
Семейное дело
Дальше все произошло само.
Он поднес оправу к свету, посмотрел на просвет, повернул на четверть, нашел, что искал: винтик в шарнире разболтался, и правая чашка села в гнездо на волос ниже, чем надо. Микровинта у него с собой, разумеется, не было. Была булавка в лацкане.
Эдмунд снял булавку, зажал оправу в левой ладони — так, чтобы стекло легло на подушечку большого пальца и не поймало ни одного лишнего касания, — вставил острие в шлиц, дал четверть оборота, подумал, дал еще восьмушку. Потом надавил мизинцем на ободок, чуть-чуть, сверху вниз, и чашка встала.
Он проверил на просвет еще раз, дохнул на стекло, протер его углом платка и подал обратно.
Вся операция заняла, наверное, секунд сорок, и он не смотрел на то, что делает: он смотрел в огонь. Руки делали сами. Они всегда делали сами.
Августа подняла лорнет к глазам.
— О, — сказала она.
Она посмотрела в книгу. Потом на огонь. Потом на Эдмунда — долго, отчетливо, впервые за два дня действительно увидев его лицо.
— Ну надо же, — сказала она. — Смотрите-ка.
— Там винт разошелся, — сказал Эдмунд. — Он еще разойдется, его надо бы затянуть по-настоящему.
— Тридцать лет, — сказала Августа. — Тридцать лет я думала, что это я.
Она опустила лорнет и сжала его обеими руками, и вид у нее сделался такой, будто ей вернули что-то, о пропаже чего она не решалась никому сказать.
Эдмунд ощутил короткий, неуместный, довольно неприятный укол в области, которая у него отвечала за совесть и обычно пустовала.
Он немедленно перевел это в рабочее русло: отлично, старуха его теперь любит, старуха — источник, источники надо беречь. Кроме того, работа стоила по прейскуранту Дрейна крону с четвертью, и Эдмунд мысленно выписал счет, который никто никогда не оплатит, — это утешило его больше всего остального.
Ему это почти удалось.
В дверях стояла Клара.
Он не знал, сколько она там стоит. Она не вошла и не поздоровалась; она стояла, держась за косяк, и смотрела на его руки, которые уже лежали на коленях и ничего больше не делали.
— Ужин подан, — сказала Клара.
Стол в Вентмор-Грейндже был на восемнадцать персон, и за ним сидело пятеро.
Это само по себе было зрелище. Артур во главе. Августа по правую руку. Клара — по левую. Виктор — через один прибор от Августы, что он воспринимал как оскорбление и демонстрировал это тем, что говорил громче всех. Эдмунда посадили на дальнем конце, наискосок от Виктора, то есть настолько далеко от хозяина, насколько позволяли приличия, и настолько близко, чтобы все было слышно.
Свечей зажгли половину. Эдмунд оценил это как решение хозяйственное, а не траурное, и оценил правильно.
Первые двадцать минут говорил Виктор.
Он говорил про выборы. Он был решительно за Общество Порядка, потому что «порядок есть порядок», и против Союза Обновления, потому что «эти придут — и все пересчитают». Он дважды сказал «попомните мое слово» и один раз «я человек прямой». Артур ел суп. Клара переставила солонку.
— А вот вы что скажете, — вдруг обратился Виктор через стол. — Вы же из Колдрена. У вас там небось за Обновление?
Эдмунд положил ложку.
Это была ловушка, хотя Виктор ее не ставил: Виктор просто искал, кому бы возразить. Но ответ все равно требовался, а Эдмунд, к своему неудовольствию, о колдренской политике знал ровно то, что вычитал в «Курьере» за четверг.
— У нас там, — сказал он, — за то, чтобы насосы работали.
Артур поднял голову.
Это было первое движение, которое он сделал за весь ужин, и Эдмунд, увидев его, мгновенно понял, что сказал что-то не то. Он не понял, что именно. Он решил, что попал в семейное — в заводы, в отца, в дела, о которых при столе не говорят.
— Разумно, — сказал Артур и вернулся к тарелке.
Виктор, не заметив ничего, пустился объяснять, что насосы — это подряды, а подряды — это все.
И тут заговорила Августа.
Она положила вилку и посмотрела на Эдмунда через стол, и сказала совершенно отчетливо:
— Вы держите вилку, как он.
За столом стало тихо.
— Кто, тетушка? — спросила Клара.
— Тот, — сказала Августа. — Второй. Который пил.
Виктор хохотнул.
