– Скупо! Уж скупо! такая обитель… Нет, у Тихона Задонского много лучше!.. Вот уж где хорошо-то, так уж, кажется, и рассказать-то не расскажешь. Там сейчас тебе подают пирог с кашей…
– В Оптиной – с капустой, – прибавил странник.
– А тут с кашей – первое. Съела ты пирог, начинается пение; пропела ты тропарь[6 - Тропарь – стих церковного пения.], опять садись за стол – щи от-тличнейшие!
Просто слюни текли, слушая реестр кушаньям, которые, по словам записной и опытной странницы, подавались в обители. Некоторые из странников и странниц, заслушавшись ее рассказами, в умилении повторяли:
– То-то хорошо-то!.. Уж и хорошо!
Съестная черта неизвестного нам «то-то хорошо» была разъясняема довольно долгое время, причем совершенно неожиданно обнаружился новый для меня тип странника – из мещан, обуреваемого исключительно съестными целями.
Это был молодой, лет двадцати пяти, малый, весьма недалекий, но крайне добродушный.
– Чудесное это дело, я тебе скажу, странствовать, – сказал он мне, слушая странницу. – Слабому человеку, вот как я примерно, лучше не надо!
– Чем же?
– Да чем? Чего мне нужно-то? был бы сыт, больше мне ничего не надо… А тут, в обителях, почесть везде кормят. Круглый год и сыт.
– Неужто круглый год?
– Да почесть что так. Теперь гляди: по весне идут обительские праздники с выносом: из теплого, стало быть, зимнего места переносят в холодное место. Тут бывают праздники: ну-ко, покуда обегаешь все-то их? Хвать, ан весна-то, господи благослови, и прочь! Весну отправишь, идет лето; тут уж настоящие праздники, тут угощение от обителей иной раз суток по трое, по четверо… Тут только поспевай; я вот теперь сюда, а завтра, после вечерен, я уж отсюда в ход. Да надо поспевать к Савве Плотнику: большое празднество, с трапезой; тут надо облаживать дела, не зевать. Видели, как дела-то?
– А осень?
– А осенью опять, господи благослови, перенос начинается из холодного места опять же в теплое обратно, и опять же празднество. Тут опять обежишь местов тридцать, ан гляди – и зима.
– Ну а зимой как?
– А зимой, братец мой, я к купцам в кучера. Особливо люблю купчих. Куда ей ехать? Лежишь да стихи духовные поешь на печи. Купцы народ – не поворот; что ему? Иной раз только и езды бывает, что от угару…
– Как от угару?
– Угорают ведь они, купцы-то, часто по зимам. Почесть каждый день они угорают. Ну запряжешь мерина, потаскаешь ребят по воздуху, чтоб отошло… Сами-то хреном более… Только всего и работы иной день… А иной, случится, с хозяйкой на рынок съездишь. На рынок ей – все одно как в театр – время провести. Наш брат, простой человек, захотел есть, пришел в обжорный ряд: «Почем? Режь!» – больше ничего… Засунул рубец за щеку и пошел к своему месту; а им этого не надо. Едешь в лавку шагом, разговариваешь с ней, купчихой: «не будет ли, мол, завтра морозу, как узнать?» Ну, говоришь ей – так и так… Собака пробежит, о собаке поговоришь; галка в случае, тоже и об ней честью… Чудаки они бывают, купчихи! Я у них зимой жить люблю… А как весна, я марш на перенос и пошел. Да что же?
– Да, хорошо!
– Ей-богу! Да и по святым местам как хорошо-то…
– Хорошо!
– Дюже хорошо… Столь дивно, так это… Ах, шут тебя возьми, табак-то весь.
– На, возьми папироску, – сказал я.
– Да, друг, дай… Весь табак-то…
– Постыдись ты, беспутный, – заметила, увидев папироску, одна из странниц грубым, басоватым голосом. – Далеко ль тут осталось до угодника? Хошь бы ты малость потерпел… Грех ведь!
– Грех, это верно. Только теперь я и курить примусь, и греха не будет, – хвастовито сказал молодец.
