Стало ясно: живых на лодке нет.
Наши четыре дня уверяли страну, что плохая видимость и подводное течение в два узла (и даже в четыре) не позволяют спасательному аппарату состыковаться с аварийным люком. Норвежцы же заявили, что видимость хорошая, восемь метров, а течение не превышает половины узла.
А почему на Северном флоте не оказалось водолазов-глубоководников? Да были они! Но, знаете ли, этой организации перестали платить, и водолазы разъехались.
Ужасно…
Беспомощность адмиралов. Вранье, успокоительные заявления, что кислорода на лодке хватит до 25-го. Боятся говорить правду. Должность потерять боятся. И, как в советское время, очень боятся принять помощь западных стран – чтобы не раскрыть «потенциальному противнику» военную тайну (давно ему известную)… стремятся скрыть масштаб бедствия… А люди – что люди? Железо жалко, а людей еще народят…
С комком у горла смотрю на экране ТВ на несчастных родственников погибшего экипажа, съехавшихся в Видяево – городок подводников Северного флота. Боже, какой жалкий поселок. Убогие дома, текущие крыши, плохо с отоплением, нет горячей воды. Типично советское отношение к людям – к подводникам, несущим суровую и опасную службу.
Не только советское. Великий русский мореплаватель Иван Федорович Крузенштерн написал в свое время: «Известно, что нет ни одного государства в Европе столь расточительного в рассуждении подданных, кроме России, более всех нуждающейся в оных».
Горькая запись. «Расточительность в рассуждении подданных», как проклятие, проходит сквозь всю историю России.
Велись переговоры с Норвегией – о подъеме тел погибших и самой субмарины. Но подъем разрушенной лодки – дело очень трудное, требующее длительной подготовки. С телами погибших подводников тоже не просто, но все же…
В октябре над местом гибели «Курска» встало на якорь норвежское судно-платформа «Регалия». Начались спуски водолазов, не только норвежских, но и наших. Они прорезали «технологическое окно» в легком и прочном корпусах 8-го отсека подлодки. И водолазы вошли в этот затопленный отсек. Они подняли четыре тела подводников. Первым опознали капитан-лейтенанта Дмитрия Колесникова, командира 7-го (турбинного) отсека. В его кармане нашли две записки. В одной Колесников пишет, что после взрыва люди из 7-го и 8-го отсеков перешли в 9-й, надеясь воспользоваться аварийно-спасательным люком, – всего 23 человека. То есть 23 подводника в 9-м отсеке были какое-то время живы. Вторая записка была сильно размыта, неразборчива, но отчетливо читалась последняя дата – 15 августа. То есть 23 человека в концевом отсеке лодки были живы по крайней мере трое суток! И если бы помощь пришла сразу, то их бы спасли…
Из 8-го и 9-го отсеков водолазам удалось поднять двенадцать тел. Прорубили «технологическое окно» в 3-м отсеке, командном (здесь пульты управления, радиорубка), вошли – но продвинуться было невозможно: сплошные завалы, видимость меньше метра. В ноябре водолазные работы на «Курске» прекращены. «Регалия» снялась с якоря, отплыла к себе в Норвегию.
А 27 октября по НТВ показали короткий норвежский документальный фильм о работе водолазов. И была там минутная сцена встречи родственников погибших подводников с полпредом северо-западного округа Клебановым и главкомом ВМФ Куроедовым. Мать лейтенанта Тылиса, Надежда Тылис, проклинает начальство за медлительность и вранье, за попытку скрыть. «Сволочи!» – кричит она и бьется в истерике.
Смотрю с влажными глазами…
Журналист беседует с женой командира «Курска» капитана 1-го ранга Лячина. Молодая вдова ведет себя достойно, не плачет – сколько силы воли, стойкости характера за этой внешней сдержанностью…
Журналист беседует с командиром атомной подлодки «Воронеж» – однотипной с «Курском».
– Да, – говорит командир, отвечая на вопрос дотошного журналиста, – знаю, что получаю гораздо меньше, чем американский командир подводной лодки, и живу в худших условиях, но я сознательно выбрал эту жизнь. А дома меня согревает семейное тепло.
Вот достойный ответ. Готов, как и, уверен, большинство моих сослуживцев, под ним подписаться.
Да, это наш выбор.
Вот и всё.
