Принуждения отца ходить в лавку, приучаться к торговле ни к чему не вели, и я удирал домой при первой же возможности.
– Какой ты, братец, Филипп, – так отец называл неловких и ротозеев и вырывал у меня сверток с рассыпавшимися по полу гвоздями.
Так же неудачно я и покупал. Послал как-то отец меня купить карасей.
– Почем купил?
– Две копейки фунт.
– Вот дурак-то, и карасей не мог купить. Да им красная цена копейка, ну полторы – это уж дорого. А ты что… А? Эх, – сокрушался отец, – из Ильи толку не выйдет. Тебе бы все книжки читать, картинки рисовать да шляться, нет, брат, так жить не годится.
По счастью в доме уже была кузина Катя, она и мать, а также дед мой сломили упорство отца, и он согласился на гимназию.
Гимназисты и гимназистки того времени должны были ходить в форменном платье, никакое отступление от формы не допускалось. Гимназисты, в синих мундирах с серебряными пуговицами и позументом[167 - Позумент – золотая, серебряная или мишурная (медная, оловянная) тесьма.], на голове носили кепи, напоминавшие по форме кепи русских и французских солдат 70-х годов, и лишь с 1881 г. их заменили фуражками синего сукна с белым кантом и серебряной бляхой, изображавшей две дубовых ветки с инициалами «У» и «Г» (Уфимская гимназия). Синий мундир давал повод мальчишкам называть гимназистов «синей говядиной», а инициалы на фуражке переводились «украл гуся». Позже мундиры заменили серыми куртками и поясом с бляхой, и теми же инициалами. Гимназистки носили коричневые платья и белые фартуки.
Отвезли меня в церковь, отслужили молебен «бессребреникам» Косьме и Дамиану[168 - Бессребреники – разряд святых, прославляемых в Православной церкви за свое бескорыстие; братья-врачи и чудотворцы Косьма и Дамиан по церковной традиции предположительно жили в Риме во второй половине III – начале IV в.] для лучшего уяснения учебы, и 16 августа я пошел в гимназию.
С замиранием сердца, боясь строгостей, пришел я в гимназию, но увидел вскоре мир совершенной вольницы; синие фраки с серебряными пуговицами начальства нас мало стесняли. Гимназия наша была дореформенная, с почти бурсацкими пережитками[169 - Бурса – общежитие при духовном учебном заведении, где процветала жестокость в обращении с воспитанниками, которые нередко отличались буйным нравом и неряшливостью.]. При гимназии был пансион для детей уездных помещиков. В большую перемену пансионеры продавали нам за три копейки свой завтрак – огромный кусок пирога, а бедным ученикам выносили куска два черного хлеба. В гимназии было восемь классов, потом появились параллельные для первых классов.
Латинский язык преподавал Л. Лопатинский, хороший классик, составивший толковую грамматику латинского языка[170 - Речь идет о 1-й части («Краткая латинская грамматика. Книга упражнений») учебника Л.Г. Лопатинского «Руководство для первоначального обучения латинскому языку в низших трех классах гимназий и прогимназий» (в 2 частях. Уфа, 1879).]. Он был гуманный педагог и обращался с нами уже более мягко. Обычно же учителя говорили на «ты», были грубы, учитель русского языка драл за волосы, <ставил шалунов в угол на колена и, если он поднимался, показывал огромный кулак и говорил: “Только посмей еще шалить. Я тебе всю башку разобью”>[171 - РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 34.].
Панорама Уфы с другого берега реки Белая. Фото 1900-х гг.
Учитель арифметики непонятливых вытягивал линейкой по спине или просто выталкивал из класса за ухо, если кто-либо к незнанию присоединял еще серию шалостей. Законоучитель, священник Ефим Соловьев, усовещивал шалящего: «Побойся Бога. Ведь ты в гимназии, а не на базаре».
Года за четыре до моего поступления в гимназии были такие великовозрастные верзилы, что пятиклассниками уже были женаты. И при мне сидели некоторые по три года в одном классе и, выходя к доске, оказывались ростом выше учителей. <Падышевский в четвертом классе носил бороду. Еще в 1878 г. вышел указ очистить гимназию от таких великанов, и обычно они шли в военную службу; тогда уже был закон о всеобщей воинской повинности>[172 - Там же. Л. 34 об.]. Такими крупными бывали и гимназистки, особенно привозимые из уездов и с заводов; кончив четыре класса, они выходили замуж.
