После мрака подземелья мальчишка, словно заморенный зверек, впервые высунувшийся из своей норы после долгой зимы, жмурится от лавины малинового света. Над синими зубцами дальнего леса, из пепельно-сиреневой утренней хмари выкатывалось лохматое со сна солнце. Курился легкий парок над волглыми грядами чернеющих огородов, а под крутиком, по ту сторону ручья, все еще девственно синел большой сумет снега. В довоенные вёсны, как помнил Ионка, на нем бабка Груша отбеливала льняное суровье. Бывало, расстилает холсты по ноздреватому насту, а сама – знай задабривает весну: «Вот тебе, девушка-красна, мои – новины!» Эти же холсты она потом еще раз «выкидывала» на повторную отаву, выдерживая их на холодных росах до самых заморозков. И только после этого полотно делалось белее снега, храня хладность лунных ночей и тепло Ионкиных пяток (во время выстилки бабка разрешала ему побегать по полотну босиком). При этом не забывая строго напомнить: «Только пятки-то свои чумазые допрежь нашоркай с песком в ручье». Сколько себя помнил, без бабкиного дозволения он никогда не отваживался пробежать босыми ногами по «точеву». Это равно бы наследить чумазыми пятками по божьим небесам. На самом юру, как и в мирные вёсны, буйно купалась в золотистой стружке длинных сережек плакучая верба, которую бабка Груша по-свойски называла Старой Верой. А внизу напротив, под широкой лавой, вытесанной еще Ионкиным дедом Ионом Ионовичем – Кондой, в глубоком жерле ярился в белой пене ручей, деливший деревню надвое.
Мальчишка хотел было сойти на концы гряд попускать «челны», в бурную воду покидать щепки, но передумал: потом будет нелегко подняться на пепелище. В голове и без того шумело, будто в ней целый лес стонал на ветру. И нос заложило от земляной сырости – не продохнуть. И вот, потоптавшись под обгоревшей березой, он счел за благо сесть на большой корневой наплыв, выступавший из оттаявшей земли удобным седлом. А стоило ему привалиться спиной к нагретой солнцем корявой комлевой коре, обугленной пожаром, как по ослабленному его телу разлилась парным молоком сладостная истома. Мальчишка зазевал, запотягивался и тут же сомлел под убаюкивающее лопотание ручья. И, будто по щучьему велению, перенесло его в довоенную мирную жизнь… Стоит на школьных подмостках из сдвинутых парт и чешет стихи:
Я родился в день дождливый
Под осинкой молодой,
Круглый, гладенький, красивый,
С ножкой толстой и прямой…
А внизу, сидя на скамейках, ему хлопает, не жалея ладоней, вся деревня. Среди распаренных лиц Ионка разглядел и костистое лошадиное лицо своего отца. Хочет крикнуть ему: «Папка… Конь Горбоносый, это я!» А тот уже сам догадливо протягивает к нему через головы свои жилистые великаньи руки, в которые и прыгает бесстрашно сын со школьных подмостков, как в ворох свежеобмолоченной соломы. Кругом хохочут, а довольному мальчишке кажется, что он сидит уже не на отцовских руках, а едет верхом на громовом облаке…
А вот уже и другая перед ним картина: с отцом сидят за столом. Мужики ждут ужина. На отце чистая рубаха, от темно-русых волос пахнет речной ряской. Ионка силится вспомнить: почему он, пострел, прозевал купание? Побарахтаться с отцом в реке под вербами Вера-Любовь-Надежда для него было верхом блаженства. Отец подхватывал его на руки и заходил с ним на глубину «по самую бородку», где сильно кидал на быстрину. Потом он по-собачьи плыл к берегу, а отец кричал ему: «Руки-то кидай саженками! Саженками!»
Пока бабка гремела заслонкой в челе печи, отец читал газету. А он, сын, болтая под столом ногами, смотрел в окно на улицу – будто за день-деньской не набегался по ней – и, не замечая этого сам, щербил зубами края деревянной ложки.
За распахнутым настежь окном ворчливо погромыхивало. Это укатывалась за реку только что разродившаяся над деревней брюхатая туча гонобобельного цвета. А ей вослед ворчала бабка:
– Косари только вышли на луг, а бородатый Илья надумал объезжать лошадей на своей колеснице. У него все не так, как у людей: то дождя не допросишься, то зальет не вовремя. Зато, эва, смородина-то в подоконье распричиналась от мокроты – аж голову кружит.
Пройдут годы, десятилетия, за которые не минуют Ионку Веснина большие сломы судьбы, но в какую бы даль дальнюю не забросило его, этот запах – «распричинавшейся» черной смородины под отчим окном так и останется в нем жить неистребимым вечным духом: детства, родины и грохочущей грозы.
Над умытым зеленым заулком во влажном парном воздухе, густо напоенным настоями лугового разнотравья вперемежку с духом огородней овощи и терпкого листа черной смородины в подоконии, толклась мошкара живыми столбами. И мальчишка знал от бабки: «Толкунцы ромодят к сеногною». Но вот ему надоело смотреть на толкунцов.
Мальчишка перевел свой удивленно-задумчивый взгляд на соседские березы, где на поникших от дождя ветках макушек отдыхали пресытившиеся за день ласточки с белыми фартучками на грудках. Беззаботно щебеча своими щекотно-обморочными голосками, они словно бы судачили: какая будет назавтра погода – ведро или ненастье.
– Да не гляди подолгу-то на одно место, – предупреждает бабка. – Эдак недолго и чары наморочить на себя.
А внук и вправду любил засматриваться на то, что его зачаровывало, мечтательно залетая в своих мыслях – то птахой, то облаком, то ветром – не ведая куда…
Но вот отец отложил газету и давай двигать плечами – взад и вперед. Как бы давая понять сыну: «Ух, и ухайдакался ж сегодня твой папка!» «Ясное дело, что ухайдакался», – соглашается сын. Он знает: отец в жару и в стужу днями машет топором на стройке. А так двигать плечами ему «ндравится». Это было приглашение к нему, Ионке, побороться с ним. Сын вскочил на лавку ногами, широко развел руки, чтобы помериться силой с отцом, а того и след простыл. Будто он, его любимый папка Конь Горбоносый, и не сидел с ним рядом перед распахнутым настежь окном, за которым обвально грохотало лето.
И тут мальчишка увидел, как медленно распахнулась дверь, впуская из темных сеней белые клубы холода, а из них… выпрастывался сумрачный отец в закаржавевшей инеем солдатской ушанке.
«Чёй-то дверь-то он не закрыл?» – подумал сын, видя, как следом за отцом в избу ворвалась бесноватая вьюга – и давай кружить вокруг бабки Груши, опутывая ее будто бы белой пряжей. И та тут же стала снежной бабой с чугуном в руках; печку сделала горой-ледянкой. А из отца, растерянно стоявшего посреди просторной кухни, служившей ему когда-то и столярной, вылепила белого горбоносого коня. Ну точь-в-точь похожего на его, Ионкиного, деревянного Снега, вытесанного еще дедом Кондой на забавы сыну Гаврюшке из свилеватого комля осины.
«Все замела, завьюжила белая круговерть, – сердится мальчишка, а сам думает: – Это пришла война…»
Видения мальчишки под горелой березой перебила соседская девочка, его сверстница Танька-Рыжуля.
– Вёсня (так звали мальчишку в деревне по его фамилии), ты чё во снях-то кричишь? – спросила она, прикладывая к его лбу ладошку. – Захворал?
– Исти хочет, вот и блазит его, – дала ответ за внука бабка Груша, выходя из землянки. В руках она держала сковороду с горкой иссиня-черных лепешек; их пекли в земляной деревне из сгнивших картофелин-парушек, добытых при перекапывании огородов. – Поешь, дак наваждение-то и пройдет.
Бабка Груша не обошла угощением и соседскую девчушку, которой, видно, как нельзя кстати пришлась лепешка.
– Сон сегодня видела: скворцы прилетели! – затараторила она, шаря глазами небо в надежде – не пролетит ли где жданная птица? – Только, думаю, что они теперь к нам никогда не прилетят.
– Вечно ты, Рыжуля, что-то придумаешь, – буркнул мальчишка, все еще находясь во власти своих видений.
– А как они найдут свою деревню, если все избы сгорели и березы стоят черные? – не сдавалась Танька.
– Тут не только птюшке, дак и человеку-то мудрено догадаться, што тутотки была деревня, – согласилась с девчушкой бабка Груша. – Все могет статься – и пролетят мимо нас наши скворки.
Все закрутили шеями. Выгоревшая дотла деревня сквозисто просматривалась на все четыре стороны. Даже как-то не верилось, что еще прошлой осенью здесь стояли домовитые избы с затейливым кружевом на окнах и крыльцах.
– А если и прилетят к нам скворцы, где жить станут? Даже на березах сгорели все скворешни, – попечалилась Танька.
– Да, скворец – птица с запросом, – согласилась бабка Груша. – Енто тебе не человек, которого злая судьбина загнала в землю, он и кукует там, как слепой крот. А скворцу – непременно подавай дом! – Она махнула рукой и побрела к себе в землянку, горестно причитая: – Умру, дак как жить-то станешь, санапал волыглазый?
– Да ну тебя! – недовольно крикнул вдогонку внук. – Заладила: «умру, умру». А я-то с кем тогда останусь?
– Со мной! – встрянула Танька, стаскивая с головы платок и ярко расцвев подсолнухом. – Вот кончится война – и женимся. Вместях-то веселей будет жить. – Невеста показала язык и потрусила под гору к ручью.
– Вот дура-то Рыжуля! – осердясь, проворчал «жених». Он тоже хотел сойти на концы гряд, но его так разморило на солнце, что было не шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Где-то кружил самолет, словно опутывая небо гудящими перед грозой невидимыми проводами. Проваливаясь вновь в сон-мороку, мальчишка вдруг услышал голос матери: «Обрадовались солнцу-то, разлетались, окаянные». «Наш!», – хочет успокоить ее сын, но нет голоса (ему, как и всем мальчишкам прифронтовой полосы, хотелось, чтобы в небе летали только наши самолеты). Оказывается, они копают картошку у себя на верхнем огороде, как и в тот день, когда прошлой осенью «мессеры» сожгли их деревню.
И это случилось в обеденное время. Мать, вымыв руки в ручье, пошла в избу помогать санитару кормить раненых (в их прифронтовой деревне расположился полевой медсанбат, поэтому в каждой избе было битком раненых). Мальчишка же, хотя и манила его солдатская мясная гороховница, которую где-то ел и его папка, боец-пулеметчик, остался на огороде. Пока не накормят раненых, ему, сыну первостатейного плотника и запевалы деревни, не след отираться около походной кухни на колесах, которая хоронилась на их заулке под вековыми березами.
И вот, дожидаясь, когда мать позовет обедать, Ионка стал пулять в небо мелкими картофелинами с длинного ивового прута. И так увлекся игрой, что даже не услышал самолетного гуда, пока не увидел, как из-за белых облаков выпали два «мессера»: с душераздирающим воем они валились на деревню, как голодные ястребы на купавшихся в песке бестолковых куриц. На острых рылах летящих чудищ, меченных на крылах черными крестами в ядовито-желтой обводке, как немигающие гляделки гадов, вдруг заплясали огненные жала, и небо, будто чайное блюдце, раскололось вдребезги от дробного гуканья. Полоснул косоногий свинцовый дождь, веером вспарывая драночные крыши изб и надворий, на которых от зажигательных пуль будто бы вспыхнули языки невидимых свеч. И вот уже в небо полетели первые огненные галки.
