
Семейное дело
Все было в точности как надо. Богатейший человек Колдренских водоотводов, который тридцать лет гнул под себя подрядчиков, инженеров, городские комиссии и, судя по лицу преподобного Дэнна, некоторое количество живых людей, — лежал в медной банке под стеклом и ждал, пока молодой человек в котелке посмотрит на прибор и разрешит.
Ждали двадцать минут.
Семья стояла под зонтами. Гости стояли под зонтами. Газетчики не стояли под зонтами, потому что газетчики были без зонтов, и от этого работали особенно охотно.
Ветер шел порывами. В промежутках делалось почти тихо, и тогда все начинали шевелиться и поворачиваться к лужайке, и аэронавт в брезенте поднимал руку, и все замирали, и тут по верхушкам вязов проходило, и рука опускалась.
На двадцать второй минуте Артур Вентмор пересек лужайку и подошел к молодому человеку в котелке.
Эдмунд стоял достаточно близко, чтобы слышать. Он вообще старался стоять достаточно близко, чтобы слышать; это была основа его благосостояния.
— Сколько? — спросил Артур.
— Четырнадцать, сэр. — Молодой человек говорил бодро, как человек, довольный своим прибором. — При порывах до девятнадцати.
— А допускается?
— Двенадцать, сэр. При порывах до пятнадцати. — Он перевернул футляр, вынул сложенный лист и развернул его двумя руками, бережно, как ноты. — Пункт одиннадцатый, подпункт «б». При превышении страховое покрытие не действует, и в случае утраты или повреждения предмета…
— Я знаю, что написано в пункте одиннадцатом, — сказал Артур. — Я его подписывал.
— Разумеется, сэр.
— Мой отец оплатил этот полет вперед.
— Полностью, сэр, — согласился молодой человек с большим удовольствием. — Что и позволяет нам, при отмене по метеоусловиям, перенести вылет без дополнительного взноса.
— Перенести на когда?
Молодой человек посмотрел в небо — не профессионально, а просто так, как смотрит всякий, кого спросили про погоду.
— Во вторник обещают тише.
Эдмунд впоследствии считал эту сцену лучшим, что ему довелось наблюдать в Веллгарде, и при случае рассказывал о ней в трех разных городах, каждый раз выдавая себя за одного из газетчиков.
Артур постоял секунды три.
Потом повернулся и пошел обратно к семье — тем же самым ровным шагом, каким спускался утром по ступеням, и по лицу его нельзя было понять ничего, кроме того, что разговор окончен.
— Погода не позволила, — сказал он.
Он сказал это не громко. Но сказал в ту сторону, где стояли газетчики, и Эдмунд понял, что это и есть завтрашняя строчка, и что Артур Вентмор только что за две секунды выбрал, какой именно она будет.
Старуха в чепце подняла лорнет.
— Значит, в землю, — сказала она отчетливо.
— Нет, тетушка.
— В землю, Артур. Он тридцать лет портил воздух этому графству, хватит с него.
Где-то в задних рядах кто-то не выдержал и фыркнул, и немедленно закашлялся.
— Во вторник, тетушка, — сказал Артур.
— Во вторник я, может быть, не доживу.
— В таком случае, — сказал Артур, — вас развеют вместе.
Старуха посмотрела на племянника сквозь лорнет очень долго, а потом опустила его и сказала:
— Хорошо, что твой отец этого не слышал.
Урну увезли обратно в дом.
Ее внесли через парадные двери, под зонтом, и поставили в холле на мраморный столик у зеркала — временно, до вторника, потому что в оружейной сыро, а в кабинете нотариус.
Там она и простояла всю ту неделю, которая изменила городскую политику Велмонта. Каждый, кто входил в Вентмор-Грейндж, снимал шляпу у зеркала и видел рядом со своим отражением зеленовато-медную банку с покойным хозяином, который так и не улетел.
Эдмунд впоследствии думал, что если бы ему понадобилось объяснить иностранцу, что такое Веллгард, он не стал бы ничего рассказывать ни про герцога, ни про канцлера, ни про пневматическую почту.
Он рассказал бы про столик у зеркала.
Поминали в длинной гостиной нового крыла — там, где потолки были ниже, а окна одинаковые.
Эдмунд взял бокал, не отпил из него ни глотка за два часа и работал.
Работа состояла в том, чтобы стоять у стены, никому не мешать, иметь несчастный вид и слушать. За два часа он узнал следующее.