До Уфы циркуляры доходили медлительно, и я еще застал конец такого великовозрастия. <Только с назначением нового директора (Матвеева) началось освежение гимназии>[173 - Там же.]. За шалости «оставляли без обеда», <т. е. по окончании уроков провинившийся должен был остаться один в классе, скучая час или два, но если оставалось двое, трое, а то и четверо, что было явлением не редким, то это был веселый антракт с чехардой и играми. Когда я учился в первых классах, за мной из дома присылали лошадь осенью в грязь и зимой в трескучие морозы, и часто лошадь возвращалась порожняком и приезжала вновь часа через два, когда я отсиживал в карцере>[174 - Там же.].
Иногда отсиживали в карцере. Дома в таких случаях отец приказывал: «Илья, возьми ремень (длинный, широкий, всегда висевший в столовой на буфете), ступай в гостиную, я сейчас приду». В гостиной на ковре несколько ощутительных ударов этим ремнем были расплатой за карцер. Но со второго класса я нашел себе заступника в гимназии в лице священника Соловьева, вздумавшего для более наглядных рассказов священной истории завести большую карту Палестины. Я, как лучший ученик по рисованию, должен был ее нарисовать. Эта карта в лист ватманской бумаги[175 - Ватманская бумага – белая плотная высокосортная бумага с поверхностной проклейкой; впервые была изготовлена в середине 1750-х гг. в Англии бумажным фабрикантом Джеймсом Ватманом старшим.], тщательно выполненная в красках, была повешена в классе.
В гимназической церкви я пел тенором на правом клиросе[176 - Клирос – места для певчих по обе стороны от амвона, специального возвышения для чтения проповедей, выдающегося полукружием в центр храма напротив царских врат.], затем священник, очевидно, в знак повышения, перевел меня на левый клирос и сделал псаломщиком[177 - Псаломщик – низший чин церковнослужителей, не возведенный в степень священства, читающий во время богослужения тексты Священного Писания, молитвы, исполняющий песнопения.], ослушаться было нельзя, это была «награда». Доброе отношение ко мне он не изменил, даже когда я нарушал своим своеволием обряды священнодействия. В гимназическую церковь ходили только гимназисты и некоторые учителя по обязанности, посторонние бывали только в пасхальную заутреню, когда сюда съезжалась уфимская аристократия. За обедней поп приготовлял огромную чашу причастия, т. е. красного вина кагора, разведенного теплой водой. И как только поп выходил из алтаря на амвон и говорил вразумительную проповедь, я добирался до чаши и вкушал этот приятный напиток, оставляя немного на дне чаши.
Уфимская мужская гимназия на Б. Ильинской ул. Фото 1910-х гг.
– Ты опять, негодяй, выпил причастие? Ведь это грех. Как ты смеешь! – ругал меня поп вперемешку со священными возгласами, грозил мне пальцем. – Я тебе! Господи, прости им, дураки не ведают, что творят, – апеллировал он к Богу.
Тогда учительские кафедры в две ступени уже сменились обычным небольшим столом. Парты были длинные, на четыре человека, с глубокой полкой для книг, куда прятались незнающие уроков. У попа уроки не готовили, болтали ему всякий вздор, лишь бы «ответ» был без запинки, а он не слушал и читал в это время сочинения Льва Толстого (обложка книги была завернута в бумагу).
Рисовал я также огромную карту по географии: здесь дело было сложнее, так как нужно было после уроков ходить в переплетную, единственную в Уфе, того же Блохина, где сначала подклеивали карту, а разрушенные части я перерисовывал там же из атласа. Виновником разрушения был наш класс: мы в большую перемену катали друг друга на таких картах, наклеенных на крепкую материю, ухватив за палку и мчась по длинному коридору.
Большое приволье было для меня в гимназии в отношении библиотеки и рисованья.
