«Лошадь-то была другая, не эта, та лошадь была добрая», – подумал он.
И вот середь дня неожиданно, как исполинский ворон, на поле налетела туча, закрыла черными крыльями солнце, и в поле стало почти темно. Забушевал ветер. Запахло гарью и дождем. Будто кнутом, небо стегало молниями. Телега стояла на дне лощины. Он торопливо распряг лошадь и пустил на траву, а сам побежал в лощину. Мальчик сидел на телеге бледный, с развевающимися волосенками. Старик схватил одежу, хомут, мешочек с хлебом и луком и закричал сыну:
– Лезь скорей ко мне, а то намочит!
В этот момент полоснула молния и раздался такой гром, будто над ухом старика переломилась гигантская сухая сосна, и поле застонало. За раскатом грома хлынул ливень.
– Ваньтя, лезь под телегу, я кому говорю? – закричал отец. Сдернул мальчишку с грядки, закутал его полушубком, веретьем, сверху бросил сибирку, а сам прикрылся хомутом, как лиса бороною. Можно было досчитать не больше до двух сотен, не больше трех раз обернуться на полосе, как все кругом залило водою. Раскаты грома были столь часты и оглушительны, так стонало и колебалось небо над ними, с угорий с таким яростным ревом катились потоки мутной воды и такой высокой стеной вода хлынула на телегу, что старик занемел от испуга. И вот в этот момент, сквозь грохот неба и рев потоков, неожиданно раздался крик ребенка:
– Тятя, поехали!
Поток поднял одежу и веретье вместе с мальчиком и понес вниз. Отец бросился в воду, она была выше колен его, гораздо выше, хотел схватить ребенка, но поскользнулся и упал. Вода хлынула через голову. Он кинулся вплавь. Мальчик был шагах в пятнадцати. Тогда он побежал к бровке лощины, перегнал мальчика и, зайдя в воду по пояс, отчаянно борясь с потоком, кое-как выволок его без полушубка, веретья, почти голого. И снова мальчик испуганно приник к нему… Ливень быстро прошел. Опять выглянуло солнце. Лохмотья туч неслись на север. Поток еще ревел, перекатываясь через опрокинутую телегу. Где-то в воде были хомут, одежа, пещер с мелкими инструментами, хлеб, – ляд с ним, с этим навозом! Отец бережно нес мальчика на угорье, ласково урча:
– Присядь тут, тут суше, видишь – солнышко, оно, брат, живо согреет, испугался?.. Ах ты, озорник, право, ей-богу, надо бы кричать: тону!.. а ты смеешься, глуп ты еще, Ваньтя…
А потешнее всего было то, что мальчик опять рассмеялся, когда старик пошел отыскивать худобу.
– Ты что? – удивленно спросил он, останавливаясь.
– Было поехали, – ответил мальчик. Ребенок в самом деле был еще глуп.
Полушубка он так и не нашел, только веретье случайно затинилось у куста.
– Хорошее веретье, новое, – пробормотал старик, сжимая ладонями виски и изумленно глядя в спину шагавшего впереди человека в городской одежде.
«Ведь это он, – с болью подумал старик: – идет и молчит…» И если б сын обернулся в это время и поглядел на отца, он увидел бы пустые, далекие глаза его, глаза очень, очень больного человека, – так они были тусклы и молящи.
VII
Откуда-то раздался еле слышный звук колокола. Старик встрепенулся и задергал вожжами.
«Народ, поди, заждался», – подумал он.
Догнал сына, хотел сказать ему: «Садись!» – но не посмел. Сын так же задумчиво шагал по тропке. В руках его пестрели васильки, веточка белого донника, мышиный горошек, две-три полевых гвоздики. Изредка он подносил цветы к лицу, будто целовал их.
