
Разорение Лангедока
Эти крестоносцы не любили ссориться, – присущая им кротость являлась одной из неоспоримых христианских добродетелей и в конце концов не могла не проявить себя. Если тот факт, что четыре женщины находятся в четырех разных местах, вызывает враждебные чувства и ведет к переутомлению, то почему бы не собрать их в одной комнате, чтобы каждый мог ясно видеть, что он ничуть не обделен, что игра ведется честно и справедливо. И вот мамины покои, обычно тихие, как пещера отшельника – я имею в виду отшельниц, – стали местом изощренного насилия.
Первыми появились Колючка и Одноглазка – их не то внесли, не то втащили, не то пинками загнали в комнату. Колючка сопротивлялась изо всех сил, а для Одноглазки время битв уже прошло. Их – с заплывшими глазами, распухшими лицами, истерзанными губами, выбитыми зубами, всех в крови и синяках – встретили громкими одобрительными выкриками, как быков, выходящих на арену. Одобрение относилось отнюдь не к девушкам, а ко всем тем милостям, которыми их осыпали. Я не скажу, что несчастные создания держались с достоинством. Смерть их никто не назвал бы красивой, а вид – элегантным или сдержанным в то время, как эти выродки зверски били и по-скотски насиловали бедняжек, но простая истина их присутствия вызвала во мне неожиданные воспоминания и мысли. «Истина» – это латинское слово, которому научила меня матушка. Я жалею, что так редко задумывалась над ее словами и поступками, но помню, как она говорила, что «истина» значит «событие» и в то же время «дело», особенно для женщин, и это событие – поскольку уж оба понятия выражены одним словом – должно означать то же, что и дело. Вера моей матушки была довольно странной, но раз уж матушка умерла за нее, то я решила, что попытаюсь проникнуться этой верой, пока еще жива. Наши служанки умирали не из-за матушкиных истин, а потому, что они – матушкины служанки и к тому же женщины. В этом заключалась их истина. В том же состояла и истина Констанс де Кулобр. Гнусные мерзавцы втащили в комнату бесформенный тюк, которым оказалась сама мадемуазель – ее руки, ее ноги, ее распущенные волосы. Распустить даме волосы или расплести взрослой женщине косы – страшное оскорбление, зато до чего же приятно, вцепившись в них, тащить Констанс – как, впрочем, и меня, и Колючку и Одноглазку, – за собой. И если уж распустить женщине волосы считалось оскорблением, то каким же надругательством над нею было ослабить узел ее пояса, зашит он или завязан, а ведь ни одной из терзаемых ими на мельнице не позволили оставить ни накидки, ни сорочки, ни нижней юбки. Одежда Констанс де Кулобр была сорвана с нее до последней нитки, а может, разрезана мечами на куски, ведь добротную, крепкую ткань так просто не разорвешь… Некоторые из них насильники привязали к конечностям Констанс, чтобы развести как можно шире в первую очередь ее ноги, за одно уж и руки, а те куски, что не удалось затянуть на ее горле, они затолкали ей в рот в виде наказания за нежелание разговаривать с ними. До последнего вздоха она оставалась сама собою – камеристкой матушки, дамой знатной дамы и самой высокомерной на мельнице. Она никогда не тратила слов попусту, тем более на низшие классы, к каковым она причисляла всех мужчин, а если и есть что-то, чего самцы пережить не могут, так это когда с ними не разговаривают, – занимаясь своими жалкими фокусами, они нуждаются в постоянном одобрении. В гробовом молчании плоть этих вонючих мерзавцев входила в ее плоть и выходила из нее; иногда они брали ее вдвоем одновременно, и одна пара сменяла другую, но если когда-нибудь и существовала женщина, слишком хорошо воспитанная, чтобы обращать на это внимание, то звали ее Констанс де Кулобр.
До этого я никогда в жизни не видела женщину настолько обнаженной, не исключая и себя самое. Если я когда и пыталась рассмотреть свое тело, то довольствоваться приходилось лишь отдельными фрагментами, которые удавалось увидеть либо стоя спиной к матушкиному зеркалу и глядя в него через плечо, либо опустив взгляд в вырез нижней сорочки или ночной рубашки. Как говорила мне де Кулобр, женщина, усердно работающая иглой, так или иначе становится слишком близорукой, чтобы видеть собственное тело.