Библиотек было две, одна ученическая, для первых четырех классов, другая «фундаментальная», <в которую мы проникали благодаря культурному преподавателю словесности Новикову, умевшему отличать интересующихся учеников от безнадежных балбесов, известный процент которых ежегодно выгонялся из гимназии>[178 - РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 35 об.]. Сначала я увлекался путешествиями: Жюль Верн читался запоем и во время уроков, и даже в период экзаменов. Журналы «Всемирный путешественник»[179 - «Всемирный путешественник» (СПб., 1867–1878) – еженедельный иллюстрированный журнал о путешествиях и географических открытиях, с 1879 г. вошел как особый отдел в состав журнала «Природа и люди».] с отличными гравюрами и «политипажами в тексте»[180 - Политипажи – гравюры на дереве в виде заставок, виньеток, иллюстраций и других рисунков, применяемые как типовые элементы оформления печатных изданий.], частью «иллюминованными» от руки (путешествие Дюмон-Дюрвиля, Араго[181 - Речь идет об изданиях на русском языке Ж. Дюмон-Дюрвиля «Путешествие вокруг света, составленное из путешествий и открытий Магеллана, Тасмана, Дампиера [и др.]. С картами и многочисленным собранием изображений, гравюр на меди, с рисунками известного господина Сенсона, рисовальщика, совершившего путешествие с Дюмон-Дюрвилем на “Астролябии”». (СПб., 1836–1837) и Д. Араго «Гром и молния» (СПб., 1859), «Общепонятная астрономия» (СПб., 1861), «Историческая записка о паровых машинах» (СПб., 1861), «Биографии знаменитых астрономов, физиков и геометров» (СПб., 1859–1861) и др.] и др.) – весь этот захватывающий материал познания света был мною прочитан многократно. Географию я знал, постоянные пятерки были в табелях, выдаваемых по четвертям учебного года, были пятерки и по языкам, но в графах «внимание» и «прилежание» часто стояли двойки и даже единицы, так как я был отчаянный шалун. Директор как-то [на]писал в табели особое примечание, что «ученик такого-то класса Илья Бондаренко ведет себя скверно и, если будет дальше так вести себя, то будет исключен из гимназии». Конечно, получив такой криминальный документ, отец повел бы меня на эшафот в гостиную, если бы мать не успела припрятать эту «почетную грамоту».
За уроками следила и помогала кузина, более всего обращая внимание на общее образование, и была строга в подборе книг для чтения. Долгие зимние вечера я проводил уже не в кухне с кучером Яковом, а в небольшой «угловой» комнате. Там было, как и во всем доме, сильно натоплено, но не так, как в других комнатах, особенно в спальне отца, где трещала изразчатая печь и даже однажды загорелась кровать. Форточек для освежения комнат отец не допускал: «Что же, улицы мы, что ли топим?» – возражал он. И долго читал я вслух кузине сначала русских и иностранных классиков, а затем перешел и к научным книгам, так, например, будучи во втором классе, я читал Р. Оуэна «Образование человеческого характера»[182 - Имеется в виду книга Р. Оуэна «Новый взгляд на общество, или Опыты об образовании человеческого характера» (1813).], трудно понимаемые места она мне разъясняла. Читал много по русской истории. Позже она принесла мне «Систематический каталог библиотеки бр[атьев] Покровских»[183 - Частную публичную библиотеку братья В.К. и И.К. Покровские открыли в Челябинске в собственном доме для привлечения к чтению широких кругов населения. Она существовала с 1881 по 1913 г., ее основу составляли многочисленные семейные собрания. По сведениям библиографа Н.В. Здобнова, бывший студент Казанского университета Н.М. Зобнин, сосланный в Челябинск и занимавшийся приведением в порядок библиотеки Покровских, подготовил рекомендательный указатель – «Систематический указатель лучших книг и журнальных статей. 1856–1883», включивший более тысячи названий книг, статей, публикаций, разрешенных цензурой и вышедших в России за указанный период. Для получения цензурного разрешения к печати в 1883 г. в обложку «Систематического указателя…» вложили также каталог библиотеки Покровских. После получения разрешения библиографические пособия были напечатаны тиражом 1,5 тыс. экз. указатель и 200 экз. каталог. Вскоре указатель все-таки был запрещен цензурой, основную часть тиража изъяли из обращения, указатель распространялся нелегально, в том числе и в списках.] (кажется, в Оренбурге), я переписал его и впоследствии руководствовался им. Отдел беллетристики в этом каталоге начинался романом Чернышевского «Что делать?», затем шли: Швейцер «Эмма», Шпильгаген «Один в поле не воин», Эркманн-Шатриан «История крестьянина», Омулевский «Шаг за шагом», Смирнова «Соль земли»[184 - Автор перечисляет романы: Н.Г. Чернышевского «Что делать?» (1863), Ж.-Б. Швейцера «Эмма» (1864), Ф. Шпильгагена «В строю» (1866, в русском переводе «Один в поле не воин», 1867–1868), Э. Эркманна и А. Шатриана (псевд. Эркманн-Шатриан) «История одного крестьянина» (1868–1870), И.В. Омулевского «Шаг за шагом» (1870 – в журнале «Дело», 1871 – отдельным изданием под названием «Светлов, его взгляды, его жизнь и деятельность»), С.И. Смирновой-Сазоновой «Соль земли» (1872 – в журнале «Отечественные записки», 1875 – отдельным изданием).] и т. д.
