– Ах, как вы правы, тысячу раз правы!.. Так редко удается быть правдивой, – большею частью, когда не думаешь об этом, вот как в этот миг, который вы уловили… Простите, я на минуту оставлю вас…
В глубине двери, которая вела в боковую комнату, показалась фигура. высокой старой женщины в белом кружевном чепце, что-то вроде экономки. К ней-то и пошла хозяйка и скрылась за тотчас опустившейся портьерой.
Рачеев начал разглядывать комнату. Она была довольно просторна, но казалась тесной благодаря обилию мебели и множеству изящных, большею частью совсем ненужных вещиц. Мебель была тяжелая, преднамеренно-угловатая, но мягкая и удобная. Все эти короткие диваны с широкими, почти квадратными сиденьями и прямыми высокими спинками, низкие кресла – тоже прямоугольные и плоские, без всякие закруглений, такие же кушетки на манер носилок стояли крайне неправильно, образуя между собой узенькие проходы – извилистые и запутанные; и все это сплошь было обито тонким светло-серым сукном и производило впечатление солидной уютности и простоты. Но вместе с тем на этих диванах, креслах, кушетках и просто скамьях, поставленных у стен, чувствовалось как-то удивительно свободно и просто, вероятно, потому, что здесь во всем совершенно отсутствовали какие бы то ни было признаки формальной обстановки гостиной. Повсюду лежали небрежно брошенные, кое-где скомканные куски нежного белого меха, пол был обит тем же светло-серым сукном. Из-за спинок диванов выглядывали стоявшие на маленьких столиках и на высоких подставках мраморные бюсты и небольшие бронзовые группы. Рачеев дал себе слово впоследствии присмотреться к ним. Обе двери были завешены широкими портьерами все из того же сукна. Голоса беседовавших гостей звучали здесь мягко, даже глуховато. Пользуясь тем, что за круглым столом шел оживленный разговор, и о нем все, по-видимому, забыли, Рачеев стал из своего далекого угла присматриваться к новым знакомым. Фамилии – Зебров и Двойников были ему известны, в особенности Зебров, защитительные речи которого всегда удивляли его своим блеском, остроумием и красотой. О ДвойниковNo он кое-что слышал только в последнее время. Это было новое имя, которому, однако ж, пророчили быструю известность. Его картины на двух последних выставках собирали толпу. Но речи Зеброва он знал только по газетам, о картинах Двойникова только слышал; видел же их обоих в первый раз.
Оба с первого взгляда произвели на него не слишком благоприятное, впечатление. Ему показалось, что Зебров – этот красивый, изящный блондин с свободной прической густых, русых волос, с тщательно подстриженной бородкой, с умными, быстрыми глазами, слишком много заботится об отделке своих фраз, постоянно ищет образов и сравнений и рассыпает цветы остроумия не случайно, ас расчетом вызвать удивление, восхищение и смех и в то же время ни на минуту не забывает о своем, изящном, коротеньком полуфраке с шелковыми отворотами, который так чудно на нем сидит и сшит так свободно, что позволяет ему принимать красивые позы и расточать округленные выразительные жесты, о своей светлой жилетке с Коротенькой шелковой цепочкой, висящей вниз из кармана. Все у него было слишком красиво – и осанка, и жесты, и складка губ, и метание взглядов, и интонация речи, и почему-то Рачееву казалось; что Зебров все это знает, потому что постоянно и заботливо все это делает. Ему даже почему-то подумалось, что Зебров непременно должен скорбеть о своем не то чтобы малом, а все же недостаточно высоком и не довольно представительном росте. Двойников представлял полную противоположность ему. Это был коренастый, крепкий человек с широкими плечами и короткими ногами, с лицом плоским, слишком простым, даже грубым, с необыкновенно высоким лбом. На нем был черный сюртук, застегнутый на все пуговицы, на правой руке блестел массивный перстень с большим камнем неопределенного качества. Этот говорил с запинкой, кряхтел между словами, выражался неточно и непонятно, но смотрел при этом властно и настойчиво, по-видимому, в душе считал все возражения себе излишними. На вид этому "молодому и начинающему приобретать известность" художнику можно было смело дать под сорок, да, кажется, так было и в действительности. Волосы на голове у него были очень редки и жестки, он смазывал их помадой и круто зачесывал кверху, по предположению Рачеева – для того, чтобы как можно больше оттенить свой и без того огромный лоб, размер которого должен был свидетельствовать о размере его таланта. Столь поздняя известность объяснялась тем, что Двойников, происходя из крестьян, в течение многих лет писал иконы где-то в захолустном городке средней России. Его случайно открыл один старый известный художник, пригласил в столицу и начал обучать настоящему искусству. Двойников оправдал надежды. Было замечено, что насколько скромного мнения он был о своих способностях, когда писал иконы, настолько вдруг стал признавать себя самым великим талантом в России, что и высказывал прямо, в простоте сердечной даже и не подозревая, что это не совсем скромно. Это делало его общество неудобным и подчас тяжелым, потому что он говорил исключительно только о себе. Чуть только в его присутствии заходила речь о новой картине Репина, или Шишкина, или Маковского, как раздавался резкий голос Двойникова: "Э-э… А вот я задумал картину…" или: "Э-э… Если б я располагал свободным временем, я бы написал…" И ему казалось, что этим заявлением он, так сказать, без остатка покрывает собой и Репина, и Шишкина, и Маковского, и всех прочих художников.
Теперь разговор шел о картине одного художника, которая еще только писалась в мастерской, но о ней уже много говорили в городе, а кто; видел ее, восторгался. Мамурин сообщил, что собирается писать о ней в "Нашем веке" и потому подробно изучил ее: Зебров красноречиво и горячо доказывал ему, что этого нельзя делать, "ибо, – говорил он, – картина, как и поэма, лишь с того момента становится общественным достоянием, когда предоставлена всей публике. Это значит, наступило мгновение, когда сам художник сознал зрелость своего произведения и сказал: приходите и любуйтесь! Пока она в мастерской, это святая святых, это тайна, которую разглашать – преступно!.."
– Э-э… да-а… И часто бывает так, – скрипел Двойников, – что кричали-кричали о картине, а смотришь, она оказалась – сущая дрянь!..
Бакланов и Мамурин вступились за художника, о котором шла речь, доказывая, что его картина не может быть плохой.
– Э-э… Вот я весной, когда окончу работу для выставки, примусь за новый сюжет…
Он собирался излагать свой новый сюжет, но в это время вошла хозяйка и все, точно позабыв о художнике, обратились к ней с укором по поводу того, что она так надолго оставляет их.
– Это безбожно, Евгения Константиновна! – сказал Бакланов. – Мы, по крайней мере я, приходим сюда единственно затем, чтобы наслаждаться вашим очаровательным обществом, а вы лишаете нас его…
– Да! – подхватил Мамурин. – Я у вас набираюсь энергии, которой мне хватает на четыре фельетона… Покидая нас, вы лишаете меня заработка, насущного хлеба…
– Господа, простите! Я была занята двумя очень серьезными, вещами…
– Какими? Какими?
– Сперва Дмитрием Петровичем, потом хозяйством…
Рачеев нашел своевременным присоединиться к другим. Он подошел к Бакланову и занял место около него. Бакланов сейчас же начал рекомендовать его своим собеседникам.
– Вы, господа, остерегайтесь его. Он семь лет сидел безвыездно в деревне, а теперь приехал для исследования Петербурга, – что и как в нем обстоит. Ничего не пропускает, вникает в каждую мелочь. Это ревизор от деревни…
Рачеев посмотрел на него вопросительным взглядом, к чему, мол, ты несешь этот вздор. Но реплика Бакланова вызвала оживленный разговор о деревне. Зебров определил семилетнее безвыездное житье в деревне как добровольное заточение в каменной башне. Бакланов горячо вступился за деревню и даже высказал мысль, что, не будь он связан семьей, он давно покинул бы Петербург. Мамурин сказал: "Господа, я избираю середину: деревня превосходная вещь, это неоспоримо, но я буду жить в столице!" Двойников почему-то стал перечислять, в каких деревенских храмах есть иконы его письма и закончил: "Э-э… Нет, деревня – великое дело! Я родился и вырос в деревне!.."
– Да, и это единственное обстоятельство, которое может оправдать ее существование! – заметил Зебров не без ядовитости.
Все улыбнулись, но Двойников не понял насмешки и сказал очень серьезно:
– Именно так!
Разговор на тему о деревне продолжался и за чаем, который принесли сюда, но во все продолжение его молчали двое – хозяйка и Рачеев.
– Что же вы не выскажете своего мнения, Дмитрий Петрович? – спросила, наконец, его Евгения Константиновна. – Вы – самый компетентный человек в этом вопросе?
– Что же я могу сказать? – ответил Рачеев. – Я живу в деревне, живу по своей воле и испытываю большое удовольствие! Кажется, это достаточно говорит о моем мнении!..
– О, да! Это правда! – согласилась Высоцкая.
Требуя от своих гостей, чтобы они приходили пораньше, Евгения Константиновна не любила, чтобы у нее слишком засиживались. Поэтому Бакланов, а за ним и Рачеев стали прощаться в одиннадцать часов.