Появление Колючки повергло меня в состояние шока. На ней не оставили ни клочка одежды, – ей даже рот не заткнули. Колючка была совершенно голой, как любой из сорванцов в заводи, но они-то прячутся в воде… Должна заметить, что, поскольку ни вода, ни даже брызги не прикрывали ее наготу, она изрядно отличалась от мальчишек. Некоторые части ее тела оказались больше, а некоторые – гораздо меньше по сравнению с тем, что, руководствуясь здравым смыслом, ожидала увидеть я. Вид обнаженных женщин был так необычен, что преисполнил меня благоговейным страхом. Может, мужчины и есть мальчишки, научившиеся ходить в одежде (кстати, к негодяям, заполонившим наш дом, последнее не относится), а вот женщины происходят от существ, которые одежды никогда не снимают, за исключением, как мне сказали, некоторых предметов перед тем, как отойти ко сну, но и это – не в матушкином доме. У бедной Колючки не имелось ни малейшего шанса отойти ко сну, разве что только заснуть навсегда, что, честно говоря, представляло для нее гораздо большую милость, чем костер, который нам обещали. Если вам когда-нибудь доводилось видеть козлов, пытающихся поделить единственную козу, или лягушек, карабкающихся на лист кувшинки, вы без труда представите, в какую жуткую ситуацию попала Колючка. Молодые козлы в ожидании самки не слоняются вокруг, пожевывая чертополох, как это делают козы в ожидании самцов, – они громоздятся друг на друга, бодая своих соперников. У козлов и в мыслях нет причинить самке вред, но от всей этой борьбы страдает именно она, и если косточки у нее тонкие, то они ломаются. Косточки Колючки тонкими не назовешь, но они сломались, и уже не один раз.
Не знаю, почему мне вздумалось сравнить этих чужеземцев с домашними животными, – если наблюдать за скотиной, то благонравность поведения просто бьет в глаза. Это касается даже свиней, в особенности их обращения с самками, и ведь именно самки настаивают на соитии. Самцы же дерутся далеко не всегда – это, скорее, вопрос математики, а не дурного нрава.
Мы держали в доме несколько овец, как некоторые держат кошек. (Овцы – опрятные животные и не гадят где попало, тем более если у вас есть Одноглазка, которая тут же убирает за ними.) После того как эти звери, люди Мердена, вырезали Колючку и Мари-Биз из их одежды (а ведь Мари носила больше нижних рубашек, чем остальные, чтобы защититься от кухонного жара), а затем открыли батюшкину водку и другие крепкие напитки, они взялись перерезать горло нашей маленькой нежной Трехножке и выпустить кишки Виннимегу, перед тем как обратить те же самые клинки на Одноглазку.
Одноглазка, по своей смиренности, вынуждена была удовлетворять потребности большинства из них. В знак признательности они ее убили. Батюшка однажды объяснил Мари-Биз, думая, что ни матушка, ни Констанс де Кулобр его не слышат, что мужчины всегда награждают шлюху пинками, устав от ее поцелуев. Они не в силах вынести мысли, что можно получить так много, заплатив так мало. Одноглазка – против своей воли – отдала им все за ничто, и потому лишь смерть могла стать ей достойной наградой. Эти звери не могли сжечь ее: во-первых, она не принадлежала к роду Транкавелей, а во-вторых, не сумела предоставить им убедительных доказательств того, что она – еретичка, провозгласив, что жизнью человека в основном распоряжаются силы тьмы. На самом деле Одноглазка, конечно же, заявляла об этом: она пыталась выкрикнуть сию великую истину катаров[8] всякий раз, когда открывала рот, чтобы глотнуть воздуха или закричать, но стоило губам ее разжаться, эти выродки устремляли туда свою плоть, и все богохульства тонули в кашле и шамканье. Одноглазка представляла собой жалкую пародию на ту женщину, которой она была на самом деле: к тому же, чтобы не вслушиваться в ее сквернословие, они давным-давно – возможно, с момента знакомства, – выбили ей все зубы. Очистить бедняжку огнем они не могли, и это вынудило их отправить ее в чистилище неподготовленной. Набив руку на овцах, они вспороли ей живот, а потом – в соответствии со своими представлениями о доброте – перерезали и горло.
Именно в эту минуту рука Мердена медленно, но решительно поползла по моей коже. Ублюдок не торопился – он наслаждался смертью Одноглазки.
– Мне еще рано, – запротестовала я.
– «Еще рано» – это самый подходящий возраст для мужчины с моими вкусами, – согласился Мерден. Его палец попытался проникнуть дальше, но во время беседы я ухитрилась создать еще одну тряпичную преграду между ним и собою.