И снова старик вспомнил сына маленьким, в замашной синей рубахе с красными ластовицами и красным рубчиком по вороту. Из-под рубахи проступали острые лопатки его. Опять они в поле, на пашне. Сын ходит за сохой. Как бессильно вихлялось его тело в борозде, с каким напряжением держал он соху! На поворотах старик видел залитое потом худое лицо его, налеты соли на носу, дрожащие мышцы рук под мокрыми рукавами. Работа была ему не по силам. Вечерами, как срезанный колос, мальчик падал у телеги на голую землю и засыпая мертвым сном. Ласково прикрыв его, старик сам вел лошадей в ночное и стерег их до утра. Мужики часто смеялись над сыном:
– Это, брат, тебе не сметану лизать.
Или:
– Барчук, что хвостом-то крутишь, не умеешь за соху взяться?
Отец видел, как болезненно дергалось лицо его от насмешек, и он старался выбирать полоски подальше от людей, запальные; чаще, чем надо, посылал его за водой, обедом, то будто забыл спички, то не хватало овса лошади, – чего он только не придумывал!.. Один раз так схитрил:
– У тебя, Ваньтя, соха что-то неладит, – сказал он. – Пока сбегай покупайся, а я поправлю, ишь вон подвои-то повисли… – Мальчик пошел к реке. Старик обернул раза два по полосе и, заговорщически ухмыляясь, стал с силой колотить краями палицы по сошникам. Наварное ушко палицы отлетело. Старик лукаво сунул его в землю.
– Вот, – сказал он потом сыну, – вот какая чертова музыка: гляжу, чего соха ни кляпа не стоит, борозда-то – как хряк намочил… – И борозда у него была действительно, как хряк намочил, в извивах. – Поглядел, понимаешь, а ушки-то на палице – тютьки съели, ах, чума ти возьми, шельму!..
И сердце его радостно щемило, когда он говорил это сыну.
– Вот что, Ваньтя, беги домой, возьми у матери денег и пускай кузнец новые ушки приварит, стальные, беги. Ежели у матери нет денег, беги к крестному: дай, мол, крестный, отцу двадцать копеек, ушки наварить, а то сломались, беги скорее…
Знал: у матери нет денег, крестный не даст, тем лучше.
Теплыми глазами старик обнимал голову сына, когда тот доверчиво побрел к деревне. А потом бахвалился понуро стоявшей лошади, как он ловко окрутил мальчугана.
…Через год он видит сына на полосе ярового. Овес буен и гроздист, как рябина, местами вылез. Мальчик ведет ряд сзади отца. Ему двенадцать лет, но никто не дал бы ему десяти, так он худ и мал. И оттого, что он такой дохлый, неудачливый, так бессильны и жалки напряженные руки его, такими напряженными толчками бьется кровь на шее и висках его, будто сейчас жилы лопнут, сердце старика костенеет от злобы и жалости. Вот схватил бы его сейчас на руки, душил бы в объятьях, покрывая поцелуями это милое, беспомощное, безвольное лицо, а потом, может быть, швырнул бы с бешенством об телегу, об колесо спиною, черт бы его побрал!.. Но он только трясется, ласково улыбаясь:
– Ну-ну, сынок, надувайся, жарь помаленьку, ишь овсище-то мер по четырнадцати даст, так, так… Налегай на пятку больше, на пятку… А левое плечо держи выше, так, правильно… Ну-ко, я поточу косу, присядь пока…
Наточив косу, говорит, как ему неудобно возиться с леглым овсом, у него только зря время пропадает с этой дурацкой «постелью».
– Подрезай, сынок, понемногу и складывай на ряды…
И сын бросает свой неоконченный ряд и подкашивает вылегшие пятна «постели», перенося овес небольшими прядями на жнивье.
VIII
Старик видит мальчика школьником с холщовой сумочкой книг. На пройме сумки деревянный верешок, на который сумка застегивается. Говорят, сын лучше всех учится, он в «первых». Зимними вечерами старик неотрывно следит, как мальчик чертит значки и линии на бумаге, по временам заглядывая в раскрытую книгу. Мальчик решает задачи. Старик просит растолковать, что такое задачи.