— Тетушка, тут все пили.
— Не ты, — отрезала Августа. — Ты не пил, ты только рассказывал. — Она снова повернулась к Эдмунду, и лорнет пошел вверх. — Второй. Который приезжал зимой. Он всегда ставил локоть на стол, вот так, и держал вилку вот так, и Сайлас кричал на него в коридоре, а он смеялся.
— Тетушка, — мягко сказала Клара, — это, наверное, дядя Освальд.
— Освальд не смеялся. Освальд был как рыба. — Августа нахмурилась и опустила лорнет. — Нет, тот. Который из Колдрена.
Эдмунд поставил бокал.
Позже, много позже, он пытался вспомнить, был ли в этот момент какой-нибудь расчет, — и честно признавался себе, что не было. Не было ни секунды на размышление. Была только та пустая, звенящая, совершенно счастливая ясность, которая приходит к его брату-ремесленнику примерно раз в год и в которую надо успеть встать, пока не закрылась.
Он посмотрел на каминную полку за спиной Августы, потому что всегда смотрел мимо собеседника, когда ему требовалось что-нибудь достать из воздуха.
На полке стояли книги. Восемь или девять, из тех, что ставят не для чтения. Второй слева корешок был темный, потертый, с тисненой золотом надписью в две строки, и верхняя строка читалась прекрасно даже при половине свечей.
АВРЕЛИЙ.
— Вы, должно быть, помните моего дядю, — вдруг сказал Эдмунд.
Тишина за столом переменилась.
До этого она была неловкая. Теперь она стала внимательная, и Эдмунд, у которого на такие вещи был абсолютный слух, услышал, как четыре человека одновременно перестали есть.
— Вашего дядю, — повторил Артур.
— Аврелия Блэкмора. — Эдмунд произнес это имя в первый раз в жизни и произнес его так, как произносят имена, которые произносили тысячу раз и без всякого удовольствия. — Старшего брата матери.
— Аврелий, — сказала Августа. — Да. Аврелий.
Она сказала это с такой немедленной, сияющей уверенностью, что Эдмунду сделалось слегка нехорошо.
Он и раньше знал, что старая память податлива, что она хватается за любое предложенное имя, как утопающий за любую доску, не спрашивая, чья доска. Он этим пользовался и прежде. Но одно дело пользоваться этим с чужими людьми в чужом городе, а другое — смотреть, как сестра покойного при трех свидетелях усыновляет твою выдумку за полторы секунды.
— Аврелий Блэкмор, — сказала она. — Ну конечно. Он привозил гуся.
— Гуся? — сказал Виктор.
— Мороженого гуся, — твердо сказала Августа. — На святки. Один раз.
— Он привозил все что угодно, — сказал Эдмунд. — Обычно не свое.
Виктор заржал.
Это была правильная реплика — Эдмунд выбрал ее потому, что шутка про вора-родственника снимает напряжение и никем не проверяется, — но она немедленно вышла ему боком, потому что Клара спросила:
— А чем он занимался?
— Он был десятником на отводных работах, — сказал Эдмунд.
Он услышал собственный голос со стороны и одобрил: сказано было скучно, без охоты, как говорят о родне, которой стыдятся.
— На каких? — спросил Артур.
— На разных.
— На каких, господин Блэкмор?
Артур не повысил голоса. Он даже не отложил вилку. Но за столом опять что-то сместилось, и Эдмунд с внезапной отчетливостью ощутил, что стоит не на полу, а на льду, и что лед этот тут почему-то тоньше, чем в остальных местах.
— На водоотводных, — сказал он. — Каналы, ливневка. Он не инженер, он десятник, он кричал на людей за жалованье.
— Где?
— Где брали.
— Он работал на предприятиях Вентмора? — спросила Клара.
— Не знаю, — сказал Эдмунд. — Мне было восемь лет, когда он умер. Я знаю про него ровно три вещи: что он пил, что он умер, и что мать про него не говорила.
Он сделал паузу и добавил, глядя в тарелку:
— Мать вообще мало про кого говорила.
Это был хороший ход, и он сработал: Августа немедленно всхлипнула, Виктор произнес «ну-ну», Клара опустила глаза.
Артур не сделал ничего.
Он смотрел на Эдмунда через стол — ровно, спокойно, обеими руками на скатерти, — и Эдмунд, выдержав этот взгляд, испытал незнакомое и очень неприятное чувство.
Он привык, что его проверяют. Его проверяли сотни раз. Проверка — это когда человек ищет в твоей истории дыру.