Что покойный оставил после себя заводы, доли, оборудование, землю, лицензии и «обязательств на приличную сумму» — последнее было сказано подрядчиком в дурных перчатках и сказано с тем особым сладострастием, с каким люди сообщают чужие неприятности.
Что нотариус Уэйборн приехал еще в четверг и с тех пор не выходит из кабинета.
Что «от Варренхольмов ждут человека» — эту фразу Эдмунд услышал трижды, от трех разных людей, и все трое произносили ее одинаково: с паузой перед фамилией.
Что старую даму зовут Августа, что она сестра покойного и старше его на семь лет, и что «она теперь уже не всегда».
И что девушку зовут Клара.
— Мисс Клара, — говорила ей леди Мэррик, соседка с двумя дочерьми, держа обе ее руки в своих, — милая, вы не должны все тащить одна. Скажите только слово.
— Скажу, — ответила Клара.
— Непременно скажите!
— Непременно скажу, — согласилась Клара, и соседка ушла совершенно утешенная, а Эдмунд, стоявший в шести шагах, отметил, что мисс Клара Вентмор за весь разговор не пообещала ровным счетом ничего.
Через четверть часа она подошла к нему сама.
Она не подкрадывалась и не делала вида, что оказалась рядом случайно. Она просто пересекла гостиную по прямой, остановилась в двух шагах и сказала:
— Вы ничего не едите.
— Мне не хочется, — сказал Эдмунд.
— Тут все ничего не едят, — сказала Клара, — и весь стол увезут обратно на кухню, а кухарка будет плакать. Возьмите хоть пирог.
Эдмунд взял пирог.
Вблизи она оказалась не такой, какой была на ступенях. На ступенях она была прямая и неподвижная, как все остальное в том дворе. Вблизи выяснилось, что у нее быстрые руки: пока она говорила, она переставила бокал, поправила свечу и сдвинула вазу на два дюйма вправо, и все это не глядя, как двигают вещи в собственной комнате.
— Клара Вентмор, — сказала она. — Я дочь покойного.
Он чуть склонил голову.
— Натаниэль Блэкмор.
— Я знаю. — Она смотрела на него прямо и без всякой враждебности, и это было хуже враждебности. — Вы приехали очень быстро.
— Простите?
— Из Колдрена, — сказала Клара. — Отец умер в среду вечером. Сегодня суббота. Вы уже здесь.
Эдмунд успел испугаться, обрадоваться и рассердиться в течение одной секунды, и ни одно из этих чувств не вышло наружу, потому что за одиннадцать лет он приучился держать лицо отдельно от всего остального.
Испугался он потому, что это был отличный вопрос.
Обрадовался — потому что у него был ответ.
А рассердился на себя: он должен был подготовить этот ответ заранее и не подготовил, и теперь ответ у него имелся только по счастливой случайности, а счастливые случайности Эдмунд Фарроу в работе не уважал.
— Я не был в Колдрене, — сказал он. — Я был в Велмонте.
— Вот как.
— Второй месяц. — Он посмотрел в бокал. — Я искал место.
— Какое?
— Любое, — сказал Эдмунд, и вот тут он позволил себе первую настоящую интонацию за весь день — короткую, сухую, без жалости к себе, потому что жалость к себе всегда фальшива, а сухость почти никогда. — Мисс Вентмор, я прочел о смерти вашего отца в «Курьере» за завтраком, в комнате, которую снимаю помесячно. Мне не пришлось никуда ехать из Колдрена. Мне пришлось решить, идти ли мне сегодня на похороны или в понедельник в контору, где мне, скорее всего, откажут. Я решил в пользу похорон.
Он помолчал ровно столько, сколько нужно.
— Полагаю, вам это кажется расчетливым.
— Мне это кажется правдой, — сказала Клара.
— Это редко одно и то же.
— Да, — согласилась она. — Поэтому я и обратила внимание.
Она поправила вазу еще на дюйм.
— Вы едите пирог, — заметила она.
Эдмунд посмотрел на свою руку. Он действительно ел пирог.
— Он хороший, — сказал он с искренним удивлением.
— Это единственное, что в этом доме хорошо, — сказала Клара Вентмор и ушла.
Эдмунд остался у стены с половиной пирога и с очень странным ощущением.
Он привык, что люди, разговаривая с ним, чего-нибудь хотят: поверить, не поверить, поймать, помочь, показать себя. Эта не хотела ничего. Она подошла, взяла пробу и ушла, и он не мог отделаться от чувства, что пробу взяли не у Натаниэля Блэкмора.
