проклятой живописи, и она скорее согласилась бы уступить его другой женщине, чем оставить его во власти всемогущей соперницы.
К концу зимы Клод снова горячо принялся за работу. Однажды, приводя в порядок старые рамы, он нашел кусок холста, – главную женскую фигуру из его большой картины «Plein air», которую он вырезал, уничтожив картину по возвращении ее с Салона. Развернув ее, он вскрикнул от восторга:
– Боже, как она хороша!
Он тотчас же прибил ее четырьмя гвоздями к стене и несколько часов не йог оторвать от нее восхищенных глаз. Руки его дрожали, кровь прилила к лицу. Неужели же он ног написать эту гениальную вещь? Значит, у него был в то время крупный талант! Не подменили ли ему мозг, глаза, руки? Лихорадочное возбуждение все более и более овладевало ям и, чувствуя потребность поделиться с кем-нибудь, он позвал Христину.
– Иди-ка сюда!.. Посмотри на нее… Хороша, не правда ли? Как великолепна ее поза!.. А эта нога, освещенная лучами солнца!.. А эта дивная линия от плеча до груди… Ах, да, это настоящая жизнь! Мне кажется, что я чувствую под пальцами тонкую, теплую кожу.
Христина, стоявшая рядом с ним, не отрывала глаз от картины, отвечая короткими, отрывистыми фразами на его вопросы. В первый момент она почувствовала себя польщенной, увидев себя такою, какою была в восемнадцать лет. Но, видя, что Клод все более возбуждается, она стала испытывать какое-то смутное раздражение, в котором не могла дат себе ясного отчета.
– Как, неужели ты не находишь, что она прелестна?.. Перед ней нужно стоять на коленях.
– Да, да, конечно… Только она почернела.
Клод возмутился. Почернела? Нет, это ложь! Никогда она не почернеет – она бессмертна!..
В нем вспыхнула настоящая страсть в этой женской фигуре; он говорил о ней, как о близком существе, чувствовал тоску по ней, когда отлучался, и нередко бросал все, чтобы поскорей вернуться к ней. Наконец, в одно прекрасное утро он заявил, что хочет опять приняться серьезно за работу.
– Черт возьми, если я мог написать эту фигуру, то могу написать и другую!.. Вот посмотрим, что я сделаю, если только я не превратился в идиота!
Христина должна была немедленно стать в требуемую позу, так как Клод горел желанием приняться опять за свою большую картину. И в продолжение целого месяца он заставлял ее по целым часам стоять нагою, не чувствуя жалости к бедной женщине, изнемогавшей от усталости, и не щадя своих собственных сил. Он хотел, чтобы нагая женщина в лодке была так же хороша, как эта полная жизни женщина, развалившаяся в траве. Он постоянно сравнивал их, терзаемый страхом, что не в состоянии будет создать нечто подобное, поглядывал то на одну, то на другую, то на Христину, выходил из себя и, наконец, набросился однажды на жену.
– Беда в тон, моя милая, что ты теперь совсем не походишь на ту. с которой я писал тогда эту фигуру… Да, совсем не то… Удивительно рано развилась у тебя грудь! Помню, как я был поражен, когда увидел нежное девственное тело с вполне сложившейся прелестной грудью женщины… О, это было удивительно свежее, стройное тело… полу распустившийся бутон, эмблема весны жизни! Да, милочка, ты можешь гордиться, ты была очень хороша тогда.
Клод совсем не желал уязвить Христину. Он разбирал ее тело, прищурив глаза, с хладнокровием наблюдателя, констатирующего, что данный предмет исследования начинает разрушаться.
– Цвет тела у тебя все еще прелестный, но линии… нет, нет, это уже не то!.. Ноги еще очень хороши… да, ноги дольше всего сохраняются у женщин… Но живот и грудь положительно изменились. Вот посмотри на себя в зеркало: там около подмышек у тебя появились мешки… Нельзя сказать, чтобы это было красиво… А поищи-ка у той… ты у нее не найдешь этих мешков!
И, не отрывая восторженного взгляда от прибитой к стене фигуры, он прибавил:
– Разумеется, это не твоя вина, но беда в том, что это портит все… Ах, не везет мне, не везет!
Она слушала его с тоской в душе, едва держась на ногах. Эти сеансы, причинившие ей столько страданий, становились теперь для нее настоящей пыткой. И что это он вздумал преследовать ее теперь воспоминаниями об ее увядшей красоте, разжигать ее ревность, отравлять ее жизнь сожалениями о прошлом? Собственное ее изображение становилось ее соперницей и она чувствовала, как в глубине души ее встает острое чувство зависти. Боже, сколько горя причинило ей это изображение! Все несчастие ее жизни началось собственно с него. И она припоминала, как Клод писал этюд с нее в то время, как она спала, как, поддаваясь чувству глубокой жалости, она в один прекрасный день разделась, обнажила свое девственное тело, как издевалась над этим телом толпа в «Салоне забракованных», как она, наконец, снизошла до ремесла натурщицы, благодаря которому убила последние искры любви в сердце Клода. Да, эта фигура воскресала во всем своем могуществе от своего долгого сна и спешила занять первое место в новой картине Клода! Q Христине стало казаться, что сама она стареет с каждым сеансом. Она со страхом осматривала себя, и ей казалось, что тело ее покрывается морщинами, правильные линии искажаются. Она следила за собой с болезненным вниманием, и подчас ею овладевало безграничное отчаяние женщины, которая чувствует, что теряет любовь вместе с красотой. Она начинала испытывать какое-то отвращение к своему телу. Не потому ли Клод разлюбил ее, что она постарела? Не этим ли объясняется то, что он проводит ночи с другими женщинами или отдается неестественной страсти к своим творениям? Бедная женщина совершенно теряла почву под собой, опускаясь все ниже и ниже, по целым дням ходила в грязной юбке и в грязной кофте и утратила всякое кокетство, чувствуя, что бесполезно бороться со старостью, которая немилосердно обезображивает ее.
Однажды Клод, раздосадованный неудачной работой, нанес Христине смертельное оскорбление. Охваченный одним из тех припадков гнева, которые делали его невменяемым, он крикнул ей, размахивая кулаками:
– Нет, я положительно ничего не сделаю с такой натурщицей… Да, видишь ли, милая, если женщина хочет быть натурщицей, она не должна рожать детей.
Пораженная в самое сердце, Христина зарыдала и бросилась к своему платью, точно желая поскорей прикрыть свое обнаженное, опозоренное тело. Но руки ее дрожали и не находили требуемого. Клод сейчас же почувствовал угрызения совести и, быстро спустившись с лестницы, бросился в жене.
– Не плачь, дорогая… прости меня… Умоляю тебя, успокойся, стань в прежнюю позу, докажи, что ты простила меня!
Он обнимал ее, старался снять с нее рубашку, которую она уже успела набросить, и Христина простила ему и опять стала в позу. Но она дрожала всем телом, и крупные слезы текли по щекам, падая на грудь. Да, конечно, было бы лучше, если бы этот несчастный ребенок не родился! Может быть, он-то и есть причина всего горя. Q, прощая отца, она начинала чувствовать глухую злобу к бедному малютке, которого она никогда не любила и которого начинала ненавидеть при мысли, что он лишил ее любви Клода.
На этот раз Клод проявлял необыкновенное упорство, твердо решив послать картину на выставку. Он почти весь день не сходил с лестницы, работая до поздней ночи. Наконец, выбившись из сил, он в один прекрасный день заявил, что больше не прикоснется к картине, и когда в этот день Сандоз зашел в мастерскую около четырех часов пополудни, он не застал своего друга. Христина заявила ему, что Клод только что вышел подышать чистым воздухом на высотах Монмартра.