Пожарная каланча в Уфе. Фото 1910-х гг.
Знакомыми кузины были, между прочим, два серьезных офицера. Она брала меня с собой на вечера в офицерское собрание, где была хорошая библиотека. [В] летние вечера собрания происходили в лагерях, куда особенно тянули меня фейерверки. Офицер Дубков познакомил меня со способом изготовления <бенгальских огней, римских свечей, светящихся фонтанов, ракет, шутих и пр.>[185 - РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 36.] фейерверков. Дали мне книгу Чиколева по пиротехнике[186 - Чиколев В.Н. Руководство к приготовлению и сжиганию фейерверков. М., 1867. Книга выдержала пять изданий.];
в лавке отца были и краски, и я находил порох, селитру, серу, аммоний (сурьму) и только необходимые соли покупал в аптеке на скопленные копейки. Дома я упражнялся обычно в бане, там же устроил себе и тир, научившись стрелять из револьвера и ружья. Изготовленную ракету я однажды вечером испробовал в комнате.
Пролетевшая огненная струя и взрыв едва не перепугали [всех] и [не] наделали пожара. Кроме того, что я был отлуплен ремнем, у меня отобрали все инструменты и пиротехнические запасы. Конечно, вскоре я снова обзавелся новым оборудованием, но дальнейшие опыты уже производил на реке Белой. Прогулки совершались за город; ходили на Шихан, гору над излучиной реки, с крутым каменистым спуском, где соблазнительно было сойти с отвесной скалистой горы, изорвав, конечно, сапоги (ботинок тогда мальчики не носили, а только сапоги с подковками на каблуках, для форса подковки бывали и медные).
«Чертово городище», верстах в трех от города (остатки какого-то былого каменного укрепления дали повод к такому названию), было очаровательным местом. Высокие холмы заканчивались горой, с нее открывался редкий вид: внизу река далеко плавно извивается среди безлюдных лесистых берегов и даль, даль без конца. Это поэтическое место вдохновляло не раз М.В. Нестерова и, между прочим, когда он писал свою прекрасную «Христову невесту»[187 - М.В. Нестеров был уроженцем Уфы, где жил до 12 лет. Он написал несколько вариантов картины «Христова невеста»: I вариант (Москва, частное собрание, 1886), картина экспонировалась на ученической выставке Московского училища живописи, ваяния и зодчества в 1887 г.; II-й вариант (местонахождение неизвестно, 1887), сегодня она известна под названием «Девушка-нижегородка», приобретена великим князем Сергеем Александровичем в 1898 г., в 1910-е гг. находилась в собрании великого князя Дмитрия Павловича; III вариант (Приморская государственная картинная галерея, Владивосток, 1913).].
Самое же интересное было спускаться с этой горы через непролазный бурелом, где кишмя кишели ужи, а то и быстрая медянка проползала из-под ног.