– Так я надеюсь, Дмитрий Петрович, что мы узнаем друг друга поближе! – сказала ему хозяйка на прощанье. – В другой раз у меня будет, быть может, людней. Сегодня у меня оказалось мало друзей…
– Истинных друзей вообще мало! – с улыбкой вставил Бакланов.
Высоцкая кивнула ему головой, но продолжала, обращаясь к Рачееву:
– Я буду также рада видеть вас у себя как-нибудь утром… В воскресенье часов в двенадцать я дома…
– Я непременно буду у вас! – ответил Рачеев, пожимая ее руку.
– Кстати, мне надо посоветоваться с вами об одном моем маленьком предприятии… Вы позволите?
– Если могу оказаться полезным!..
– О, я знаю это предприятие! Евгения Константиновна выпускает в свет книжки для народа… Она не сидит сложа руки… И даже сделала честь одному моему маленькому творению…
"Книжки для народа?! Гм!.." – подумал Рачеев и тут же пожалел о том, что это сведение чуть-чуть как будто испортило то безусловно хорошее впечатление, какое произвела на него Высоцкая…
Бакланов поцеловал у нее руку, Рачеев воздержался от этого. Они вышли на улицу.
– Ну, что? Какова? – спросил Бакланов, когда они шли по панели. – Не правда ли, дивная женщина? А?
– Это ты в каком смысле и отношении?
– Во всех смыслах и отношениях! – восторженно заявил Бакланов. – Во-первых – красива и мила!
– Пожалуй!
– Во-вторых – умница!
– Может быть, и это!
– Как "может быть"? Если ты говорил с нею четверть часа, то ты должен был узнать это наверное… И потом, в ней нет ничего шаблонного, обыкновенного, пошлого!..
– Ах, дружище, она очень богата. Твоя жена справедливо говорит, что это дает ей возможность показать себя в прекрасной отделке!..
– Ну, в этом случае жена моя и ты с нею ошибаетесь! Разве мало на свете богатых женщин? Но много ли среди них таких? Нет, для этого нужны ум и оригинальный характер!
– Для чего? Я никак не могу уловить, что, собственно, ты в ней ценишь!..
– Что я в ней ценю? Я тебе скажу в двух словах: она целой головой стоит выше большинства женщин…
– Но это еще не так трудно…
– Как не трудно? Нынче образованная женщина, с которой можно говорить обо всем, как с хорошо образованным мужчиной, далеко не редкость. По крайней мере в Петербурге их достаточно. Но замечено: чуть только женщина начинает делать усилие серьезно возвышаться над средним уровнем, так называемой "образованной женщины", как она начинает понемногу кое-что терять из тех чудных качеств, которые делают женщину привлекательной для мужчины. В ней замечаются какая-то сухость, холодность, преувеличенная серьезность, словно серьезное развитие ума и привлекательность, – это два элемента, враждебные между собой… Но ведь это неправда! Евгения Константиновна доказала, что это неправда! Посмотри, как она живо интересуется всеми выдающимися явлениями общественной жизни, как она тонко судит обо всем, как он много и разумно читает! Ты нарочно проверь: вот вышла новая книга, наши присяжные чтецы еще только раздумывают, купить или не купим ее, а у нее уж книга на столе и поговори с ней, она тебе выскажет о на тонкое и основательное суждение… Одним словом – это женщина образованная в том смысле, в каком говорят про мужчину: хорошо образованный человек. Это не то, что так называемая "интеллигентная" женщина. О нет, интеллигентность у нас получается прохождением трех классов гимназии… Да, и в то же время посмотри, как она обаятельна, как она очаровательна! Я не могу себе представить мужчину, который, поговорив с нею минуту, не почувствовал бы желания поклоняться ей!.. И какую она деятельную жизнь ведет! У нее бывают сотни лиц из самых разнообразных кругов! Все за нею ухаживают, во всех она умеет поддерживать огонь и пользуется громадным влиянием!.. Она ведет светскую жизнь и в то же время предается такому делу, не имеющему ничего общего со светскостью, как издание книжек для народа!.. Замечательная женщина!.. Послушай, – прибавил Бакланов, – не зайти ли нам куда-нибудь поужинать? Ну хоть к Палкину, а? Вспомним старину!..
– Поужинать? Да я, брат, разучился ужинать по-здешнему! Ведь это значит – изрядно накачаться!.. – возразил Рачеев.
– О, что ты, что ты!? Ты забываешь, что у меня есть жена. Неужели я позволю себе прийти домой в пьяном виде? Нет, только поужинать.