Глава сороковая
«А годы летят»
Вдруг позади наших траншей, из дыма и пыли, возникла «эмка» защитного цвета. Из нее вылезли несколько военных и, обходя дымящиеся воронки, направились к нашим окопам. Из грузовика, сопровождавшего «эмку», выпрыгнули человек десять солдат с автоматами и тоже двинулись к нам. Кто это, что за незваные гости? Наша бригада сильно потрепана, подкрепления нам во как нужны… но это же не подкрепление, черт дери…
По траншеям раздались свистки: внимание! И раскатилась команда – странная команда, по которой мы, битая, но уцелевшая на данный момент морская пехота, повылезали из траншей. Мы стояли неровной цепью, оборотясь лицом в сторону тыла, и глазели на этих, приехавших. Впереди шел командир маленького роста, с седыми усами… в фуражке, надвинутой на глаза… Странно знакомое у него лицо… постаревшее, но… да это же Ворошилов! Ну да, точно… Зачем приехал на передовую? Он же командующий, ему нельзя под пули…
Ворошилов споткнулся, адъютант схватил его за локоть, что-то сказал… Ворошилов отмахнулся, оглядел нас и выкрикнул:
– А-а, моряки! Ну как вы тут? Достается вам?
– Достается, товарищ маршал! – раздалось в ответ. – Да мы выстоим… Подкреплений бы только…
– Надо выстоять, моряки! – Ворошилов закашлялся, провел ладонью по усам. – Ленинград в опасности! Отбросим врага! – Снова он, выпучив глаза, оглядел нас и крикнул: – Пошли!
Расстегнув кобуру и вынув пистолет, Ворошилов ступил на ничейную землю. Автоматчики – охрана – ускорили шаг, обступая его. Ну да, укрыть его надо, вон как горят маршальские звезды на его красных петлицах, уж немцы разглядят, что за птица движется к их позициям… такая цель!..
Ну, а мы? Что, морская пехота не пойдет за Ворошиловым? «Ура-а-а!» – заорали мы и побежали по сухой траве, по ничьей земле, опережая маршала. Бежали, выставив винтовки, к черным избам какой-то деревни, и вот оттуда раздались выстрелы, сперва одиночные, а вскоре – всё плотнее. Немцы, может, обедали, не сразу увидели нашу атаку…
– Вперед, вперед! Япона мать! – услышал я выкрик Травникова.
Он бежал слева от меня – и вдруг упал возле березы, обрубленной огнем. Свист пуль. Пригнувшись, я подбежал к Вальке, лежавшему навзничь.
– Валька! Ты жив?
Он вдруг раскрыл глаза – и как засмеется…
Я, ужаснувшись, отпрянул от него и…
И проснулся.
Сел на тахте, тронул ладонью потный лоб. Ну и сон, черт дери! Сунул ноги в тапки, поковылял на кухню, выпил чашку воды.
И вот сижу в пижаме, расслабившись, ожидаю, пока отпустит тахикардия, подстегнутая сном…
Это, конечно, было в моей жизни, – у Красного Села наша бригада морпехоты из последних сил сдерживала атаки противника, и вдруг приехал Ворошилов и повел нас в бессмысленную контратаку. Охрана сумела его остановить и увести, она же обязана уберечь командующего. А мы, неся потери, добежали до немецких позиций, выбили немцев из сгоревшей деревни. (Они вообще-то побаивались «черных дьяволов» – так называли нас, морпехов.) Но следующим днем пришлось нам, уцелевшим, под жестким натиском противника отступить, вернуться на свои позиции.
Уже тогда, помню, мелькнула мысль, что Ворошилов не вполне… как бы сказать… ну, если по-современному, то не вполне адекватен. Впоследствии, размышляя об огромной трагедии 1941 года, я понял: главнокомандующий Северо-Западным направлением Ворошилов был растерян, обескуражен. Сознавая, что проиграл сражение за Ленинград, он и решился на нелепый для полководца поступок – кинулся на передовую и лично повел бойцов в контратаку. Ворошилов не был трусом. Но был ли полководцем? Нет, он, может, и обладал командирским качеством в далеком восемнадцатом году, при обороне Царицына, но для современной войны это качество было явно непригодно. Легендарный маршал плохо понимал оперативную карту, принимал ошибочные решения. Боясь докладывать Сталину о необходимости оставить столицу Эстонии, очень затянул с приказом об эвакуации флота и защитников Таллина; к тому же закрыл движение по южному фарватеру Финского залива, – и колонна кораблей пошла по центральному фарватеру, сильно засоренному минами. Некоторые приказы Ворошилова о переброске войск имели тяжелые последствия: оставляли неприкрытые промежутки между флангами, и в эти «просветы» устремлялись танки фон Лееба.