– Из одного бассейна, – говорит мальчик, – вода вытекает в четыре часа пятнадцать минут, а из другого…
Старик не знает, что такое бассейн и как долог срок четыре часа пятнадцать минут, но он жмурится, согласно кивая головой.
– Надо узнать, сколько ведер воды вытекает из первого бассейна, если из второго…
– Узнавай, сынок, обязательно узнавай, – шепчет он.
Отцу хочется придвинуться и обнять ребенка, и он возится по лавке. Но на него удивленно поднимаются большие и тусклые, как у слепца, глаза. В них вспыхивает испуг. Тонкие, худые пальцы выпускают карандаш. Угловато поднимаются плечи. Мальчик начинает дрожать.
«За что же, за что же мне это?» – мысленно кричит старик, с ненавистью глядя в глаза сына.
И так они сидят несколько минут: один дикий и страшный, с ногтями, вдавленными в тело свое, другой – мятущийся и жалкий, с молящими лучиками глаз. Еще момент, и старик, кажется, вопьется пальцами в шейку мальчика. Он с шумом поднимается и говорит, скрипя зубами:
– Сидишь вот с моргасулькой да ослепнешь, надо другую лампу купить, светлую…
IX
Если бы старик видел кинематограф или знал бы хоть приблизительное устройство его, он сказал бы, что с ним что-то случилось, у него в голове завелся какой-то кинематограф, так быстро, ярко и до мельчайших черточек отчетливо проносилась перед ним прошлая жизнь его. Как от ос, старик беспомощно отмахивался от нахлынувших воспоминаний, но они облепили голову его и больно жалят. И старик ослаб, отдаваясь им. Он свесил на грудь голову, и она мотается, как у пьяного. Из рук вывалились вожжи, вот-вот закрутятся на колесе. Лошадь еле плетется. Заехала в рожь, остановилась, хватает колосья. Старик недоуменно глядит на нее. Потом медленно тянет за вожжу. Лошадь нехотя поворачивает на дорогу. Телега скрипит осями и подпрыгивает в колеях. Шагов через десять лошадь останавливается середь дороги. Старик глядит на круп ее и молчит. Затем начинает тихонько подсвистывать, чтобы лошадь помочилась. Она не хочет мочиться. Налетает гнус, жадно облепляя лошадь. Она срыву дергает телегу и несется вскачь. Подпрыгивая на сиденье, старик хватается за вязок. Вожжи падают. Лошадь круто поворачивает в сторону и чуть не опрокидывает повозку. Старик неторопливо слезает. Колесо заело вожжи. Старик снимает тяж, чеку, упирается пятками в колесо и с усилием расправляет вожжи. Руки его в дегте. Лошадь бьется от гнуса и то и дело хлещет его хвостом по голове, по лицу и плечам. Старик отпрукивает ее. Сын оглядывается: ни удивления, ни любопытства нет в глазах. Постоял немного, повернулся и зашагал дальше… Ах, будь ты проклята, трижды проклята, постылая жизнь!
…Лента кинематографа неумолимо развертывается. Вот старик видит мальчика в распахнутых дверях своей избенки с перекошенным от ненависти ртом. Ему уже восемнадцать лет. Горела та светлая лампа, которую он купил когда-то.
– Отец, – говорит он, – ты донес на наше братство, зачем ты сделал это?
И вот тот же час раздается звук пощечины. Потом сын плюет в онемевшее лицо его. На минуту он беспамятен. Потом слышит свой страшный голос, проклинающий сына. Помнит, как торопливо он обувался, крича, что сейчас побежит к становому, и подлу их разнесут в пух и прах, он знает, где спрятаны бумаги, оружие, кто прятал, кто поджигал волость, кто убил летом урядника, он все знает. Помнит, как с воем повисла на руках его жена, когда он одевался, и помнит, как он ударил ее ногой в живот, и она беззвучно упала на пол. Потом помнит выстрел, неожиданный и потрясающий, острый ожог в плече и крик мальчика, разразившегося рыданиями…
Старик просовывает руку за пазуху и щупает шрам на плече. Удивленно глядит на сына. Сын молча шагает впереди.