Вечером, садясь ужинать, исцарапанный солдат, брезгливо глядя на Пахома, говорил:
– Я теперь с вами на всю жизнь обрываю разговоры.
– Да обрывай, а мне какое дело, – небрежно отвечал Пахом. – Ты мне – разговоры, а я тебе – морду!
Домашние заливались хохотом.
– Ну-ну! Валяй, служивый! Глаз-то ты ему – по-божьи!..
– С фрунта, – скромно улыбался Демка.
– Вот видишь, – упрекнул меня Пахом, – я говорил тебе: «Ванюшка, пособи!» Не послухал, а теперь он нам житья не даст, – вот видишь? Эх, ты, розя!..
За три недели, вплоть до самого страшного события, какое у нас вышло, солдат с Пахомом дрались четырнадцать раз и все из-за постели, карточки.
Сначала Пахом донимал Демку тем, что тот фальшивый человек, прохвост: вывесил картину, а собака на ней на колесиках. Потом, разозлившись на неизменный ответ солдата: «Я с дураками пива не варю» – вымазал картину дегтем.
Драка длилась долго, с передышками. Пахом изранил Демке ухо, плечи, спину, сам разбух и почернел от «фонарей», но чем больше он дрался, тем большую имел охоту досадить противнику. Уже и зеркальце, и карточка, и мыло, и прочий форс лежали в сундуке; уже про чистый пол, уборку и вышитое полотенце, которое в конце концов стало общим, не было помина, и неприкосновенною оставалась лишь одна кровать – гордость Демки, но вскоре и ее Пахом изрезал, а с подушкой сделал еще хуже.
XV
С первой же недели новый наш работник – Демка-солдат – стал бесом крутиться около баб. В доме ли, на улице, или во дворе, только, бывало, и слышно:
– Павла Прокофьевна, виноват! Любава Созонтьевна, позвольте! Господа женщины, смею ли вас обеспокоить?
Не особенно склонный путаться с бабами, я не придавал солдатовым подсасываньям значения, хотя и видел, что господская любезность его, замысловатые речи, залихватские усы, первая в Мокрых Выселках постель, на которую сбегалось любоваться полдеревни, и умильные взгляды дело делают: Любка с Павлой млели. Но Пахом день ото дня становился угрюмее и злее.
Пахом с половины лета жил с Павлой. Удивительно, это сожительство во многом изменило его к лучшему. В те минуты, когда, бывало, Павла принесет ему починенные рубахи или скажет: «Ложись, Пахом, я у тебя в голове покопаю» – некрасивое лицо его становилось таким светлым, ласковым и благодарным, таким хорошим, что как-то понималось, почему эта здоровая король-баба польстилась на худосочного матерщинника и пьяницу.
Раз, лежа на печи, я случайно был свидетелем такой сцены: Пахом только что приехал с пашни и, сидя на скамейке против заднего окна, разувался. Вошла Павла.
– Дола сидишь?
– На базар уехал с требухой, – не особенно ласково ответил он, выдергивая из ушника оборку.
– Чего тебя трясет? – удивилась она. – Видно, отлупили?
Подойдя к скамейке, Павла дернула его за оборку.
– Били?
– Не мешай! – еще сердитее сказал Пахом.
– А вот буду мешать! – засмеялась Павла. – Ты что мне сделаешь?
Схватив за ногу, она стащила его на пол. И вдруг сумрачное лицо работника стало необыкновенно приветливым, добрым, ребяческим. Обняв солдатку, он припал к ее плечу и долго-долго целовал его, урывками шепча:
– Ах ты, баловница!..
Пахом целовал плечо у бабы!..
А та теребила его волосы, спрашивая:
– Что ты такой сумрачный? Ай вправду что случилось, а?
– Ничего, устал я, – кротко вымолвил работник, прижимаясь к ней, словно к родной матери.
Но проворовался Вася Батюшка, пришел на его место краснощекий солдат Демка с вычурными разговорами и вышитой подушкой, и краешек светлого в жизни померк для Пахома.
Только в последние дни я догадался о причине той глубокой ненависти, какую питал он к Демке, будучи в полной уверенности, что озорство и зависть к мягкой постели толкают Пахома на скандалы, а не ревность, не отчаянная борьба за крупицу счастья, случайно выпавшую на его несчастную, нищенскую долю.
Страшное случилось на покров. Гавриловна с Любкой уехали гостить в Осташкове, Китовна говела. Влас играл с ребятами в карты на другом конце деревни, Шавров торговал, а в доме оставалась одна Павла да старик Макса.
Серый, злой, взлохмаченный Пахом, понуря голову, ходил по двору от одной стены к другой.
День был пасмурный, под стать ему, небо – дымчатое; по ветру кружились желтые ракитовые листья.
– Резки бы надо приготовить на ночь, – подошел я к нему.
Пахом равнодушно поглядел на меня, на полуприкрытые уличные двери в новый дом, на собак, копавшихся в корыте, и, дернув острым плечом, ответил:
– На какой она черт?
– Как хочешь, – сказал я, – ты всегда что-нибудь выдумываешь, а хозяин потом лается.
Батрак сделал два шага ко мне и глухо вымолвил:
– Не тревожь меня, могу ударить… Не тревожь!..
Взявшись руками за голову, он поплелся за сарай, но в это время из теплушки отворилась дверь, и Демка, как сытый кот, наевшийся сметаны, вышел, жмурясь, на порог, а из-за плеч его выглядывала раскрасневшаяся Павла. Мельком взглянув на нас, солдат прищелкнул пальцами и улыбнулся, направляясь к воротам.
– Ага! Ну, что?.. Вот видишь? – забормотал Пахом, цепляясь за забор, – Ну, разве ж меня можно обмануть? Ну, господи!..
Из желтых «воровских» глаз его, одна за другою, покатились слезы. Вероятно, от стыда он цыкнул на меня и затопал ногами, а потом, втянув голову в плечи, быстро, боком, как подшибленный грач, побежал в избушку и грыз там с жестоким остервенением солдатову подушку, кромсал ножом одеяло и тюфяк, визжал, захлебываясь словами:
– Пропала моя голова!.. Пропала моя голова!..
Эти слезы и эта беспомощность, это отчаяние и эта напряженная борьба за маковое зернышко любви и ласки, которую из прихоти, а может быть, и искренно, давала ему развратная солдатка, тронули меня.
– Держи, Пахом, крепче! – закричал я, подбегая к работнику и хватая одеяло за угол. – Вдребезги все разнесем!.. В трущоб, рас-так их в спину!.. Блудня несчастная!..
Если б я сдержался и не крикнул так, может быть, у нас все вышло б по-хорошему: мы, может быть, отучили бы Демку от красных слов и мягких взглядов, может быть, даже заказали бы ему дорожку и к Павле; но нелепый крик мой почему-то взбесил Пахома.
Вылупив глаза, он дал мне локтем в душу так, что я отлетел к порогу и ползком, боясь быть изувеченным, выкарабкался в сени, а оттуда – на потолок, спрятавшись там за печным боровом.
А из избушки еще долго раздавались треск и брань.
В раскрытые двери вылетали поломанные скамейки, кувшины, горшки, Демкина кровать, сундук и все, что было там. Под конец грохнулись сорванные с петель двери, и все затихло.