Экономку он нашел сам, ближе к вечеру, потому что искал.
Правило было простое и никогда его не подводило: в любом доме есть человек, который знает, где что лежит, и этот человек почти никогда не сидит за столом. Эдмунд спустился в буфетную под предлогом стакана воды и обнаружил ее там — плотную женщину лет пятидесяти пяти, в черном платье без единого украшения, которая пересчитывала вернувшиеся с поминок блюда и записывала числа в тетрадь, придерживая ее левым локтем.
— Простите, — сказал Эдмунд. — Мне бы воды.
Она подняла глаза, посмотрела на него две секунды и налила воды.
— Благодарю вас. — Он взял стакан. — Я, кажется, всем сегодня мешаю.
— Мешаете, — сказала она.
Эдмунд слегка растерялся. Он рассчитывал на «что вы, сэр».
— Простите.
— Не мне, — сказала экономка и вернулась к блюдам. — Тринадцать, четырнадцать. Мне вы не мешаете, я вас не звала и не выгоняла. Вы мешаете мисс Кларе.
— Я не имел намерения…
— Господин Блэкмор.
Она отложила карандаш, и это было первое движение, которое она сделала не по делу.
— Я в этом доме сорок один год, — сказала она. — Меня зовут Агата. Я скажу вам одну вещь, и на этом мы, я надеюсь, закончим и больше к этому не вернемся.
— Слушаю вас.
— Волосы, — сказала Агата.
Эдмунд не шевельнулся.
— Простите?
— Такой лак, — сказала Агата, — продают в москательных по восемь крон за пинту, и он воняет клеем через два часа. Им пользуются приказчики, чтобы не растрепаться за прилавком. — Она снова взяла карандаш. — Сыновья богатых людей, даже незаконные, даже бедные, даже очень бедные, такого лака не покупают. Они вообще не покупают лака. Им не приходит в голову, что волосы надо чем-то мазать.
Она поставила галочку в тетради.
— Пятнадцать, — сказала она.
Эдмунд допил воду.
Он давно приучил себя не спорить с прислугой — не из деликатности, а потому, что спорить с прислугой бесполезно: прислуга не судит, прислуга знает. Но кое-что здесь можно было спасти, и он попробовал.
— Вы скажете господину Вентмору?
Агата подняла на него глаза, и в них впервые появилось что-то вроде интереса — не к нему, а к вопросу.
— Стакан поставьте, пожалуйста, вон туда.
Артур подошел к нему в холле, около десяти, когда гости разъезжались и в дверях гулял сквозняк.
Эдмунд стоял у зеркала. Урна стояла рядом. Он как раз прикидывал, во сколько обошлась эмаль, и потому не заметил Артура, пока тот не оказался в двух шагах, — что случалось с ним примерно раз в год и всегда означало, что он устал.
— Завтра в одиннадцать, — сказал Артур. — Кабинет в старом корпусе, второй этаж, Бримли вас проводит.
— Благодарю вас.
Артур не ушел.
Он стоял, держа руки за спиной, и смотрел на урну, и Эдмунд, который за сегодняшний день научился читать его примерно на одну десятую, понял, что сейчас будет вопрос.
— Грейвелл, — сказал Артур.
— Да.
— Приход чей?
Это Эдмунд приготовил.
— Святого Агаллия, — сказал он. — Там его зовут просто «нижняя церковь», потому что верхнюю снесли еще при…
— Я не спрашивал, как ее зовут, — сказал Артур.
Он повернул голову и посмотрел на Эдмунда.
— Вы знаете, где это?
— Разумеется, — сказал Эдмунд. — Я там родился.
— Я спросил не поэтому.
Пауза была очень короткая. Позже Эдмунд насчитал в ней всего два удара сердца, и оба своих.
— Грейвелл, — сказал Артур Вентмор, — в семи милях от Хейлфорда.
— Да, — сказал Эдмунд.
Он сказал это спокойно и с легким недоумением, потому что не имел ни малейшего понятия, что ему полагается ответить, и выбрал самое безопасное — подтвердить факт и подождать.
Артур смотрел на него еще секунды четыре.
Потом кивнул — очень коротко, самому себе, — и сказал:
— В одиннадцать.
И ушел наверх, через две ступени, быстрее, чем ходил весь день.
Глава 6: Дом, который проглотил завод
В одиннадцать Бримли пришел сказать, что господин Вентмор занят с нотариусом и просит перенести на после обеда.