– Будет!
– Ан нет! То-то и есть. Они, – обратился он ко мне с веселой улыбкой: – они, эти богомолки, страсть как для моей души помогают. Ей-богу. Теперь, изволишь видеть: курить точно грех, это верно. Но коль скоро она меня осудила, на ком грех-то?
Богомолка сердито молчала.
– На тебе! – весело сказал ей молодец. – Видела? И выходит так, что ты идешь к угоднику-то с папиросой, а не я… Ловко, что ли?
– Бог с тобой…
– Видела? – продолжал молодец: – как вышло-то чудесно. Я вот покурю себе, накурюсь – и чист! а ты – с папироской… А не осуждай! Отлично мне, – продолжал он, обращаясь ко мне, – с этими, с богомолками, ходить… Я напьюсь, наемся, накурюсь, все справлю, а они идут, корочку да водицу, хвать – вся еда на них, потому не вытерпят, осудят, а я чист-чистехонек подхожу к господу, словно бы я и не ел и не пил ничего. От-тлично это выходит!
– А ты-то не осуждаешь, что ли? – спросила его старуха.
– Я-то? Никак. Чем я тебя осудил? Я тебя как называл: «старушка божия»; на мне грехов вот на этакой волосок нету, а вот на тебе есть… Теперича ты идешь к угоднику, и напилась ты, и наелась, и накурилась, а я чист. А кто ел-то? Я! Видели, как ловко вышло?.. Ха!..
Молодой малый весело покуривал папироску, весело шел вперед и по временам с улыбкой говорил:
– Ну-ка, старушка божия, закури еще папироску, – и закуривал сам.
– Ах, старушка, как тебе не стыдно, идешь к угоднику и табачищем дымишь… Ведь это дьяволы в тебе дымят… Какой у тебя табак знатный! – мимоходом замечал он мне.
Богомолка молча шла впереди и не отвечала. Пройдя с богомольцами верст десяток, мы почти не слыхали от них другого объяснения выражению; «то-то хорошо-то», кроме съестного. Изредка только кто-нибудь, пренебрегая съестным и желая коснуться предмета с другой, более высокой стороны, упоминал о звоне, о пении.
– В котором часу звон-от, батюшка? – поохивая и покряхтывая, спрашивала богомолка богомольца.
– В первом часу, матушка! – отвечал тот, произнося слова на старушечий манер и даже стараясь говорить женским голосом.
– В полночь?
– Пополуночи, матушка, в сам-мую пополуночи.
И они оба вздыхали.
По мере того как мы подвигались все ближе и ближе к городу, толпы богомольцев стали увеличиваться; по дороге все чаще и чаще стали проноситься экипажи и нарочно устроенные на случай праздника кибитки из рогож, трепавшихся по сторонам телеги; народу ехало много. На двенадцатой версте от постоялого двора в большую губернскую дорогу впадала другая такая же большая дорога, шедшая на Москву; и с этого впадения количество богомольцев и повозок с пассажирами еще более увеличивалось. Ходьба целого дня достаточно уже утомила нас, и мы приняли предложение какого-то ямщика, который громким голосом кричал, обращаясь к богомольцам:
– Два места есть; православные, садись! Недорого возьму! Звон прозеваешь! Эй!
За рубль серебром мужик согласился нас довезти до города, и мы, забравшись в просторный и круглый, как орех, тарантас, необыкновенно покойно сидевший на сломанных и перевязанных веревками дрогах, очутились в обществе купца и купчихи.
После обычных вопросов: «не к угоднику ли, батюшка?», сказанных тоже старушечьим тоном, почему-то необходимым при разговоре об угодниках божиих и вовсе ненужным этому купцу, когда он в своей лавке продает гнилой товар, после этого вопроса, на который мы дали утвердительный ответ, опять послышалось знакомое нам:
– То-то, говорят, хорошо-то!
Это сказала купчиха и вздохнула.
Купец, ее супруг, только вздохнул и, не имея, вероятно, возможности выяснить свой вздох словами, обратился к кучеру с вопросом: