– Странная мысль, – говорю я. – Кто же управляет этим сбросом? Определяет его размеры?
– Никто не управляет. Стихийный процесс. Единственная единица измерения, какую можно принять, – количество голодных ртов.
– Это что-то из Мальтуса.
– Ну что вы. Мальтусу и не снились такие масштабы.
Мы сидим в квартире Боголюбовых. Глеб Михайлович пригласил меня встретить Новый год, и я приплелся к ним на Шестую линию – это недалеко. А у них был редкий гость – сын Константин. Со слов Глеба я знал, что их Костя – этнограф, специалист по угро-финским народностям, что он много лет работал в Финляндии, а теперь, вернувшись, профессорствует в Петрозаводске, в университете. Вот он приехал навестить родителей. Мне он понравился – Портос с мушкетерскими усиками (не хватало только перевязи, шитой золотом, – вспомнилось мне). С улыбкой пожимая мне руку, он сказал:
– Рад познакомиться, господин кавторанг. Много наслышан о вас. Мы сидели за овальным столом в комнате, в которой три стены заставлены книгами. Мы проводили старый год, последний из бурных девяностых, запивая память о нем отличной шведской водкой «Абсолют», привезенной Константином. Салаты, приготовленные искусными руками Натальи Дмитриевны, были превосходны. Сама она, седая и тонкая, в длинном синем платье, с перевязанным горлом, пила и ела мало и все посматривала на сына с улыбкой и обожанием.
А Константин, развивая демографическую мысль, предупреждал человечество о грядущей опасности – о наплыве в Европу мигрантов с мусульманского Востока, о росте терроризма, а также о росте энтропии. Глеб Михайлович выразил надежду, что Европа – и вообще цивилизованный мир – сумеют отразить нарастающие угрозы. Я поддержал его.
Тут время подошло к полуночи, – Глеб включил телевизор как раз в момент появления на экране Ельцина. Он поздравил страну с наступающим Новым годом – спасибо, господин президент, у нас уже налито шампанское в бокалы, – и вдруг мы услышали:
– Я принял решение уйти в отставку…
И далее: он передает полномочия президента Путину – до конца марта, на который переносятся президентские выборы. Спичрайтеры Ельцина постарались: его речь была прочувствованной. В новое тысячелетие Россия должна войти с новыми молодыми руководителями, продолжая курс реформ и демократии. Путин отвечает новому времени, и он, Ельцин, не хочет ему мешать.
И далее: Ельцин попросил прощения за то, что не удалось многое сделать, как задумано, что не удалось «разом» перескочить «из серого тоталитарного прошлого в светлое будущее». Признался, что это решение далось ему очень трудно…
– Это поступок мужественного человека, – говорю, когда Ельцин умолк и на экране, в звуке марша, заполоскал российский триколор. – Откуда у бывшего прораба, не шибко грамотного, сделавшего карьеру советского партработника, такой политический талант? Сумел понять провал коммунистического проекта и необходимость глубокой реформы. Сумел добровольно, впервые в большевистской практике, отказаться от верховной власти.
– Да, – покивал Глеб Михайлович лысой головой. – Поступок, достойный уважения. Как бы к нему ни относились россияне, Ельцин врубил свое имя в историю. Он, может, войдет в тройку крупнейших политиков второй половины века. Но вот о чем я думаю: правильный ли он сделал выбор, передав власть Путину?
– Путин работал в команде Собчака, – сказал я. – Значит, он сторонник рыночных реформ.
– Он человек из службы безопасности. А это значит… впрочем, ладно, – прервал Глеб собственное рассуждение. – Выпьем за наступивший год. Побольше здоровья, дорогие мои.
Я стоял в кухне, почесывая затылок в раздумье: зажарить на обед котлету (полуфабрикатную) или ограничиться сваренной позавчера гречневой кашей?
Тут зазвонил телефон.
– Дима, – услышал я высокий голос Лизы, – ты что делаешь? Работаешь?
– Да. Работаю головой. А что?
– Приходи встретить старый Новый год. Прямо сейчас.
– Ты что, Лиза? Новый год в полночь, а сейчас полтретьего дня.
– Ну мы встретим раньше – разве нельзя? Тут у меня одна особа хочет с тобой повидаться.
– Ладно, приду через полчаса.
Кто бы это мог быть? – думал я, водя жужжащей электробритвой по трехдневной щетине. Люська в Москве, да и будь она здесь, то припожаловала бы ко мне без всяких церемоний. Кто ж еще? Может, Маша?
Сменил тренировочный костюм на синюю водолазку и блейзер с брюками, не нуждающимися в глажке. И, прихватив початую бутылку коньяку, поднялся на третий этаж. (Ох и трудно же стало одолевать лестницы.)
В комнате Лизы шли приготовления к застолью. Сама хозяйка наливала в графин что-то розовое из тонконосого чайника, – она же была мастерицей по изготовлению настоек, наливок. Строго следила сквозь крупные очки за соблюдением нужных пропорций.