Артур Вентмор дыру не искал.
Артур Вентмор слушал так, как слушают человека, который случайно, по глупости, произносит вслух вещи, за которые в приличном обществе бьют.
Дальше стало хуже, потому что дальше в дело вступило гостеприимство.
Дядя Аврелий, единожды введенный в столовую, немедленно потребовал биографии, и биографию у Эдмунда стали вытягивать по частям, вежливо, из чистого желания поддержать разговор.
За сорок минут он выдал следующее, и каждая деталь спасала предыдущую и закапывала следующую.
Что Аврелий был старше Элеоноры на девять лет — потому что Августа вспомнила его «уже совсем немолодым», а Элеоноре по легенде полагалось быть молодой.
Что Аврелий писал письма — потому что Клара спросила, не осталось ли чего-нибудь от него на бумаге, и «нет, ничего» прозвучало бы подозрительно ровно. Теперь письма существовали, и их следовало куда-нибудь деть.
— А где они? — спросил Виктор через стол. — Письма-то. Показали бы.
— Сгорели, — сказал Эдмунд.
— Все?! — Виктор отложил вилку, чего не делал весь вечер. — Вот незадача. Всегда так: что нужно, то и горит.
— Горело не все, — сказал Эдмунд. — Горел сундук.
«Сгорело все» звучит как отговорка. «Сгорел сундук» звучит как несчастье.
— Сундук, — повторил Виктор с некоторым разочарованием, потому что пожар без дома казался ему пожаром не в полную силу.
Клара не сказала ничего, и это было хуже всего.
— Где, — сказала Августа.
Она сказала это не вопросительно, а так, как говорят люди, привыкшие, чтобы им отвечали.
Что сундук горел в чужом доме, у квартирной хозяйки, после смерти матери, — потому что иначе выходило, что горел он у Натаниэля, а Натаниэль обязан был бы спасти хоть что-нибудь.
— Как ее звали? — спросила Августа.
Эдмунд посмотрел на скатерть, на солонку, на подсвечник.
— Да какая разница, тетушка, — сказал Виктор. — Хозяйка и хозяйка. Вы лучше спросите, отчего она сундук не уберегла. Я бы с нее спросил.
— Как ее звали, — повторила Августа, не повернув головы.
— Госпожа Лоуэлл, — сказал Эдмунд.
— И она жива? — спросила Клара.
— Не знаю, — сказал Эдмунд. — Я не возвращался.
К десерту дядя Аврелий Блэкмор был человеком со скверным характером, слабой печенью, девятью годами старшинства, неопределенной должностью на неопределенных работах, пачкой сгоревших писем, квартирной хозяйкой по фамилии Лоуэлл и одним мороженым гусем, привезенным на святки в год, который Августа определяла как «тот, когда была оттепель».
Эдмунд подавал все это, как подают блюда: по одному, не спеша, с промежутками.
И все время думал об одном.
Утром у него была мать. К вечеру появился дядя. Он справедливо опасался, что к концу недели семья потребует отдельный флигель.
Кофе подали в гостиную, и вот там Артур закончил вечер.
Он дождался, пока Августу уведут, — ее уводили долго, с пледом, с лорнетом и с настойчивым требованием, чтобы гуся непременно записали, — поставил чашку и сказал:
— Господин Блэкмор.
— Да?
— Завтра мы напишем в Грейвелл.
Эдмунд наклонил голову.
— Разумеется.
— Я хочу, чтобы вы понимали, что именно мы напишем. — Артур говорил ровно, без нажима, как читают опись. — Запрос в приход святого Агаллия: выписка о крещении Элеоноры Блэкмор, выписка о вашем крещении, запись о смерти Аврелия Блэкмора, сведения о семье Блэкмор за двадцать пять лет. Копию — в контору в Хейлфорде. Вы не возражаете?
— Отчего же мне возражать.
— Многие возражают, — сказал Артур.
Эдмунд позволил себе одну секунду достоинства.
— Я приехал не за тем, чтобы возражать против писем, — сказал он. — Пишите, куда считаете нужным.
Внутри он был совершенно счастлив.
Он был счастлив, потому что арифметика работала: письмо, три дня туда, усталый священник с больной спиной, угол стола, отписка, архив, еще одна отписка.
Ему нужно шесть дней. У него их девять, а если повезет — двенадцать.
— Хорошо, — сказал Артур. — Бримли отнесет утром.
