Оценить:
 Рейтинг: 0

Трансвааль, Трансвааль

Год написания книги
2020
<< 1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 66 >>
На страницу:
52 из 66
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Это надо ж, друже, надо ж… через какое ты пролез игольное ушко! И впрямь, как погляжу, ты будешь из каких-то главных ангелов.

– Да какой там ангел, – невесело хмыкнув, отмахнулся Сим Палыч. – В тех же, взять, атаках молодые, чтоб не накласть в штаны, изо всех потуг страшенно взвопиют: кто – «Уря!», кто – «За Родину нашу Мать!», кто – «За Сталина!» И опять – «Уря-а!» А я, понимашь, со зла все драл глотку: «В Бога-Мать!» А ежель Сталина помяну, то обязательно с добавкой для храбрости – извините за выражение: «мать твою его в дых!» Так что грешен, батюшка, грешен.

– Праведный-то грешник на земле – это, почитай, как и ангел на небеси, – рассудила по-своему хлопотавшая у печки вдова Марфа. А усомнившись в том, что навряд ли ее голос расслышал начальник лесопункта, она подошла к нему, прокричав на ухо: – Говорю, наш Сим Палыч – мужик праведный. И живет по-людски, и землю любит, и ни омманывает никого, вота оно, видно, все и зачлось.

– Да, Ивановна, все ж какой-то Судия итожит все наши грехи и добродетель, – убежденно подтвердил Леонтьев.

А хозяин дома, разворошенный своими воспоминаниями, словно бы и не слыша своих собеседников, продолжал свою исповедь:

– Всю войну, знашь, провоевал звеньевым, то есть отделенным. И до того насмотрелся на смерти своих подчиненных, што временами и на самого накатывало, штоб и тебя поскорее б угробило. Ведь не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра – и твой черед придет закатить зенки навеки. А раз так, зачем же мучаться, мол, кажный день? И в то же время появилось какое-то чутье на упреждение костлявой с косой в руках… Никогда не забуду предвесеннюю переправу на Висле. Раннее утро, помню, было холодрыжисто-мглистое, вот-вот пойдет дождь. Где-то уже на середине реки я почувствовал, как понтон стал оседать и танк заваливаться на бок. И командир танка, молоденький лейтенант, уже кричит не своим голосом через открытую крышку люка – нам, «танкистам с птичьими правами»: «Славяне, а ну, с машины – брысь!» А мое желторотое пополнение, пригревшись на броне под брезентом, со смешочком да с матерком отвечает: «Не дрейф, командир… Гони лошадей, и – даешь Варшаву!» Я только успел обложить их, извините за выражение… и из-под брезента-то мах на лед, и в сторону ползком. А танк, окончательно съехав с понтонов, – нырь боком во взломанный проран льда. Только и видел во взбученном буруне воды пузыри с синими дымками выхлопов.

На этом Сим Палыч замолчал. Потом крутнул головой, как бы отгоняя прочь тягостные воспоминания, и кротко посмеялся:

– Как-то тут рассказывал про свою войну Ионке, а он, несмышленыш, понимашь, позавидовал мне: «Девья тебе было, дядька Сима, почти полвойны прокатался на танках». Будто бы я ходил в ночное и катался верхом на чубаром. Только земли-то одной сколько было перекопано, ой-ой! Опять тот же танк, как только заняли оборону, прежде чем выкопать себе укрытие-окоп, надо было его зарыть в землю по самую башню.

– Да, война – это прежде всего адова работа, – согласился Леонтьев. – А сейчас, Грачев, хочу спросить тебя вот о чем? Я, как офицер, не служивший в нижних чинах, всю войну не переставал удивляться: как это отделенный управляет своими подчиненными? Обитали в одном сыром окопе, ели кашу с одного котелка, курили одну и ту же махру, стреляли из одинакового оружия, и один из них был их командиром?

– А секрет тут, Андрей Петрович, простой, – прокричал Грачев. – Отделенный берет своим примером: «делай, как – Я!» И вся, знашь, недолга… Никогда не забуду первую блокадную зиму, когда мы переносили мины по бездорожью на передовую. Стужа, ажно дых захватывает, и метель валит с ног. И вот я, как отделенный, впереди – торю тропу в целик. Бреду и боюсь оглянуться: вдруг кого-то из нас опрокинуло ветром – лежит в снегу и замерзает бедолага. Но кожей на спине чую – бредут мои доходяги, как обессиленные голодные лошади за овсяной торбой. Понимают, што надо держаться: их командиру еща, мол, знашь, тяжельше. Ежель у них, рядовых, по две мины – на два плеча, то у их отделенного – перекинуты по две через каждое плечо. Это-то, обченаш, и придавало им отваги и силы. А ее, как таковой, уже ни у кого не было. Да что там!.. Ежель открыться по правде, с голодухи уже моча не держалась. И это на морозе-то! Бредем с минами через плечи, а у самих штаны – от ширинки до колен – стоят колом. Вот щас говорю в тепле о пережитом – и не верится, што так могло быть. На одном духе держались!..

