– Мне нужна… не… небольшая сумма на полгода…
– Вы мне еще должны. Через месяц срок вашему заемному письму, – сказал ростовщик, понюхав из золотой табакерки.
– Я знаю… но я хотел просить вас отсрочить и переписать заемное письмо, вместе с теми, которые я хочу занять теперь.
– Нет, прежде старый долг отдайте.
– Я с большим бы удовольствием, но маменька мне тысяч пять пришлет только тогда, как продаст хлеб… а теперь… Я не знаю, будут ли у меня деньги через месяц.
– Мне-то что за дело, когда ваша маменька продаст хлеб? Зачем же вы занимали? Если вы через месяц не заплатите, я представлю заемное письмо ко взысканию.
– Помилуйте, Адам Иваныч! я, клянусь вам, веду свои дела аккуратно, только неурожай… У меня имение прекрасное: четыреста душ.
– Это имение вашей маменьки, а не ваше.
– Ей-богу, мое… все мое…
– У вас есть документы?
– Какие документы?
– На это имение, что оно принадлежит вам?
– Все бумаги в деревне у маменьки; я, если хотите, выпишу их.
– Зачем? Не беспокойтесь: у меня нет денет. Я не могу дать вам ни гроша.
У Онагра замерло сердце.
– Ради бота, Адам Иваныч, возьмите с меня какие. хотите проценты… Мне только на полгода: вы меня этим вполне обяжете; я… мне крайняя нужда…
– Извините, не могу…
Ростовщик подошел к двухтысячным канделябрам, стряхнул с них пыль своим носовым платком и потом обратился к Онагру:
– У вас нет залога?
– Нет.
– Кто же вам даст взаймы так?
– Отчего же? У меня есть дядя, у которого две тысячи восемьсот душ: я его единственный наследник, и маменька пишет, что копит мне деньги.
Ростовщик улыбнулся.
– Когда ваш дядюшка и ваша маменька скончаются, тогда я вам и дам взаймы.
Петр Александрыч несколько обиделся и хотел идти. Ростовщик остановил его.
– А сколько вам нужно?
Петр Александрыч встрепенулся.
– Две тысячи.
– Это много, не могу.
– Ну хоть полторы?
– И это много. Я, так и быть, на риск дам тысячу двести, не больше только, как на шесть месяцев…
– Честное слово, я еще, может быть, прежде срока отдам; я не знаю, как благодарить вас, любезный Адам Иваныч.
– Погодите: ведь я еще вам их не дал.
– Полноте шутить, Адам Иваныч.
– Вы у меня брали пятьсот рублей; процентов на них за полгода приписано триста рублей, да на эти триста за полгода сто двадцать пять рублей, всего вы мне Должны девятьсот двадцать пять рублей. Так?
– Так-с…
– Вы не можете мне заплатить теперь проценты?
– Теперь нет…
– Хорошо. Нечего с вами делать, я подожду еще полгода: на девятьсот двадцать пять рублей я менее семисот пятидесяти рублей взять не могу, как хотите.
– Я сказал, Адам Иваныч, возьмите какие хотите проценты.
– Менее я ни с кого не беру без залога. Тысяча шестьсот семьдесят пять рублей, да на тысячу двести рублей за полгода процентов шестьсот тридцать рублей, а на шестьсот тридцать процентов триста двадцать… Всего-то придется вам отдать мне через полгода три тысячи… три тысячи… семь… восемьсот… двадцать пять рублей. Согласны?
– Согласен…
– Так напишите мне сегодня заемное письмо на эту сумму, а старое я вам возвращу…
Через час заемное письмо было написано, деньги получены, и Онагр сделался по – прежнему беззаботен и счастлив, и по-прежнему у него только одна мысль о соблазнительной красоте Катерины Ивановны и об интриге с светской дамой.
Он везде за нею – и в театре, и на гулянье, и в концерте, и у нее дома, и на бале у Горбачевых, и на вечеринке у вдовы Калпинской… Играет ли прекрасная на рояле, он, облокотившись на рояль, смотрит на нее, томится и бормочет: «Charmant!» Танцует ли она с другим, он непременно около нее и беспрестанно с нею заговаривает о том, что «сердце, полюби однажды, не властно разлюбить». На эту тему настроены все его разговоры с нею. Дмитрия Васильича он нисколько не боится, хотя и не чувствует в себе особенной храбрости. Правда, Дмитрий Васильич очень нежен с своей супругой и не отказывает ей ни в чем, но он редко видится с нею: у него столько занятий! Он или на службе, или на бирже, или играет в вист с генералитетом и толкует о разных коммерческих оборотах с своим искренним приятелем, прекрасным человеком. На Петра Александрыча он не обращает ни малейшего внимания. Все бы, кажется, хорошо, и Катерина Ивановна смотрит на него довольно благосклонно, только решительного объяснения между ими не было. Он ждет, чтоб она начала, – а она не начинает: может быть, и он решился бы начать, да ему никак не удается застать ее наедине. Утром у нее сидит добродетельный старичок с огромным ртом, читает ей свои нравственные сочинения и толкует о тленности земных благ и о прочем; вечером у нее безвыходно господин высокого роста и крепкого сложения… Несносный человек! сидит и молчит или вдруг заговорит совсем некстати: «Когда, бывало, у нас в полку», или «Когда, бывало, у нас в эскадроне», потом трет свой подбородок о волосяной галстук, расправляет усы и – о, дерзость! – иногда даже в присутствии ее курит трубку… А месяц уходит за месяцем…
Впрочем, Петр Александрыч не слишком беспокоится о своей неудаче. У него воображение заменяет действительность. Он необыкновенно живописно рассказывает своим друзьям офицерам и даже статскому с изнеженными движениями о своих коротких отношениях с Катериной Ивановной, которую он называет то Катенькой, то Катишь. Для того же чтоб придать большую вероятность своим рассказам, часто с раннего утра отправляет свои сани с блестящим кучером к подъезду г-жи Бобыниной с приказанием кучеру стоять там до вечера. «Это хорошо, – думает он, – пусть все полагают, что я у нее безвыходно!»
Офицер с серебряными эполетами мучительно завидует Петру Александрычу и, воспламененный его рассказами о Катерине Ивановне, начинает также чувствовать к ней некоторое влечение и делает ей глазки сквозь очки.
Так проходит около года. Между тем долги Онагра растут. Ему нет спасенья от кредиторов; он просыпается часу в одиннадцатом и хочет выбежать из дома, – но его передняя уже взята приступом. В передней страшный шум; голос Гришки заглушается несколькими голосами. Петр Александрыч завертывает голову в одеяло и боится пошевельнуться. К тому же страшный ростовщик вооружил против него квартал – и образ следственного пристава стал являться пред ним, как тень Банко.
Однажды, в самую отчаянную минуту для Петра Александрыча, когда он, бледный и совершенно потерянный, стоял среди шорника, портного, золотых дел мастера и сапожника, которые поочередно приступали к нему с угрозами, – Гришка, в оборванном сюртуке, подал ему письмо.
«От кого еще?.. Не напоминает ли кто-нибудь об долге? Почерк на конверте незнакомый».