И тут Клара, которая все это время стояла у окна и смотрела в черное стекло, сказала:
— А почему бы не телеграфировать?
Эдмунд не пошевелился.
Это стоило ему гораздо больше, чем он мог бы объяснить кому-нибудь, кто не занимался его ремеслом. Он не повернул головы, не поставил чашку, не сделал глотка, чтобы выиграть время, — он просто продолжил сидеть, потому что в такие секунды любое движение и есть ответ.
— В Грейвелл? — сказал Артур.
— В Хейлфорд. — Клара повернулась от окна. — Там станция. До Грейвелла семь миль.
Она произнесла это совершенно буднично, как человек, который просто хочет, чтобы дело двигалось быстрее и обошлось дешевле.
Артур смотрел на нее секунды три.
— Хорошо, — сказал он. — Телеграфируй утром.
— Утром, — согласилась Клара.
Эдмунд допил кофе.
Кофе был горячий, и он выпил его весь, залпом, и это было единственное за вечер, что он сделал по-настоящему необдуманно.
Девять дней, которые он честно выторговал у географии, только что отняли у него медной проволокой, и отняли за одиннадцать секунд. Оставалось вот что: телеграмма дойдет до Хейлфорда за час; человек из конторы доедет до Грейвелла за день; священник с больной спиной никуда не денется, книг у него по-прежнему нет, — но теперь между вопросом и ответом стояла не почта, а живые люди, которым можно заплатить за скорость.
Шесть дней у него, пожалуй, еще оставалось.
Двенадцати не было.
— Доброй ночи, — сказал Артур и вышел.
Виктор, который весь последний час молчал и о чем-то напряженно думал — что было для него занятием непривычным и потому заметным, — поднялся следом, у двери оглянулся на Эдмунда и очень выразительно ему кивнул.
Эдмунд остался в гостиной с Кларой и погасшим камином.
Она собрала со столика три чашки, поставила их ровно, придвинула четвертую и наконец посмотрела на него.
— Вы поранили палец, — сказала она.
Эдмунд опустил глаза.
На подушечке большого пальца левой руки была тонкая царапина, свежая, с запекшейся капелькой: булавка соскочила из шлица, когда он давал еще восьмушку оборота. Он не почувствовал этого и не заметил до сих пор.
— Пустяки, — сказал он.
— Да, — сказала Клара Вентмор. — Пустяки.
Она взяла со столика лампу, и по дороге к двери, проходя мимо него, сказала — негромко, ровно, без тени улыбки:
— У вас очень хорошие руки, господин Блэкмор.
Глава 8: Первая цена
Кабинет Артура Вентмора помещался на втором этаже старого корпуса и был единственной комнатой в доме, которая ничего не изображала.
Ни портретов, ни ковров, ни бронзы. Стол, два стула, шкаф с папками, вторая дверь в углу — в конторскую. На стене висела карта Большого Колдрена, утыканная булавками с цветными головками, и висела не для красоты: булавки стояли неровно, часть была вынута, и в дереве под ней остались дырки.
Эдмунд вошел в одиннадцать и сел, куда указали.
— Я буду говорить с вами прямо, — сказал Артур.
— Буду признателен.
— Не будете. — Артур раскрыл лежавшую перед ним папку, посмотрел в нее и закрыл. — Я не верю, что вы сын моего отца.
Эдмунд выдержал паузу ровно в ту длину, в какую полагается. Слишком быстрый ответ — признание. Слишком медленный — тоже.
— Это ваше право.
— Права тут ни при чем. — Артур сложил руки на папке. — Разберем. Ваша мать, по вашим словам, была связана с моим отцом двадцать шесть лет назад. Двадцать шесть лет назад мой отец безвыездно жил в Колдрене, так что тут все возможно. Она не обращалась к нему ни разу. Никто в семье о ней не слышал. Бумаг нет. Свидетелей нет. Все, что у вас есть, — это фамилия, приход, в котором сгорели книги, и дядя, которого вчера вечером опознала моя семидесятилетняя тетка по манере держать вилку.
— Они не сгорели, они подтоплены.
— Что?
— Книги. Вы сказали «сгорели». Они подтоплены. Сгоревшее не восстанавливают, а подтопленное восстанавливают наполовину и потом теряют при переезде.
Артур посмотрел на него.
— Вы хорошо осведомлены о приходских архивах.
— Я двадцать пять лет живу с фамилией, которую невозможно подтвердить. Поневоле узнаешь, как устроены архивы.
И это, кстати, было чистой правдой, если под «фамилией» понимать ремесло.