Вдруг высветилась в памяти еще одна фигура – генерал-лейтенант Пядышев. Он командовал войсками на Лужской оборонительной линии. Какое-то время мы, курсантская бригада морпехоты, вместе с армейскими частями, удерживали Кингисепп на реке Луге. Тогда-то впервые услышали о Пядышеве. О нем говорили уважительно: толковый командир. Бои шли жестокие, с огромными потерями, – а Лужская линия, от Кингисеппа почти до озера Ильмень, оборонялась до 8 августа. То есть: на целый месяц задержали немецкое наступление. И командиром, притормозившим здесь гитлеровский «блицкриг», был именно генерал Пядышев.
И вот этого превосходного командира, каких было в сорок первом немного, в конце июля внезапно арестовали – и расстреляли.
Что это? Чей-то подлый донос, лживое обвинение? Вездесущие органы НКВД действовали втихую, не давали никаких публичных объяснений. Был человек – не стало человека, вот и все. До сих пор обстоятельства ареста генерала Пядышева неизвестны. (Было лишь после ХХ съезда короткое извещение, что он реабилитирован.)
Так вот: мог ли Ворошилов, хорошо знавший Пядышева, защитить, уберечь его? Трудно дать определенный ответ. Но сдается мне, что мог: член Политбюро, знаменитый, легендарный маршал, – ну вызвал бы в свой штаб главного энкавэдэшника фронта, гаркнул бы: «Ты что себе позволяешь? Немедленно выпусти генерала Пядышева!»
Нет, не вызвал, не гаркнул. Не до Пядышева ему было. Подавленный, удрученный надвигающейся катастрофой, Ворошилов не фон Лееба боялся, а хозяйского гнева. Не искал ли он смерти, поведя в безнадежную атаку бригаду морпехоты, наполовину опустошенную в тяжелых боях? Не знаю. Похоже, что это был акт отчаяния. Стареющий маршал опасался смещения: знал, что иных снятых с должности военачальников расстреливали. Он пытался скрыть от Сталина потерю станции Мга, падение Шлиссельбурга, – но разве утаишь такие поражения? 11 сентября Сталин сместил Ворошилова, отозвал в Москву. В Ленинград прилетел назначенный вместо него генерал Жуков. То были критические дни…
Уже более трех лет я пишу свои мемуары. Наскоро позавтракав (варю овсяную кашу и запиваю ее черным кофе, подбеленным сливками), я усаживаюсь за свою «Эрику». Страницу за страницей – я перелистываю свою жизнь, начиная с далекого – о какого далекого и прекрасного – детства. Меня обступают родные люди. За ужином моя голубоглазая, по-девичьи тоненькая мама рассказывает, как пригласила в библиотеку писателя Зощенко и как хохотали, слушая его рассказы, юные читатели. А Иван Теодорович, мой дед, размышляет над эскизами первых советских кораблей – сторожевиков, которые войдут в историю Балтфлота под названием «дивизион хреновой (нет, немного иначе) погоды». А мой отец, окутавшись табачным дымом, пишет очерк о том, как в белом маскхалате шагал по льду под грохот тяжелых кронштадтских орудий, – и вдохновением горят его глаза за стеклами очков… и резво бежит, строка за строкой, неутомимое перо…
Куски рукописи я читал Константину Глебовичу. Он слушал, пощипывая мушкетерские усики, мелкими глотками (подобно своему отцу) отпивая из рюмки коньяк.
– Глаза горят вдохновением, – говорил Константин. – Да, это верно. Ваш отец постарше, мой моложе – были, конечно, поумнее платоновского Копёнкина, жаждавшего отомстить буржуям за гибель прекрасной девушки Розы Люксембург. Но, в сущности, и они были вдохновлены идеей мировой революции. На народ огромной страны взвалили непосильный груз идеологии. Надо бы, Вадим Львович, усилить этот мотив.
– Не знаю, – отвечал я, – сумею ли усилить. Я не философ. Просто описываю свою жизнь такой, какова она есть… Идея мировой революции – сильная идея. Для поколения моего отца – ну, можно сказать, она была смыслом жизни. Но уже в моем поколении эта идея выдохлась.
– Она не выдохлась. Ее заменили идеей построения коммунизма – не в мировом масштабе, а в отдельно взятой – нашей стране.
– Да, так нас учили. Это было привычно, как чистка зубов по утрам. Мы говорили об особом пути России. Я полагал, что марксизм, завезенный из Западной Европы, был искусственно привит к русской общественной жизни XIX века.