Ходили часто на «степь». Там добирались до орешника и заходили в кумысное заведение Курамшина выпить живительного напитка[188 - Кумысное заведение дворянина Курамшина, открытое в 1870 г., находилось у деревни Глумилиной, Богородской волости, Уфимского уезда, в полутора верстах от города, недалеко от пристани на реке Белой. Бутылка кумыса в 1896 г. в нем стоила 10 копеек.]. Этот Курамша был богатый татарин, посещал иногда «кафе-ресторан» – небольшой трактир Сергушки (Сергея Михайловича), <помещавшийся в барском доме, где в бывшей гостиной позже бывали и мы, чтобы съесть гору пирожков и выпить местного пива завода Вольмута>[189 - РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 36 об.]. Тут и восседал Курамша с обрюзгшим красным лицом, в тюбетейке и длинном бешмете (род кафтана). Водку татары не пили, только пиво, и этот кумысодержатель, когда напивался пивом и смотрел уже осовелыми мутными глазами, то заказывал гармониста. Появлялся известный на всю Уфу слепец, отлично игравший на гармонике духовные напевы. И вот слепой тянет церковный напев всенощного богослужения: «Слава в вышних Богу, и на земле мир и благоволение»[190 - Сокращенный вариант «Великого славословия». Правильно: «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение», – ангельская песнь, пропетая при благовести о рождении Иисуса Христа. Лук. 2:14.], – подтягивая своим голосом, а пьяный Курамша в такт машет рукой и утирает слезы красным платком.
Церковь Иоанна Предтечи на Богородской улице в Уфе. Фото начала XX в.
Уже в каникулы первого года отец приказал мне идти в лавку. Он не был доволен моим гимназическим «чистописанием» и засадил меня в лавке на уголок прилавка переписывать из первой попавшейся книги для упражнения руки. Какое это было скучное занятие. Вероятно, потому я и не мог выработать в себе хорошего почерка. Наступили уже жаркие дни лета. Небо сияло, природа тянула. Пользуясь тем, что отец больше занимался делом, чем детьми, я убегал и спасенье нашел в моем дяде, упросившем отца отпустить меня на все лето к нему в деревню. Дядя Петр Степанович и тетя Маша были бездетны и всегда любили меня. И вот передо мной развернулся иной мир, мир свободной жизни в деревенской тиши. Верстах в 30 от Уфы, при башкирской деревне Салиховой, дядя имел в аренде мельницу на реке Узе, притоке р[еки] Дёмы. Кругом тучные башкирские степи, воспетые нашим уфимцем С.Т. Аксаковым в его «Семейной хронике»[191 - Автобиографическая повесть С.Т. Аксакова «Семейная хроника» (1856).].
Безбрежная даль, тихая речка, купанье, рыбная ловля, прогулки вдоль Казанского тракта, обсаженного березами, <посаженными еще для поездки наследника, будущего государя Александра II на Урал от Казани через Уфу>[192 - РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 37.]. Дядя научил меня охотиться на куликов, бегающих по песчаной речной отмели, и на ныряющих среди камышей диких уток.
Спал я, конечно, не в комнате, а в каком-то крытом загоне, где пахло живностью и кожей, навешенной по плетеной из прутьев стене. В чистенькой небольшой избе на полочке нашел я тоненькие книжечки журнала «Мысль»[193 - «Мысль» (СПб., 1880–1882) – ежемесячный литературно-научный журнал, издавался редактором профессором Н.П. Вагнером, Л.Е. Оболенский был его редактиром с № 6 в 1882 г.], издаваемого Л.Е. Оболенским. Это были сборники литературно-научных статей, конечно, прочтенных мною в дни, когда дождливое небо спускалось над необъятной ширью степи, под глухой шум мельничного кауза[194 - Мельничный кауз (коуз) – желоб, по которому вода течет на колесо.]; в тишине было хорошо читать, заедая страницы вкусными лепешками на сметане из серой муки.