Мальчишка упал плашмя наземь и, перепугано вереща, пополз по промежку картофельных гряд, будто крот выискивая себе нору, чтобы забиться в землю и больше никогда не высовываться на свет Божий. А оказавшись у вербы Старая Вера, он тут же поднырнул со страху под живой ее сарафан. И там, как ему казалось, в безопасности, он вспомнил про своего Снега. Может, для кого-то – это деревянная лошадка на колесиках. Для него же, Ионки Веснина, Снег был всамделишным. Отцовский конь!
И вот, высунувшись из зеленого укрытия, чтобы ринуться спасать своего Снега, мальчишка оторопел: крыша их дома была уже объята пламенем. И еще он успел разглядеть в рушащемся на его глазах мире свою мать! Чернявую и красивую Дашу. (Это только бабка Груша называла свою невестку, как ему казалось, по-старушечьи – Дарьей). Она спускалась к ручью, поддерживая раненого красноармейца.
– Мам, я здесь! – крикнул сын из ветвей вербы, но из-за урчащего гула огня мать, видно, не расслышала его голоса.
Оставив у воды раненого, она бухнулась в жерло ручья, побарахталась там с головой и, снова взбежав к себе на полыхавшее подворье, бесстрашно метнулась в дымную избу. В тот самый миг, когда над оголившимися стропилами с оглушительным хлопком взметнулось объятое огнем белое облако. То полыхнула вся разом снизу доверху пожухлая от жара листва на березе в подоконье, а мальчишке, обезумевшему от страха, показалось, что это вырвался из полымя его деревянный конь Снег и поскакал по небу в сторону леса, подступавшего к огородам вересковыми зарослями. Ионка выскочил из своего зеленого укрытия плакучей вербы и тоже побежал прочь от полыхавшей пожарищем деревни вослед коню-облаку. За ним увязался и откуда-то объявившийся их, веснинский, белоголовый пес Узнай.
Бабки Груши во время пожара не было в деревне. С другой невесткой на сносях Пашей, женой младшего сына Данилы, собирали бруснику на дальней вырубке. И вот, когда она одышисто присеменила на зарево, высоко вздынувшееся над лесом, с мыслью «успеть бы хошь вынести из избы иконы», деревни-то уже не было.
– Как святой дух отлетели на небушко наши Новины, – крестилась она, видя вместо изб догорающие головешки. Если ж русские деревни деревянные горят споро и начисто, то не в пример им – русские старухи: до чего ж в беде живучие!
Не успела бабка Груша опамятоваться, как ее тут же огорошила соседка:
– Крепись, кума… Старшая-то твоя невестушка Дарья в огне ить сгинула. Не в третий ли раз вбежала в полымную избу за ранеными, а потолок-то возьми и рухни… Так что крепись, кума, крепись…
Приковыляла из лесу и брюхатая невестка. И час от часа не легче. От всех бед, свалившихся на деревню и их семью, молодухе рожать приспичило до времени.
Роды у невестки свекровь приняла под живым сарафаном Старой Веры; плакучая верба стала теперь их домом. А управившись с повивальными хлопотами, она ужаленно спохватилась: «Внук-то где?» И соседи, сколько ни расспрашивала, не видели, куда подевался ее санапал волыглазый. Вот тут-то и допекло бабку Грушу:
– Ох, тошнехонько мне!.. – взвыла она подстреленной волчицей. – Да пошто ж медведь-батюшка не заломал-то меня в лесу?
И тут же стала корить небо, тыча в него своим землистым перстом:
– А ты-то, Осподи, где был? Пошто ж не заступился за своих крещеных? Нету у тебя милосердия к людям, нетути…
Но сколько ни охай, сколько ни проси милосердия у неба, а жить-то надо было. И бабка Груша, глядя на вечер, собралась на розыски пропавшего внука. Обошла гумна, сараи. Потом, аукая, начала шарить подступавший к задам огородов лес.
А внук нашелся лишь на второе утро. В дальнем гибельном логу, куда он с перепугу увязался за конем-облаком. Спасибо белоухому Узнаю, который своим лаем на гулкой заре оповестил хозяйку о себе.