А потом я ложусь спать. Папка обещает, что ночью зайдет ко мне и мы вместе убежим. Все женщины уже спят, одна я лежу, жду его…
И он появляется. Медленно так заходит в барак… а я вся уже изворочалась, кричу:
– Папка, давай скорей, не успеем же! Папка! Побежали быстрей!
И окончательно просыпаюсь. Понимаю: сейчас не ночь, а день. Женщины не спят, а работают. Папка не здесь, а…
Но он ведь здесь! Я же слышу, слышу шаги!
– Папка… – бормочу. – Папка, ты?
А папка молчит.
Я морщусь и разрываю веки. Вздыхаю от разочарования. Нет, это не папка.
Комендант.
Он стоит около двери. Дальше почему-то не заходит. Руки сомкнуты за спиной, а глаза внимательно изучают меня.
– Как состояние, русь?
Улыбаться слишком больно. Поэтому просто шевелю опухшими губами и медленно протягиваю:
– Пока не сдохла.
Комендант прищуривается. Глубоко вздыхает. Так и не проходит почему-то вглубь барака.
– Ты должен возвращайться к работа с завтрашний день. Ты обязан поправляйться. Здесь не нужны больные.
– Я уже это поняла. Спасибо. За заботу.
Он мнется. Сглатывает. Наконец подходит к моей койке и кладет на табуретку сверток.
– Жри, – бросает.
На секунду задерживается на моем лице взглядом. Морщится, резко разворачивается и выходит.
И снова я собираю последние силы, чтобы дотянуться до свертка, подцепить его и положить на колени. Внутри нахожу спелые яблоки, пару груш, завернутую в газету вишню и даже настоящий апельсин! А еще какие-то пилюли, мази и лекарства.
Вздыхаю от удовольствия, подцепляю дрожащими пальцами вишенки и кладу их в рот. Недоспелые, правда. Кислые такие, твердые… разве несозревшая вишня бывает в августе?
И все равно это настоящая вишня. Это настоящая еда.
И единственное, что меня беспокоит… Наверное, логично, что мне принесли еду. Но странно, что столько много и такой вкусной. А еще более странно, что их принес мне лично комендант, а не поручил, к примеру, той же Марлин.
Или в бреду у меня уже появились иллюзии?..
Глава 8
Кажется, когда нас давят сапогами, мы перестаем быть сами собой. Становимся бестелесными массами в чужих пальцах. За нас говорят, за нас делают… за нас думают. А мы должны просто смириться. Поглотить ненужную гордость и мнимые ошметки патриотизма.
Неужели кто-то серьезно из моего барака может думать не о том, как прожить еще хоть один день и поесть что-то, кроме свиных помоев, а о несломленности русского духа и отказа подчиняться врагу?
Чушь.
Обычно героизм и патриотизм бывает лишь в книгах. Потому что без них сюжет неинтересен, главный герой не благородный рыцарь, а простой мужик, да и подвиги ограничиваются вспаханным огородом да посаженным деревом.
Мне все еще плохо.
Из принесенных комендантом фруктов я съела лишь несколько вишенок да пару яблок – остальное после хищно загоревшихся глаз и возгласа «А можно?» отдала на растерзание девочкам. Самой-то есть не особенно хочется, тошнит сильно. Никто не поверил, что фрукты принес комендант. Все смеялись, на бред скидывали, лишь Васька обидно смеялась да та помогавшая мне женщина – которую, как выяснилось, звали Тамарой – удивленно пожимала плечами.
К вечеру снова жар поднялся.
Тамара опять меня спиртом протирала, а я дрожащими руками таблетки комендантские заглатывала – все подряд, не читая надписей на пузырьках.
Жарко, я вся взмокла, а плечо болит невыносимо – наверное я, когда падала, случайно руки не так перед собой выставила, вот и вывихнула сустав. Только шевельну правой рукой – боль сразу щемит такая, что в глазах темнеет и крик не удержать. Плечо сделалось плоское, рука в локте согнута – и не разогнуть! К ночи вообще нетерпимо стало: на какой бок не повернешься – либо ребра больные задену, либо синяки придавлю, либо так лягу, что в плечо боль отдает.
А Тамара все возле меня сидит. Я вяло отмахиваюсь, мол, иди, спи уже, а она не уходит.
– Ох и взъярился ж он на тебя, однако, – вздыхает она, а ее голова все так же мелко трясется, раскидывая черные кудри.
Я подкладываю одеяло под спину. Боль становится тягучей и ноющей, но уже не хлесткой и резкой.
Вижу: все девчонки спят уже. Кто-то храпит, как баба Катя.
Я очень неожиданно даже для самой себя вдруг выдергиваю из сердца самую горькую обиду:
– Так он же меня отпустил сначала! Он… Он так и сказал: пошла, мол, отсюдова. А потом меня Юстус поймал с важным немцем каким-то. И… и все.
Тамара молчит. Трет шею, щупает мне лоб:
– Кажется, спадает жар, однако… Там я в лекарствах твоих мазь нашла немецкую, она помочь должна. Жар заберет… И, говоришь, он сам тебе все эти фрукты да пилюли принес?
Я запрокидываю голову. Закрываю глаза.
– Не знаю. Я уже ничего не знаю. Мне плохо, Том. Мне очень плохо. У меня все болит. Правая рука вообще не разгибается никак. Морозит немного…
– У меня дочка тоже болела часто. Оля ей имя. Она лечиться не любила, вредничала постоянно… Как сопли у нее, так я яиц наварю – да в носки, и к носу ей прикладываю, а она психует, бзыкает. Горячо ей, видите ли… Вер? А как ты завтра работать пойдешь, если совсем никакая?
Я молча смотрю в потолок. Вот, а теперь горячо. Горячо даже глазам, горячо всей коже… и все равно немного морозит… Не знала, что так бывает.
– Слышишь, Вер?
– Слышу, – туманно отвечаю. – Понятия не имею. Сдохну, скорее всего. И меня выкинут, как собаку. Как Тоню.
– Нельзя так! Нужно сказать, что ты чувствуешь себя еще очень плохо!
И тут я начинаю громко смеяться.