Ездили на башкирские праздники Зиин и Сабантуй – это скачки башкир на неоседланных лошадях и борьба. Дядя знал отлично башкирский язык (тот же татарский с небольшими фонетическими особенностями). Я понемногу незаметно выучился этому языку, зная обиходные слова еще с детства, так как и отец знал этот язык. Лет за десять до моего вступления в гимназию там еще преподавался татарский язык, и среди товарищей по классу было много башкир. Но затем началось «обрусение», и даже единственное татарское училище в Уфе только терпелось начальством. Здесь (в Салиховой) я видел Башкирию с ее еще нетронутыми целыми черноземными ковыльными степями, цветущими лугами, стадами кобылиц с таким вкусным тогда кумысом. Бывая в деревне, я видел эти убогие избы, где часто вместо стекла окно было затянуто бычачьим пузырем. Видел неприглядную жизнь бедных татар, безропотно работающих среди безысходной нужды и нищеты. Работали они неторопливо, но усердно. Постоянно купались, причем это купанье утоляло их жажду в жестокий их пост уразу[195 - Ураза, ас-саум (араб. ??????) – мусульманский пост. Может совершаться в любой день, кроме праздничных (Ураза-байрам, Курбан-байрам); представляет собой один из столпов ислама, поэтому его соблюдение является для мусульман обязательным. В период поста мусульмане ежедневно с рассвета солнца (за 1,5–2 часа до восхода солнца) и до его заката воздерживаются от принятия пищи, питья и интимной близости.], выпадающий обычно летом. В течение целого дня по жестокому магометанскому закону уразы (20 дней[196 - Бондаренко ошибся – в месяц Рамадан по исламскому календарю мусульмане обязаны соблюдать 30-дневный пост.]) нельзя было ничего есть и пить, но как только наступал вечер, азанчи[197 - Азанчи – служитель мечети, читающий азан (призыв к молитве), муэдзин.] поднимался на минарет убогой мечети и нараспев призывал милость Аллаха, и тут-то изголодавшиеся татары принимались за еду и кумыс. А днем, желая утолить жажду, они стояли подолгу в воде по шею, но воды не пили. Женщины ходили еще в национальных костюмах, а детишки бедняков бегали и голыми. <Возвращается в деревню башкир на малорослой своей лошаденке и тянет заунывную песню, иногда вынимая из-за пазухи зурну, медную пластинку, издающую один звук. И одет башкир, как и остальные, в войлочную шляпу с большими полями, халат, а иногда и в меховой шапке в знойный день>[198 - РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 37 об.].
Пожарная каланча в Уфе. Открытка начала XX в.
Но на следующий год тихая жизнь у дяди нарушилась. <Ночью была подожжена соседним мельником мельница. Сгорела дотла. Избу отстояли. Я уехал в город. Дядя вновь отстроил мельницу и потом стал управляющим большого богатого имения Поносова при деревне Алкиной близ Уфы на р[еке] Дёме. И там я любил летом погостить и совершать прогулки верхом по степным зарослям. Еще в детстве возил меня отец с собой в с[ело] Богородское или на пристань, и на цыганскую поляну за р[еку] Белую – посмотреть пригнанные плоты, ходили по вертлявым бревнам, пахло сырым лесом, мочалой>[199 - Там же. Л. 38.].
В гимназические годы в летнее время были и хожденья с богомольцами и на далекие концы, вроде г[орода] Табынска[200 - В храме села Табынское (Башкортостан) долгое время находилась чудотворная икона Богородицы, известная как Табынская икона Божией Матери. В годы Гражданской войны она была вывезена в Китай, с 1948 г. след ее утерян.] (за сто верст от Уфы). Влекла благотворная природа и живописный быт. Ночевали в сенном сарае, засыпая под разговоры о происшествиях, ранним утром купались в речке, затем чай на постоялом дворе, а там дорога среди лесов и полей с их далью и живительным воздухом. Ездили с товарищем на уральские заводы. Отроги синих гор и скалы из белого сланца[201 - Сланцы – горные породы из ориентированно расположенных минералов, обладающих способностью раскалываться на тонкие пластины или плитки.] были таким новым впечатлением, особенно в долине речки, где Симский завод. <Какой-то дедушка угощал запеченой картошкой в ночном горшке: “Уж очень удобная посудина, с ручкой”>[202 - Симский завод – железоделательный завод, основанный в 1760 г. в городе Сим на Южном Урале (РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 38).].