Леонтьев слушал и качал головой:

– Да, друже, у меня тоже была война не из легких. Наводил понтоны, случалось и в ледяной воде под огнем с неба, но вот доходягой от голода не довелось быть. И даже там, будучи на Севере за колючей проволокой. Может слышал про Никелевый комбинат за Полярным кругом, при строительстве которого я ведь был большим зековским начальником. Поэтому особой нужды в жратве не испытывал, – честно признался Леонтьев.

А Серафим Однокрылый уже снова завелся. Ведь не часто и не перед каждым вот так распахивается человек, выворачивая всего себя на изнанку:

– Потом, в завершение первой блокадной зимы, знашь, извините за выражение, еща и дико опоносился. Дизентерия, понимашь, скосила. По этой причине я оказался там, где до войны устраивались танцы-манцы, в Мраморном зале на Васильевском острове… А когда нас, поносников, чуть поставили на ноги, переправили по последнему зимнему пути, по Дороге Жизни на Большую землю. Дальше транспорта никакого. Выдали воинские аттестаты в зубы и зачитали приказ: до Череповца на формировочный пункт добираться пехом.

И уже к вечеру первого дня вся наша поносная команда раздрызгалась по придорожному кустовью. На другую ночь мы уже брели впятером. А к утру нового дня нас было только трое, – продолжал он, делая глубокие затяжки. – Перед обедом мы вышли к какому-то аэродрому. И на запах што ли, очутились у летчицкой столовой. Куда, понятное дело, нас, вшивиков, не пригласили. Но пожалеть, пожалели. Повар вынес нам почитай полное ведро гречневой каши – с пылу, с жару. На дорогу вам, мол, братушки: идите и ешьте, не торопясь, на привалах. А мы уже не люди, а оголодавшееся зверье. Как только за деревней зашли за сенной сарай, то чуть было не передрались, отталкивая друг дружку от ведра. При этом в кашу-то прямо руками, будто в раскаленную золу, – бух! бух! Руки жжет, мы их тычем в снег, а потом этот снег вместе с кашей запихиваем себе в рот. Да так и ахнули в один присест ведро каши на троих, от чего один тут же и окочурился от заворота кишок.

Дальше бредем уже вдвоем и без всякого-то довольствия. И если бы по деревням нас не подкармливали из последнего бабы-солдатки, то вышел бы для нас каюк. А к концу нашего нескорого марш-броска мы уже стали отплачивать за свой прокорм. Где топор насадим на топорище, где пилу наточим, ежель у хозяйки найдется напильник. А то, обченаш, и часы починим.

– Вот не думал, что ты, Грачев, еще и часовых дел мастер! – удивился Леонтьев, сдвигая на лоб косматые брови.

– Да какой там – мастер! – стыдливо махнул рукой Сим Палыч. – Мастером был мой напарник, питерский хват на все руки! Я же был у него подручным: выгонял куриным перышком из остановившихся «ходиков» рыжих прусаков.

Такое чистосердечное признание рассмешило Леонтьева:

– Охо-хо-хо-хо-о! – зашелся он раскатисто. – Вот уж воистину, бессмертен наш солдат! Да он из любой преисподни прокопает дырку в небо…

В сенях послышался деревянный перестук.

– Никак Пиеса Барыня тычется на своей деревяге? – предположила вдова Марфа.

Но вот распахнулась дверь и через порог, опираясь на костыли, перевалил Веснинский гость-госпиталец в окружении всей своей породы – матери Груши, жены Паши и племяша Ионки с дядиным протезом под мышкой.

– Вы только поглядте! – восторженно вскричал хозяин дома, вскакивая на ноги. – Причумажный, обченаш, объявился-таки!

– Явился-не запылился, знашь-понимашь, понимашь-знашь, Грач-Отченаш! – рассмеялся гость, подыграв дорогочтимому соседушке его же любимыми словечками: как бы не толкла, мол, нас жизня, ничто не забыто.

После сердечных объятий гостя, как и полагается, усадили в передний угол, где вместо иконы (все они сгорели во вселенском пожаре войны) была приклеена прямо на стену журнальная цветная фоторепродукция «Великая троица» – в плетеных креслах сидели – Трумен, Сталин и Черчилль. Этот журнал Грачев привез себе на память о своем последнем госпитале, а старшая дочка, востроглазая Катя, ставшая после смерти матери хозяйкой, украсила «картинкой» дом. Да и бабке Груше, переступив Серафимов порог, теперь было хоть на чем зацепиться глазом: не на голый же угол станешь креститься?

– Ну вот, причумажный, теперь будешь числиться по послевоенному новинскому реестровому порядковому нумеру после меня, знашь, десятым «обрубышем», – невесело пошутил гостю хозяин дома.

– А что, цельных-то мужиков – не пришло? – спросил госпиталец.

– И не предвидится, Данила Ионыч, – ответила за всех вдова Марфа. – Вота, война уже полгода как закончилась, а похоронки пуще прежнего все идут, и идут.

– Рады б и побитым птицам, токмо летели к своим гнездовьям, – охая, вставила бабка Груша и снова истово перекрестилась на «Великую троицу» в переднем углу, шепча: – Слате осподи, хошь одного из двух сынов дождалась!

Госпиталец, чтобы сменить муторный разговор о войне, нарочито строго прикрикнул на племяша, который выставлял в угол для всеобщего обозрения его протез:

– Крестник, ну, хватит тебе…

– А чё? – спросил Ионка, довольный своей выходкой. – Придет старый гармонист Пиеса Барыня, увидит твою новую «запчасть» – треснет от зависти.

– Не вижу на столе баклажки с «огнивом» – молвил гость.

Племяш досадливо стукнул себе кулаком по лбу:

– Крестный, она, наверно, осталась в розвальнях.

– Жуть! – испуганно выдохнул гость и пояснил всем. – Той баклажке – и цены нет! Сам главный военврач распорядился нацедить в госпитальной аптеке гостинец мне для встречи с однодеревенцами.

– Есть, гвардии ефрейтор, исправить свою промашку! – залихватски козырнул счастливый племяш и был таков.

– О какой санапал вымахал тут без тебя! – млея от радости от долгожданной встречи с сыном, похвасталась перед ним бабка Груша своим внуком.

– А по карактеру-то – вылитый дядюшка-крестный, – порадела за уважаемую в деревне Веснинскую породу начальнику лесопункта тетушка Копейка. И она в шутку и всерьез прошлась по гостю: – Только ён-то наш в евонные годы был еща посанапалистее. Это ён, с такими же, как и сам желторотыми, сожгли в подгорье Реки все церковные иконы. Како только можно было решиться на такой грех? Даже счас – от одного воспоминания – так и бегают, так и бегают по спине холодные цепконогие мураши.

– Фенюшка, Победителей не судят! – благодушно заступился за госпитальца-соседа хозяин дома. – Раз Создатель наш Всемилостивый даровал ему жизнь в такой нечеловеческой бойне, стало быть простил своего вероотступника.

И на этой доброхотной волне Сим Палыч подъехал к гостю:

– Ежель, гришь, баклажка с «огнивом» – подарок от самого главного военврача госпиталя, значит, в чем-то, знашь, отличился Причумажный?

– Отличился! – Бахвалисто ответствовал гость. – Агитировал, как ты мне тут успел подсказать, «обрубышей войны» начинать заново жить.

– Во, дает! – Сим Палыч, подойдя к Леонтьеву, громко протолмачил ему: – А наш госпиталец-то из войны вышел – не шухры-мухры! Грит, знаю, мол, заговорное слово, как, обченаш, начать заново жить.

– Но-о! – оживился Леонтьев, с интересом оглядывая гостя. А чтобы обходиться без толмача, он пересел к нему. – Друже, как раз нам тут и не достает заговорного слова: «жизнь».

– Не слово, а книжка такая есть! – внес поправку гость.

– Книга, друже, это уже серьезно!

– Моя ж книжка – всем книжкам. Книга, которую я полвойны проносил у себя в солдатском сидоре. И многажды перечитывал, как только позволяла для этого боевая обстановка.

– Так где ж сей труд, уважаемый? – спросил Леонтьев, вконец разожженный любопытством.

<< 1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 66 >>
На страницу:
52 из 66