Поскольку это элегия, мне следовало бы разъяснить, что у Одноглазки, собственно, было два глаза, но она, бедняжка, всегда смотрела лишь одним – пот вечно тек по ее лицу, ибо матушка предъявляла непомерные требования к чистоте и порядку в доме. Миловидная служанка – это последнее, что матушка могла бы терпеть под одной крышей со своим супругом, а единственный способ борьбы с красотой – это не давать ей продыху. (Мама была истинной еретичкой, по меньшей мере в том, что считала красоту работой дьявола.) Один глаз или два – ей предстояло закрыть их навеки, а покуда она не умерла, эти изверги дали ей массу поводов если уж не подмигивать, то по крайней мере мигать.
Именно в этот момент ублюдок попытался завоевать мое доверие. Защищающие мое целомудрие ткани были так крепко сшиты (по настоянию матушки и все остальные женщины нашего дома одевались подобным образом, дабы не вводить батюшку в искушение), что это чудовище де Монфор осознал наконец: ему придется либо позвать на помощь, о чем он и думать не хотел, поскольку только что имел счастье лицезреть своих головорезов в действии, либо изыскать иной способ освободить меня от юбки-другой. Он посмотрел на тело матушки, с которым, нехотя и лениво, как насытившиеся псы, еще забавлялась парочка негодяев, и взгляд его неожиданно смягчился.
– Конечно, мне бы следовало сжечь ее, – произнес Мерден. – Живьем и как должно, без всех этих фокусов, но я и рта не успел раскрыть, как мои люди убили ее. Она – благородная дама, и они сделали это, потому что испугались ее.
– Прикажите оставить тело в покое.
– До сих пор им не приходилось видеть благородных дам в таких подробностях, так что считай это знаком их уважения.
В то время как он собирался оказать те же почести мне, некоторые из его бандитов вспомнили, что пришло время выполнить свой долг. Они сунули бедную Одноглазку, вернее, то, что от нее осталось, в костер головой вперед, швырнув на нее кишки Виннимега, казавшиеся янтарным ожерельем или колбасным кругом. Огонь охватил ее волосы, которые вспыхнули, как охапка сена. Пока они горели, двое негодяев грызлись между ее ногами, потея от жара костра.
– Отлично, – рявкнул Мерден, прекратив шарить по мне своими мерзкими лапами. – Поджарьте их мозги, храбрецы мои. Они и есть средоточие ереси.
Он наградил меня отдававшим перцем поцелуем и прошептал:
– А может, мне в конце концов и не придется тебя жарить. – И громким голосом добавил: – Ты, наверное, уже зажарилась, детка, в своей дурацкой одежде?
Его люди разразились криками одобрения.
Не считая взлетевших на стропила кур, я единственная из всех обитателей нашего дома осталась в живых, и именно на меня устремились жадные взоры находившихся вокруг бандитов.
– Попробуй быть благоразумной, радость моя, даже если ты не хочешь быть вежливой. – Мерден опять перешел на шепот: – Транкавель ты лишь наполовину, а женщина – не меньше чем на две трети. Хотелось бы узнать, что ты сама думаешь по этому поводу?
Я решила не только не отвечать на этот вопрос, но и вообще хранить молчание. Матушка учила меня не разговаривать с чужими людьми, если она их мне не представляла. Может, мы и обменялись с ним парой слов, пока он держал меня за волосы или лез под юбки, но на вопросы его я отвечать не собиралась. Не на людях. Не при чужеземцах. Мне так часто влетало от матушки за подобные проступки, что держать язык за зубами оказалось на удивление просто.
Песнь безымянная
В которой оргии продолжаются, покуда Дева не оказывается пред вратами Ада
Мое сопротивление заставило Мердена побагроветь. Что бы ни встрепенулось в нем от моих телодвижений, доспехи, как я уже упоминала, висели на Ублюдке тяжким грузом. Я не раз видела, что происходит с жеребцами, когда кобылы холодно встречают их домогательства: восставшая было плоть опадает, причем времени на это нужно не больше, чем на то, чтобы сжечь короткую свечку; плоть же под кольчугой и столько-то не продержится.
Мужчин я толком и не видела, исключая тех, что протискивались ко мне поближе, но и они представали перед моим затуманенным взором настолько нереальными, что казались множеством чертей с остроконечными хвостами и вилами. Самый голый из них умудрился не снять шлем с головы, а некоторые сбросили лишь кольчуги, не расставшись с поножами, – будь те из кожи или из железных колец.