Скоро река Белая была завоевана мною. Исполнилось заветное желание иметь свою лодку, свободно плавать куда хочешь, а главное, больше проводить времени на реке. Моему товарищу его дядя подарил лодку и устроил нам рыбачий прикол, посадив хозяйничать старика-рыбака. Нас было трое гимназистов, и четвертый был Сазонка-слепец, старше нас, но постоянно находившийся около нас. Он как-то удивительно мог ходить на реку, ощупью изучив дорогу через лес, а, выйдя на берег, кричал, и мы его перевозили в лодке.
И вот мать сшила мне сумку из клеенки, давала мне каравай черного хлеба, соли, луку, чаю и сахару, а также 5 копеек на расходы, и я мчался на реку. Там за нами наблюдал сначала дядя, тоже уже старичок, постоянно нюхавший из «тавлинки» (табакерки) табак. На берегу, недалеко от перевоза, на песчаной отмели, ближе к лесу был наш шалаш, строили мы его сами, я его выкрасил, как и лодку – на моей обязанности было следить за ее проконопаткой и окраской. Это была обычная долбленая из целого дерева лодка с нашитыми дощатыми бортами без всякого руля.
Всю неделю мы проводили на реке, целый день голыми, постоянно купаясь, исподволь ловили рыбу, ставили на наши жерлицы, подпуска[203 - Жерлица – рыболовная снасть для ловли хищной рыбы, преимущественно щук; подпуск – рыболовная снасть в виде тонкой веревки с крючками и грузилом, опускаемая под лед.] тянулись с бреднем, из-под коряг гоняли налимов и таскали раков, в ближнем озере ловили карасей. В субботу я ходил в город, относил рыбу матери, отец молча одобрял продукцию и только ворчал: «Опять сгинешь, опять шлюндрыть на реку, еще утонешь». Но утонуть я не мог, умея хорошо плавать с малых лет, но однажды едва не погиб: купаясь, заплыл далеко к плотам на другой берег Белой, нырнул и, ударившись головой обо что-то твердое, понял, что попал под плоты; и только случайно бурлак заметил и вытащил меня за волосы через бревна. Больше у плотов я не нырял. <Нам дорога была природа со всем окружающим пейзажем и свободными условиями жизни>[204 - РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 38 об.].
Водонапорная башня в Иваново. Открытка начала XX в.
Много времени я отдавал рисованью. Рисовать я начал рано, едва помню себя. Лет с семи я стал ходить к учителю рисования Давыдову. Жил он под горой в конце города, в маленьком домике, где на воротах были нарисованы два генерала необычайно воинственного вида. Чистенький, бедно одетый старичок Давыдов кормил себя и свою старуху писаньем вывесок, а иногда давал и уроки рисованья. Посадит меня, бывало, за копированье оригиналов, частей лица и затем тела, несложных пейзажей из школы Калама[205 - Швейцарский художник А. Калам создал новый тип романтизированного эпического альпийского пейзажа, разработал принципиально новую по сравнению с классическим пейзажем XVII в. систему видописания: его произведения соединяли в себе романтический мотив естественной природы и «картинность», эффект живописи с натуры и построение по «законам искусства». В 1850-е гг. влияние Калама распространилось широко, почти в каждой европейской стране находились его последователи. В России «школе Калама» принадлежало целое поколение пейзажистов, среди них А.И. Мещерский, В.Д. Орловский, П.А. Суходольский.], а сам возьмет гитару и дивно играет. Своей игрой он славился на всю Уфу, но слушать к себе не пускал и сам неохотно играл при народе.