В два часа Бримли пришел сказать, что господин Вентмор все еще занят с нотариусом и просит перенести на завтра.
Эдмунд поблагодарил, закрыл дверь и сел на кровать.
Он не рассердился. Он даже испытал что-то вроде удовольствия — того холодноватого удовольствия, какое испытывает игрок, когда противник делает хороший ход. Его не выгнали. Его не выслушали. Его поставили ждать, а ожидание в таком доме стоит дорого: каждый час ожидания незаметно превращает человека, пришедшего с требованием, в человека, живущего из милости.
Артур Вентмор понимал в этом больше, чем следовало бы понимать честному человеку.
— Хорошо, — сказал Эдмунд вслух.
Раз ему подарили день, он потратит его с пользой. Он пойдет смотреть дом.
Вентмор-Грейндж, изученный на трезвую голову, оказался еще лучше, чем снаружи, — в том смысле, в каком бывает хорош механизм, который никто не собирался никому показывать.
Старый корпус был изношен. Три этажа, широкая лестница, скрипучий паркет, портреты в галерее второго этажа — четырнадцать штук, все Вентморы, все в темном, все с одинаково недовольными ртами. Эдмунд прошел галерею дважды. В первый раз — как положено, медленно, с выражением. Во второй — быстро, считая.
Портретов было четырнадцать, а гвоздей в стене — пятнадцать.
Пятнадцатый висел ближе к окну, и над ним, на выцветших шелковых обоях, отчетливо читался прямоугольник посветлее — примерно два фута на полтора. Эдмунд постоял перед пустым местом, потрогал гвоздь, нашел его прочным и убрал руку.
Кого-то сняли. Сняли не вчера: пыль на гвозде была старая. Но сняли и не вешали обратно, что означало, что светлый прямоугольник живет на этой стене годами и все Вентморы каждый день ходят мимо него в столовую.
Он записал это в память под рубрикой «пригодится» и пошел дальше.
Новое крыло начиналось за дверью, обитой зеленым сукном, и начиналось сразу: паркет кончался, шел линолеум, портретов не было вовсе. Здесь пахло чернилами, углем и немного резиной. Здесь были одинаковые двери с эмалированными табличками: «Счетоводство», «Корреспонденция», «Чертежная», «Архив (I)», «Архив (II)».
Дом, в котором два архива, — подумал Эдмунд с нежностью, — это дом, в котором есть что прятать и не хватило места.
В конце коридора была дверь без таблички, приоткрытая, и оттуда шло щелканье.
Эдмунд заглянул.
Телеграфная была маленькая, как чулан, и обставлена с той трогательной серьезностью, с какой обставляют дорогие игрушки. Аппарат на столе под стеклянным колпаком. Катушка ленты. Журнал в кожаном переплете, разлинованный от руки. Полка с тремя справочниками и коробкой бланков. За столом сидел мальчишка лет девятнадцати в нарукавниках и с несчастным лицом переписывал что-то в журнал.
— Извините, — сказал Эдмунд. — Я, кажется, заблудился.
— Тут все путаются, сэр, — сказал мальчишка, обрадовавшись живому человеку. — Вам в дом — назад и налево, в зеленую дверь.
— Благодарю. — Эдмунд не двинулся с места. Он смотрел на аппарат с откровенным восхищением, которое ему не приходилось изображать. — Это что же, прямо в Велмонт?
— В Велмонт, сэр, на Хайгейтскую станцию, а оттуда куда угодно. — Мальчишка приосанился. — Господин Сайлас провел линию девять лет назад. Говорили — не окупится. Окупилось за два года.
— И часто вы…
— Да как сказать. — Мальчишка вздохнул и кивнул на журнал. — Когда двадцать штук в день, а когда три. Нынче вот вторую неделю без остановки: и поверенные, и контора, и Хейлфорд, и опять поверенные…
— Хейлфорд, — сказал Эдмунд.
Второй раз за сутки. Он все-таки отметил это.
— Заводы там, — сказал мальчишка равнодушно и перевернул страницу.
Эдмунд поблагодарил еще раз и вышел, унося в голове три вещи: что аппарат стоит в комнате без замка; что журнал ведет мальчишка девятнадцати лет, скучающий и разговорчивый; и что бланки лежат в открытой коробке на полке, и в коробке их много.
Он пока не знал, зачем ему это. Он просто складывал.
Кабинет покойного он нашел на обратном пути и как раз вовремя.