А сбоку за столом сидела и нарезала на доске огурцы – Маша. Она поднялась с улыбкой, мы поцеловались.
Маша, конечно, была на похоронах Раи. Но мы не пообщались; я, подавленный своим горем, только обронил «спасибо» за выраженное ею соболезнование. Разумеется, я знал, что Маша уже лет десять, если не больше, как вышла замуж за инженера, начальника одного из цехов кронштадтского Морского завода. Знал, что Валентина, дочь Маши, часто ездила в Финляндию, стала там популярной певицей и наконец совсем переехала туда, выйдя замуж за тамошнего художника. Маша осудила поступок дочери, они поссорились. Ну да, подумал я, когда Рая рассказала мне это, – у Маши давняя неприязнь ко всему, что связано с Финляндией…
– Ты прекрасно выглядишь, – говорю я Маше.
И это чистая правда. Даже удивительно. Ведь мы одногодки, в наступившем году мне в октябре, ей в ноябре исполнится семьдесят девять, это же, черт дери, старость. Я и «выглядываю» из минувших лет стариком. А Маша почти не изменилась. Ну, растолстела только – расширилась боками. А лицо по-прежнему красиво – никаких морщин. Лишь щеки отяжелели, а шея уже не кажется высеченной из белого мрамора. Крашенные в кофейный цвет волосы коротко стрижены. Глаза вроде бы посветлели, в правом исчезло золотое пятнышко – словно растворилось.
– Спасибо, – улыбается Маша. – И ты хорошо держишься, с прямой спиной. А мой Олег Васильич что-то разболелся. Вот я к Елизавете приехала за советом – к кому из питерских хирургов обратиться…
– К Быстрову, – сказала Лиза, разбалтывая в графине полученную смесь. – Только к Быстрову. У него клиника недешевая, но – я думаю, это то, что нужно.
Тут в коридоре взвыла какая-то машина, с присвистом.
– Что это? – спросила Маша.
– В Люсиных комнатах ремонт идет, – сказала Лиза. – Третий день циклюют полы. Покоя нет. Маша, вот помидоры еще нарежь. И лук.
– Люся ведь в Рио-де-Жанейро.
– Нет, – качнул я головой. – Контракт у ее друга кончился, они вернулись в Москву прошлым летом.
– Так она живет в Москве? Чего же ремонт тут затеяла?
– А-а, ты не знаешь. Н-ну, если коротко… У Люськиного друга неприятности. Жена с характером тигрицы. Или возвращайся в семью, или убирайся к чертям. Не дает развода, не разрешает разменять квартиру. Они сняли двушку в спальном районе, в Ново-Переделкине. Надо покупать – а дорого. Они не бедные люди, но жили на широкую ногу…
– Секундочку, – сказала Лиза. – Маша, ты ешь тушеную капусту?
– Я все ем. Но ты не затевай пиршество, Лиза. Вот салат сделаем, и всё.
– Пиршество, – проворчала Лиза, тяжело продвигаясь к двери, шаркая теплыми домашниками. – Пиршества на другой планете, не на нашей.
– Ну вот, – продолжил я. – Люся приехала в Питер и продала свою квартиру. Риэлтор быстро нашла ей покупателя – дяденьку из Ростова. Он фотограф, владелец фотографии. С толстым пузом и с молодой женой. Вот он и затеял ремонт. А Люся получила денежки и укатила в Москву.
– Они там купили квартиру?
– Наверное. Точно не знаю, Люська пока не звонила. Давай я лук нарежу, а то ты слезами обливаешься… Маша, ты помнишь, у Галины висел старинный гобелен.
– Помню. Огромный гобелен с рыцарями.
– Да. Фотограф просил Люсю продать его. На фоне рыцарей хотел снимать клиентов, наверное. Люся не отдала. Отправка гобелена – свертывание, упаковка, погрузка – стоила так дорого, что… Люся предпоследними словами ругалась: чуть ли не половину суммы, полученной за квартиру, сожрал гобелен.
Умолкнувшая машина снова взвыла там – в бывшей квартире Ивана Теодоровича Регеля, кораблестроителя… в нашем плещеевском гнезде, в котором я появился на свет… где так хорошо мы жили когда-то… где стены помнят, как в блокадном мороке угасала мама… и как, больной и униженный, вернулся из лагерного узилища отец… Сама История прокатилась железными колесами сквозь эти стены, – а теперь тут появился фотограф из Ростова, и слышно, как он орет поверх грохота циклевочной машины: «Куда ты сунула кальсоны? Да нет, не желтые – голубые!» А «г» у него – как это называется – фрикативное…
– Что ты сказала? – спохватился я, не расслышав Машиного замечания.
– Я говорю: Вадя, слишком крупно нарезаешь лук.