В гимназии я начал рисовать с гипса. Учитель рисованья и чистописанья А.А. Соколов скоро перенес уроки к себе на квартиру, так как я рисовал дальше гимназической программы. Ставил мне пятерки, и начальство знало, что когда появлялась карикатура на учителей, то это дело моего карандаша и, конечно, следовал карцер. Соколов мне предложил ходить к нему, когда мне вздумается, и рисовать сколько угодно с бюста Аполлона, причем занимался со мною безвозмездно. Жил он одиноким, влача скучную жизнь, бесцветную, тоскливую, как и большинство гимназических учителей. Но у него я встретил настоящего художника, еще молодого, с приятным открытым лицом, обрамленным длинными волосами, с красивыми руками и изящно одетого. Добродушная улыбка освещала его лицо, мягким голосом он ободрял меня и комично рассказывал о типах Уфимской городской управы, где он служил в должности заместителя городского архитектора. Это был Николай Ильич Бобир, случайно попавший в Уфу и проживший в ней лет пять. Он был учеником Училища живописи, ваяния и зодчества[206 - Московское училище живописи, ваяния и зодчества – высшее художественное учебное заведение России. Основано в 1832 г. В 1918 г. училище получило название «2-е Государственные свободные художественные мастерские».] в Москве. Учился у Перова и Саврасова и преимущественно был пейзажистом, был и на архитектурном отделении. Одинокий, он жил недалеко от нашего дома. Пригласил меня к себе, много рассказывал о художниках, об Училище живописи, ваяния и зодчества в Москве, советовал мне ехать туда учиться, предложил мне ходить с ним на этюды за город и на Белую. Любя природу, он подмечал все разнообразие ее красоты и учил меня рисовать с натуры, видя в природе лучшую школу. Говорил он увлекательно и пояснял мне многое, мимо чего я часто проходил.
До Бобира я в Уфе знал только живописцев-иконописцев Тараканова и Шепелева. И часто, идя к деду, я подолгу глядел в окно первого этажа дома на Успенской улице, как Шепелев рисовал каких-то ангелов и святых. Тараканов расписывал трапезную собора на пожертвованные деньги купцом Корноуховым и у входа на стене написал святых патронов донатора[207 - Донатор – заказчик или строитель католического храма, даритель украшающего храм произведения изобразительного или декоративно-прикладного искусства.], причем была подпись «Преподобный Евфимий»[208 - Христианский святой, иеромонах Евфимий Великий (ок. 377–473).] и в скобках «Васильевич Корноухов», хотя преподобный нисколько не был похож на живого мясника Корноухова.
Бывал я еще у купца Четкова, любителя живописи и самоучки. Чистенький, румяный с благообразием в облике сидел он за прилавком небольшой бакалейной лавочки, куда иногда сажал свою дородную супругу, а сам, очевидно, вдохновленный, переходил рядом в чистую, светлую комнату, где на аккуратно разостланном коврике, сверх крашеного пола, стоял чистенький мольберт и на нем начатая на холсте картина, копия с Венецианова «Молодой садовник»[209 - Речь идет о картине О.А. Кипренского «Молодой садовник» (ГРМ, 1817). В публикуемом тексте ошибочно: Венецианова. Однако в черновом варианте фамилия «Венецианова» исправлена, вероятно, автором на «Кипренского» (РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 39 об.).]. Откуда научился Четков живописи, откуда достал картину Кипренского[210 - В черновике «Венецианова» зачеркнуто и вставлено «Кипренского» (см.: РГАЛИ. Ф. 964. Оп. 3. Ед. хр. 27. Л. 39 об.).] (тоже копию), я не знал, и только поражался сходством, чистотой работы и необычайной аккуратностью. И самого меня тянуло к живописи маслом, но, познакомившись с Бобиром, я понял, что нужно пройти долгую школу рисунка, овладеть техникой, чтобы переходить на масляную живопись. Бобир познакомил меня с начатками архитектуры, чертить я уже выучился у деда, и все более и более разжигал меня поездкой в Москву.
Набережная в Уфе. Открытка начала XX в.
Твердое решение поехать в Москву учиться я высказал отцу, на что последовал не менее твердый ответ: «Еще куда? Мало тебе гимназии. Ты вот почисти себе сапоги, видишь, какие они», – и разговор дальнейший был пока бесполезен. Но я знал, что уеду.
Лучший советник в семейных делах, мой дед, уже был болен, я навестил его. Восьмидесятилетний дед давно лежал в постели и устроил себе какой-то стол и приспособление приподниматься, но смерть была уже близка. В соседней комнате собрались его пять дочерей, моих теток, они громко голосили и плакали. Дед не любил, когда канючили, обратился ко мне: «Ступай, спроси этих дур, что я им, двести лет что ли, должен жить? Учись и трудись, ученому тебе легче будет жить». Это были последние напутственные мне слова нашего любимого деда, вскоре он умер.