Артур помолчал.
— Хорошо. Тогда о деле.
Он открыл папку снова и вынул лист.
— Вы приехали за деньгами. Я не ставлю вам этого в вину и не намерен читать вам нравоучений: вы бедны, вы увидели возможность, вы ею воспользовались. На вашем месте так поступил бы всякий второй. — Он повернул лист к Эдмунду. — Вот что я готов сделать.
Эдмунд взял лист.
Там было четыре пункта, написанных ясным конторским почерком.
Первое: триста крон в год, выплачиваемых поквартально.
Второе: выплата производится через контору «Гарви и сын» в Хейлфорде, лично, под расписку.
Третье: получатель обязуется не появляться в Вентмор-Грейндже и не вступать в сношения с членами семьи.
Четвертое: при нарушении выплаты прекращаются.
Эдмунд прочел это дважды.
Потом положил лист на стол и некоторое время смотрел на карту Большого Колдрена, на кривой ряд булавок и на дырки от вынутых.
Ему хотелось смеяться, и он был этому очень рад, потому что смех — хорошее чувство: оно означает, что голова работает.
Триста крон в год. Не двадцать тысяч, не пять тысяч, не тысяча. Триста. Жалование приказчика в средней лавке.
Но дело было, конечно, не в сумме.
Дело было во втором пункте.
— Вы предлагаете мне адрес, — сказал Эдмунд.
Артур поднял бровь на четверть дюйма. Это было первое, что Эдмунд у него выиграл, и он это заметил.
— Продолжайте.
— Лично, под расписку, четыре раза в год, в конторе в Хейлфорде. — Эдмунд подвинул лист обратно кончиками пальцев. — Это не содержание, господин Вентмор. Это учет. Через год у «Гарви и сына» будет четыре моих росписи, мое описание и четыре даты, когда я наверняка буду в определенной комнате в определенный час. Через два года я перестану быть человеком и стану позицией в ведомости. А позицию в ведомости при некоторой надобности очень легко закрыть.
— Я не намерен вас закрывать.
— Я полагаю, что вы намерены знать, где я. Это разумно. Я бы тоже хотел знать, где я. Но я предпочитаю знать это один.
Артур откинулся на спинку стула.
Это было первое движение, в котором Эдмунд увидел живого человека, а не управляющего: Артур откинулся, повернул на мизинце кольцо и посмотрел в окно.
— Сколько вы хотите?
Вот тут и произошло то, за что Эдмунд Фарроу впоследствии, в вагонах и дешевых гостиницах трех разных губерний, называл себя словами, которые не следует записывать.
У него было полторы секунды.
И в эти полторы секунды у него имелось два варианта.
Он мог сказать: пять тысяч. Пять тысяч Артур заплатил бы немедленно, в тот же день, из конторской кассы, не моргнув, просто чтобы неприятность вышла за ворота до приезда людей от Варренхольмов. Пять тысяч — это четверть года хорошего специалиста, это спокойная зима, это новые бумаги, это выход.
Или он мог не называть цифры вовсе — и ждать.
Потому что цифру всегда должен называть тот, кто больше боится. А Артур Вентмор боялся. Эдмунд видел это своими глазами, во дворе, у гроба, при слове «Грейвелл»; видел вчера за столом, при слове «насосы»; видел сегодня, когда речь зашла о приходских книгах. Что-то в этом доме стоило гораздо дороже трехсот крон в год, и человек, который предлагает триста крон, делает это не от скупости, а от надежды, что дешево обойдется.
Эдмунд Фарроу посмотрел на карту Большого Колдрена и решил, что дешево не обойдется.
— Я не назову цифры, — сказал он.
— Отчего?
— Оттого, что я не знаю, сколько стоит то, что вы покупаете. — Эдмунд встал. — А вы знаете. Подумайте и назовите сами. Если сумма будет разумной, я уеду в тот же день и вы обо мне больше не услышите.
Он сказал это очень хорошо. Он сам это чувствовал — та самая сухая, без нажима, почти скучающая интонация, которой он добивался годами и которая действует на богатых людей сильнее любой угрозы, потому что богатые люди привыкли к угрозам и совершенно отвыкли от спокойствия.
Артур смотрел на него снизу вверх.
— Садитесь.
— Я, пожалуй…
— Сядьте, господин Блэкмор.
Эдмунд сел.
— Я расскажу вам, что происходит. Не из жалости. Мне так дешевле.
Он снова открыл папку.