Отношение между Клодом и его прежними товарищами давно уже были крайне натянутые. Посещения этих товарищей становились все реже и кратковременнее, а в последнее время никто не заглядывал к Клоду. Ганьер уехал из Парижа и, поселившись в одном из своих домов в Мелэна, жил маленькой рентой, которую приносил ему другой дом; к удивлению товарищей, он женился на своей учительнице музыки, старой деве, услаждавшей его Вагнером по вечерам. Магудо уверял, что очень занят и потому не бывает у Клода; в последнее время дела его несколько поправились благодаря работам, которые поручал ему фабрикант бронзовых изделий. Что касается до Жори, то он почти не показывался, подчинившись деспотизму Матильды, никуда не отпускавшей его. Она закармливала его любимыми блюдами, осыпала его ласками и довела его до того, что этот скряга, подбиравший на тротуарах женщин, которым можно было не платить, превратился в верную собаку, передал своей возлюбленной ключ от своей денежной шкатулки и покупал себе сигару только в те дни, когда Матильда давала ему двадцать су. Рассказывали даже, что Матильда, желая закрепить свою добычу, старалась направить Жори на путь благочестия и постоянно пугала его мыслями о смерти, которой он ужасно боялся. Один Фажероль при встрече с Клодом выказывал ему неизменное внимание, но, хотя неоднократно обещал заглянуть в мастерскую Клода, он ни разу не исполнил своего намерения. Он был очень занять с тех пор, как вошел в моду; его чествовали, провозглашали до небес, осыпали почестями и деньгами. Что касается до Клода, то его собственно огорчало только отчуждение Дюбюша, с которым он был связан воспоминаниями самого раннего детства и к которому он питал особенную нежность, несмотря на охлаждение, наступившее в последние годы. Дюбюш при всем своем богатстве казался очень несчастным и вел крайне жалкое существование. Вся жизнь его проходила в постоянных стычках с тестем, который жаловался, что ошибся в способностях молодого архитектора, и в уходе за больной женой и двумя жалкими недоносками, которых приходилось держать постоянно в вате.
Таким образом, из всех прежних товарищей Клода один Сандоз заглядывал в улицу Турлак. Он приходил ради маленького Жака, своего крестника, и ради несчастной молодой женщины, лицо которой, одухотворенное глубокой страстью, фантастически выделялось на фоне этой нищеты, напоминая ему те великие образы мучениц любви, которые он мечтал воспроизвести в своих романах. Но больше всего влекли его в жалкую обитель глубокая жалость к товарищу детства, которая все усиливалась по мере того, как падал Клод. Сначала странное состояние художника поражало Сандоза. Он верил в Клода больше, чем в самого себя; Клод был всегда первым учеником в школе и Сандоз признавал его превосходство над собой, ставил его наряду с величайшими мастерами и не сомневался в том, что он со временем произведет переворот в живописи. Но мало-помалу поклонение его уступило чувству безграничной жалости. Сердце Сандоза обливалось кровью при виде жестоких страданий Клода, обусловленных сознанием собственного бессилия, и он нередко спрашивал себя, есть ли граница между гением и безумием. Он вообще не мог равнодушно смотреть на подобных неудачников, и чем нелепее было какое-нибудь произведение – картина или книга, тем сильнее ему хотелось утешить, успокоить этих несчастных, являвшихся жертвами творчества.
Не застав Клода дома, Сандоз решил остаться до его прихода, так как заметил, что глаза Христины распухли и покраснели от слез.
– Если вы думаете, что он скоро вернется, я подожду.
– О, да, он должен скоро вернуться.
– В таком случае я останусь, если позволите.
Никогда еще Христина не производила на него такого тяжелого впечатления своим безнадежным видом покинутой, опустившейся женщины. В ее усталом голосе и вялой походке выражалось полное безучастие ко всему, что не касалось страсти, подтачивавшей ее жизнь. Уже более недели она не подметала комнаты, предоставляя хозяйство полному разорению, едва волоча ноги. И сердце Клода болезненно сжималось при виде этого пустынного, заваленного сором сарая с голыми, грязными стенами, в котором было сыро и холодно, несмотря на то, что яркие лучи февральского солнца врывались в широкое стеклянное окно.
Тяжело ступая, Христина направилась в железной кровати, которой Сандоз сначала не заметил.
– Что это? – спросил он. – Разве Жак болен?
Она прикрыла мальчика, постоянно сбрасывавшего с себя одеяло.
– Да, он уже три дня не встает с постели. Мы перенесли сюда его кровать… Тут он постоянно с пани… Он никогда не отличался хорошим здоровьем, но теперь он совсем плох… Не знаем, что и делать с ним.
Она говорила беззвучным голосом, и глаза ее были неподвижно устремлены в пространство. Сандоз подошел к постели ребенка и испугался, взглянув на мертвенно бледное лицо ребенка. Голова его, казалось, еще увеличилась и без признаков жизни лежала на подушке. Если бы не тяжелое прерывистое дыхание, выходившее из груди мальчика, можно было бы подумать, что он умер.