С одной стороны благодарна Марлин, что она осмелилась сама спросить разрешение у коменданта. С другой… Ее ведь никто не просил это делать!
Все расходятся, а я вздыхаю, опускаю глаза и подхожу к нему.
И только сейчас замечаю, какой же он… уставший, что ли. Выглядит так, будто не спит уже которую ночь. Глаза полузакрыты и мерцают нездоровым блеском, под ними – мешки, да и сами какие-то ввалившиеся, впалые. Только родинка посреди ярко-синего глаза нагоняет воспоминания о зверском обличии…
– И у тебя хватайт наглость приближайться ко мне? – выплевывает комендант и трет щетину.
– Товарищ комендант… Сейчас все дрова рубить уезжают, а я… А я не могу.
– Да что ты! Инвалид?
– Почти, – я внимательно смотрю ему в глаза. Морщусь – он брызгается каким-то тошнотворным древесным парфюмом. – Я на ногах еле стою. Всю ночь не спала – тело болело, а плечо так вообще… Вывихнуто, кажется…
– Очень сочувствую.
– Ну товарищ комендант!
– Если ты еще не заметийт – я здесь не быть доктор. Я не умейт лечить. После леса можешь заходийт к санитары.
– Какой лес?! Я руку разогнуть не могу! Я дотронуться до нее не могу, и все, между прочим… – хочу завершить фразу гордым «по вашей милости», но вовремя себя останавливаю.
Он рывком сдирает с себя перчатки, резко утирает сжатые губы и кричит:
– Русь, у меня нет на тебя времени! Разбирайся со свои проблемы как-нибудь сама! Мне некогда!
Я отхожу на шаг. Закрываю глаза и сжимаю запястье больной руки, чтобы боль погасила обиду. Но она не гасит обиду, а выпускает лишь невольные и предательские слезы… или мне это только кажется?..
– Дай мне свой рука, – вдруг говорит комендант и натягивает перчатки. – Больной рука.
Я от неожиданности распахиваю глаза и выдавливаю:
– Что?
– Рука мне свой дай.
Медлю буквально секунду. Его удивительной чистоты глаза изучают мое лицо не с былой брезгливостью, а неким, едва уловимым… снисхождением, наверное, так это следует называть. Он не настроен агрессивно, он не сжимает от ненависти губы и не выплевывает немецкую брань.
Но я все еще верю в искусство маски и верность немецкой натуре.
Бесшумно вздыхаю. Делаю шаг к нему и, придерживая здоровой кистью отекшую руку, протягиваю ему. Жмурюсь. Да, я все еще ему не доверяю.
Комендант прищуривается, склоняет набок голову и со странной осторожностью касается холодными пальцами в кожаной перчатке моего запястья.
С внимательностью доктора осматривает руку, проводит по фиолетовой коже кончиками пальцев… и вдруг резко выворачивает конечность в сторону.
Я взвываю. Падаю на колени. Огненная резкая боль пульсирует у меня где-то в голове. Вою, жмурюсь, долблю здоровой рукой по земле, изгибаюсь от животных ощущений и желаю больше всего на свете избавиться от боли.
А комендант возвышается надо мной, выдерживая надменный взгляд и унизительную усмешку.
От болевого шока я и не поняла совсем, что именно он сделал. Вроде куда-то повернул… что-то вправил… И она должна пройти? Но она не проходит! Она ноет еще сильнее! Правда, разгибать теперь получается, но с очень сильной болью… а раньше? Раньше получалось? Что он сделал с моей рукой? Он что, врач?! Вот бабушка – другое дело, она вправляет вывихи лучше всех, и настойки варит, и…
– И что ты теперь придумывайт, русь?
Не сводя глаз с коменданта, медленно поднимаюсь.
Сжимаю губы и дрожащей ладонью хватаюсь за больную руку.
Комендант поправляет фуражку с черепом. Снова трет щетину. Вытягивает папиросу, закуривает.
Вдруг вздыхает и тихо произносит:
– Значит, слушайт меня внимательно. Сейчас весь рабочий сила уезжайт в лес. Ты оставайться здесь и убирайт мой дом. Ты должен отмыйт тщательно пол, протирйт пыль, мыть окна. Потом в мой комод ты находийт мой форма. Это надо стирайт. Я приходийт и все проверяйт. Если будет мусор – тебе приходийтся очень плохо. Ты меня знайт хорошо, лучше не рискуй… Скажи, ты правда хотейт мыть часы тогда?
Я теряю дыхание.
На всякий случай делаю шаг назад. Сглатываю и твердо говорю:
– Правда. Вы мне верите?
– Ты бы уже был мертвый, если бы я тебе не верил. Твое счастье, русь. Фрау Эбнер сейчас отъезжайт с рабочий сила, а ты убирайт мой дом. После дом заняйться мусор вокруг. Собирайт весь мусор и скидывайт в грузовой машина. Понимайт?
Я вновь вздыхаю. Уже облегченно. Уже не с прерыванием на одышку от сердцебиения кролика…
– А теперь слушай, – продолжает комендант. – В мой дом ничего не трогайт руками без перчаток! Никуда не садись, пока не подстелешь газету! Газеты, кстати, лежайт в коробка за кровать, и совсем необязательно снимайт свой одежда, чтобы красийт. Это выглядейт грязно, жалко и совсем уж по-скотски. Понимайт меня?
Киваю.
Неумело улыбаюсь и шепчу:
– Спасибо большое, товарищ комендант…
Он прищуривается еще сильнее. Хмыкает, гасит папиросу и, развернувшись, уходит, стуча немецкими ботинками и оставляя за собой шлейф тошнотворных древесных духов.
Вдруг останавливается, оборачивается через плечо, морщится и выплевывает:
– Да, и… Передай фрау Эбнер, пусть вечером топийт баня. К вам уже на два метра подойти нельзя – прет, как из свинарника…
Вот так, усыпанная оскорблениями, но добившаяся желанного, я снова оказываюсь в квартире коменданта.
Я все еще поражаюсь блистательному порядку в его жилище. Может, все оттого, что он так редко здесь бывает? Или всему виной его врожденная страсть к чистоте?
Как братка прямо. Тот тоже везде порядок держит, брезгует мерзкие вещи брать, чистоплотен до мозга костей. Папка над ним только и успевает посмеиваться, а тому хоть бы хны.
Начинаю сгорбливаться над полом. Больную руку обмотала марлей, и теперь, если не трогать, плечо почти не болит. Жар, правда, держится, но это ничего. Уберу в квартире, а потом и во дворе штаба – комендант меня в барак отпустит. Наверное… А зачем ему и дальше меня здесь держать?
Только успеваю подметить, что снова комендант оставил меня одну в квартире, как он появляется.
Заходит, выдерживая прежнее искусство истинного командира. Разувается на пороге, вешает китель на гвоздик. Моет руки.