Дверь была распахнута, и в коридоре стояли трое: Артур, маленький круглый человек в очках, который мог быть только нотариусом Уэйборном, и Бримли с подносом. На подносе лежали сургуч, свеча и печать.
Эдмунд остановился поодаль, у окна, и стал смотреть в парк с видом человека, которому очень интересен парк.
— …опись завершена, — говорил нотариус. — Сорок одна позиция, включая содержимое обоих бюро. До утверждения раздела я обязан рекомендовать…
— Опечатывайте, — сказал Артур.
— Ключ, разумеется, остается у вас, но я обязан предупредить, что при наличии сомнений…
— Уэйборн.
— Да?
— Опечатывайте.
Нотариус вздохнул, взял свечу и наклонился к двери.
Эдмунд смотрел в парк и видел все в стекле.
Он видел, как ложится на скобу шнур, как капает сургуч, как нотариус придавливает печать и держит три секунды. Он видел, что скоба старая, а шурупы новые. Он видел, что дверь кабинета одностворчатая, тяжелая, с врезным замком, и что над ней — фрамуга, закрашенная белым, но с петлями.
И он видел лицо Артура Вентмора, который смотрел на все это, заложив руки за спину, и не испытывал ни малейшего облегчения.
«Он не хочет, чтобы туда зашли, — подумал Эдмунд. — И он не уверен, что печать поможет».
Это была совершенно верная мысль, и Эдмунд сделал из нее совершенно неверный вывод. Он решил, что в кабинете лежит завещание, невыгодное кому-то из родни.
Виктор поймал его после обеда, в оранжерее, и поймал явно нарочно: он делал вид, что смотрит на пальму, а на пальму в этом доме никто никогда не смотрел.
Он взял Эдмунда за рукав, повлек вглубь, между кадками, и понизил голос до такого шепота, который слышно через две кадки: у Артура завтра ничего не подписывать и ничего не брать, он предложит мало и скажет, что это много.
— Вы держитесь, — сказал Виктор. — Вы главное держитесь, а я вам подскажу когда.
Подробностей он не спросил ни одной: ему было все равно, кто такой Натаниэль Блэкмор. Ему нужен был рычаг.
— Я подумаю, — сказал Эдмунд.
Виктор отпустил рукав, но не ушел. Он постоял еще, покачался с носка на пятку и вдруг сказал совсем другим, почти жалобным голосом:
— А пальму эту, между прочим, я привез. Из Дьюпорта. Двенадцать лет назад, вот такую. — Он показал ладонью у колена. — Дядя сказал: зачем? А теперь вон какая.
Эдмунд посмотрел на пальму. Пальма была большая, пыльная и совершенно ничья.
— Хорошая пальма, — сказал он.
— То-то, — сказал Виктор и ушел, очень довольный, а Эдмунд еще с минуту стоял между кадками и думал, сколько в этом доме таких пальм — вещей, которые кто-то когда-то привез и которых с тех пор никто не замечает, кроме того, кто привез.
Около четырех он пошел пройтись до деревни и на четвертой ступени крыльца обнаружил за плечом Бримли, который счел прогулку прекрасным намерением и пошел рядом, ровно на полшага сзади, — показал церковь, посетовал на колокол, посоветовал лавку, где хороший табак.
Эдмунда никто не задерживал и ничего ему не запретили. Эдмунду просто ни на минуту не дали остаться одному за пределами двора, и сделано это было с такой изысканной услужливостью, что пожаловаться было решительно не на что.
Лавка, где хороший табак, оказалась лавкой, где табак, чай, свечи, дробь и почтовые марки продавались с одного прилавка, а за прилавком стоял человек, который при виде Бримли выпрямился так, будто вошел не дворецкий, а акцизный.
— Для господина Блэкмора, — сказал Бримли. — Что пожелает.
Эдмунд пожелал унцию «Капитанского» и, когда лавочник уже заворачивал, как бы между делом спросил, не ведут ли тут книгу для дома.
— Для Грейнджа? Как не вести, сэр. — Лавочник покосился на Бримли. — С покойного хозяина еще.
— Тогда запишите, — сказал Эдмунд. — И вот это, пожалуй, тоже.
«Вот это» было коробкой спичек, пачкой почтовой бумаги и плиткой шоколада, которая лежала под стеклом, судя по пыли, с позапрошлого Рождества.
Лавочник записал. Бримли не сказал ничего. Бримли смотрел на полку с дробью так внимательно, будто собирался на охоту.