— Вчера вечером вы согласились на запрос в Грейвелл. Сегодня утром моя сестра телеграфировала в Хейлфорд. Это заняло, — он взглянул на лист, — двенадцать минут. Ответ о том, что запрос принят, пришел в девять сорок.
— Я не возражал.
— Вы не дослушали. — Артур перевернул лист. — Дело в том, что телеграфные расходы этого дома оплачивает не этот дом.
Пауза.
— Простите?
— Мой отец, — сказал Артур Вентмор, — оставил после себя обязательств на четыре миллиона восемьсот тысяч крон. Основной кредитор — дом Варренхольмов. Все, что касается имени Вентмор, с прошлой среды касается и их, включая телеграфные ведомости, включая расходы на похороны, включая, если угодно, стоимость медной урны, которая стоит внизу у зеркала и, по всей видимости, простоит там до вторника.
Он произнес сумму совершенно так же, как произнес бы «двенадцать минут».
Эдмунд ощутил, как у него холодеют кончики пальцев.
Четыре миллиона восемьсот. Он приехал в дом, где считал по мелочи — гроб, ливреи, серебро, — и на секунду вообразил себя человеком, который умеет считать. Настоящие цифры этого дома были такими, что рядом с ними его сто тысяч выглядели как чаевые.
Это должно было бы его напугать.
Вместо этого — и он отлично это за собой знал, и ничего не мог поделать, — это его обрадовало.
«Здесь есть из чего взять», — подумал он.
Это была самая дорогая мысль в его жизни.
— Поверенные Варренхольмов прочли ведомость сегодня к десяти, — продолжал Артур. — В ней стоит телеграмма в Хейлфорд с запросом о приходских книгах. Они не идиоты. Они спросили. Им ответили, что в доме находится человек, заявляющий о родстве.
— И что же они?
— Они прислали телеграмму. — Артур вынул из папки узкую полоску бумаги и прочел ее вслух, не отдавая: — «Проверку берем на себя. Точка. Выезжает Оуд. Точка. Просим не предпринимать шагов до заключения. Точка».
Он положил полоску на стол.
— Вот и все, господин Блэкмор. С сегодняшнего утра ваше дело больше не мое.
— Кто такой Оуд?
— Персиваль Оуд. Младший клерк конторы «Мэнвилл и Дрейк», которая ведет дела Варренхольмов. Ему двадцать шесть лет.
— И что он?
Артур помолчал — коротко, и Эдмунд, уже научившийся немного его читать, понял, что сейчас будет не угроза, а нечто гораздо хуже: сведения.
— В прошлом году Варренхольмы потеряли опись имущества по одному спорному наследству в Дьюпорте. Опись считалась утраченной с восемьдесят девятого года; четыре человека до него доложили, что документа не существует. Оуд нашел его за одиннадцать дней. Он объехал шесть приходов, два архива и одну частную библиотеку. В отчете он указал стоимость каждого переезда с точностью до кроны и принес сдачу.
— Способный молодой человек.
— Способных до него было четверо. Оуд не пьет, не играет, не берет и, насколько я могу судить по трем встречам, не устает. Ему нравится доводить до конца. Лекарства нет.
Эдмунд сидел очень ровно.
Он заново, быстро, перекладывал свою арифметику — и она не складывалась ни одним из способов, которые он знал.
Весь его расчет стоял на лени. Не на глупости — на лени. Он положил в основу этой аферы самое надежное вещество в мире, единственное, которое никогда его не подводило: человеческую неохоту делать лишнее. Усталый священник. Заваленный архивариус. Клерк, который не поедет в дождь. Контора, которая ответит отпиской, потому что отписка дешевле поездки.
И вот из Велмонта выезжал двадцатишестилетний человек, которому нравится доводить до конца.
— Когда он будет? — спросил Эдмунд.
— Выезжает вечерним. В Хейлфорде будет в среду. В Грейвелле — в пятницу, если дорога позволит.
Он закрыл папку.
— Теперь о том, зачем я вам это рассказал.
Артур встал, обошел стол и остановился у карты Большого Колдрена, спиной к Эдмунду, глядя на булавки.
— Если вы уедете сегодня, я не стану вас искать. Я скажу поверенным, что человек оказался несерьезен и исчез, и это будет чистая правда, и на этом все кончится, потому что Варренхольмам вы не интересны сами по себе. Я даже оплачу вам дорогу. Мне это обойдется дешевле, чем заключение Оуда, что бы в нем ни было написано.