Только на обратной дороге, у самых ворот, он произнес, не поворачивая головы:
— Шоколад, сэр, мисс Клара в детстве тоже записывала на дом. Ей тогда было девять лет.
— И что же?
— Покойный хозяин вычитал его из ее карманных денег, — сказал Бримли. — С процентом.
Эдмунд подумал и решил, что это самое ценное, что он купил за день, и что обошлось оно ему, строго говоря, даром — ровно так, как он любил.
Шоколад он съел вечером, у себя, весь, глядя в окно на парк. Шоколад был старый, поседевший с боков, и совершенно превосходный — как всякая вещь, за которую платит кто-то другой.
Комната, которую ему отвели, была хорошая: третий этаж старого корпуса, окно в парк, кровать с балдахином, умывальник с голубым узором, коврик.
Эдмунд вошел, закрыл за собой дверь и постоял, не зажигая свечи.
Потом подошел к чемодану.
Он оставил его утром так, как оставлял всегда: крышка прикрыта, но не защелкнута, левый ремень продет в пряжку, правый — просто заложен, рубашка сверху лежит воротником к петлям. Он проделывал это восемь лет подряд и уже не помнил, когда приучился.
Крышка была прикрыта. Левый ремень продет. Правый заложен.
Рубашка лежала воротником к петлям.
И она была сложена лучше, чем он ее складывал.
Эдмунд опустился на край кровати и некоторое время сидел, глядя на свой аккуратный, ни в чем не повинный чемодан.
Его не обокрали. Ничего не взяли — брать было нечего: он привез с собой ровно то, что мог показать кому угодно, потому что человек его ремесла не возит с собой ничего, чего не может показать. Его даже не обыскивали грубо. Его обыскали с уважением. Кто-то прошел по его вещам внимательно, спокойно и бережно, вернул все на место, а рубашку, будучи не в силах смотреть на такое, заодно переложил как следует.
Он встал, подошел к двери и осмотрел ее.
Петли новые. Ручка старая, латунная, хорошая. Замочная скважина есть.
Ключа нет.
Он вышел в коридор и прошелся до лестницы, заглядывая по дороге. В соседней двери слева ключ торчал. В следующей — торчал. Напротив — торчал.
Он вернулся, встал у своей двери и посмотрел на голую скважину.
Потом посмотрел в оба конца коридора.
Слева, в трех шагах, начиналась узкая лестница для прислуги — та, по которой утром и вечером носят воду и уголь, то есть та, по которой мимо его двери за сутки проходит человек тридцать.
Справа, через комнату, была дверь с медной табличкой «Мисс Вентмор».
Глава 7: Дядя Аврелий
К ужину его позвали официально — Бримли поднялся на третий этаж и сообщил, что господин Вентмор просит господина Блэкмора к столу.
Эдмунд поблагодарил и потратил двадцать минут на то, чтобы выглядеть хуже.
Это была тонкая работа. Человек, которого позвали к столу в богатом доме, непременно постарается; постарается он неумело, и неумелость должна быть видна, но не должна быть смешной, потому что смешного жалеть не станут. Эдмунд отгладил воротничок краем ладони, повязал галстук чуть туже, чем следовало, и проверил пудру.
Пудра держалась. Лак держался. «Королевский вереск» держался особенно.
В гостиной до ужина сидела одна Августа.
Она устроилась у камина, в кресле с высокой спинкой, обложившись подушками, и держала на коленях книгу, которую не читала. Огонь горел плохо. В комнате пахло фиалковым корнем, дымом и старым деревом.
— Садитесь, — сказала она, не оборачиваясь. — Вы дымите на меня от двери.
Эдмунд сел напротив, на неудобный стул.
Некоторое время они молчали. Августа время от времени подносила к глазам лорнет, смотрела в книгу, опускала лорнет и вздыхала.
Он наблюдал за этим три раза и на четвертый не выдержал.
Дело было в том, что она мучилась. Она поднимала лорнет, ловила строку, теряла ее, чуть поворачивала голову, снова ловила — и всякий раз склоняла голову к левому плечу, а это означало, что правым глазом она уже не читает вовсе и сама об этом не догадывается, потому что оправа перекошена и правое стекло уводит.
Косая правая линза. Он увидел это еще в экипаже.
— Позвольте, — сказал Эдмунд.
Он протянул руку прежде, чем успел подумать, и Августа, к собственному изумлению, отдала ему лорнет.