Я не опускала глаз, чтобы определенные части этих скотов не оживились под взглядом молодой девушки и не поднялись так же быстро, как тесто на дрожжах.
Тем не менее, даже задрав подбородок повыше – назло Мердену, – я не могла не заметить шевеление плоти в волосах на животах мужчин. В отличие от женских, мужские тела покрывала густая шерсть, а на плоти некоторых я углядела следы крови, причем явно не собственной. Поначалу на мельнице было человек пятьдесят, батюшка сократил их количество, но подошли новые воины, и женщин на всех определенно не хватало. У мальчишек из заводи достало ума попрятаться, а как только бандиты наткнулись на батюшкино вино, они занялись, как я уже говорила, нашими овцами, козами и даже курами, причем проделывали с ними такое, что относящийся с почтением к животным и пище христианин не смог бы не только представить себе, но и поведать об этом не шепотом.
Эти чудовища не удовлетворялись женщиной как единым целым, даже если тело ее, расставшись с душою, находилось полностью в их власти, – нет, они копошились среди ее истерзанных останков и изливали свою похоть в рваную плоть и вывороченные внутренности. В матушкиных покоях обнаженная сущность крестового похода – гнусная и грязная от начала и до конца – предстала передо мною так же, как и значительное количество не менее обнаженных, гнусных и грязных крестоносцев. Все происходящее вызывало тошноту. Скоты, собравшиеся под нашей крышей, пререкались над половиной Колючки, почти изжаренной к тому времени, входили в тело несчастной Одноглазки по двое и по трое, используя даже пальцы мертвой девушки; дрались за то, чтобы провести руками вдоль матушкиного позвоночника или охладить ладони в сгибе ее колен, а потом погрузиться в тепло подмышки Констанс де Кулобр, – неужто в Париже не учат анатомии?
Вы можете подумать, что я слишком подробно останавливаюсь на этом кошмаре, фраза за фразой вскрывая суть происходящего, но умоляю вас, наберитесь терпения и помогите мне примириться с ее ужасом. Смотрите на сцены насилия – да не быть им больше никогда, – как на расписную вазу, разбившуюся в момент падения, но терпеливо и с болью воссозданную в повествовании тем, кто собирает ее кусок за куском, скрепляя их клеем расплавленных конских копыт или вязкой сосновой смолы.
Как же мой разум воспринял все творившееся? Однажды я видела, как молодая курица вышагивала по двору, ведя за собою дюжину своих только что вылупившихся цыплят, а за ними, сопя, следовала одна из наших свиней. Эта свинья, гроза птичьего двора, заглатывала птенцов одного за другим. Жалобно пища, они попадали прямо к ней в желудок, пока не исчезли все до последнего и не начали перевариваться, все еще взывая к своей ничего не подозревающей матери. Курочка обернулась, когда свинья схватила последнего цыпленка, как раз вовремя, чтобы услышать, как хруст и чавканье заглушили его писк. Шок не позволил бедной матери сразу помешаться с горя. Ее вселенная исчезла в катаклизме, и несчастной осталось лишь кружить на месте, изумленно оглядываясь. До конца жизни бедняжка так и не пришла в себя. Представьте, что эта курочка – я, но тогда я лишь видела это, а теперь переживаю все в одиночестве.
На этот раз пришел наш черед сыграть в куриц и цыплят; мои родители, я, наши служанки – все получили роли в этой игре. В каком спокойствии мы пребывали, в какой самонадеянности! Мы никогда не думали, что в наш мир могут ворваться свиньи – не домашние свинки, а целое стадо диких кабанов, чтобы выпить нашу кровь и растоптать нашу уютную жизнь своими острыми копытами.
Я позабыла про острые копыта наших убийц чуть ли не в тот самый миг, как увидела их в действии, – от ужасов, творящихся вокруг, разум наш спасает себя лишь благодатным забвением. Кабаны и свиньи, как выясняют крестьянские дети, на свою беду оказавшиеся в гуще стада, – это не знающие пощады клыкастые челюсти и безжалостные копыта. Крестоносцы оказались ничуть не лучше.
Они столпились вокруг Мердена де Монфора, предлагая в помощь острые копыта, если это может помочь ему справиться со мною, тем самым напомнив мне о том, что разум мой отказывался осознавать, справедливо выделив как самый жуткий кошмар, наполнивший эти последние минуты.
Колючка, Одноглазка и Констанс де Кулобр были замучены и погублены в лучших традициях этих извергов и палачей, но ни одну из них не лишили жизни с таким звериным безразличием, как Мари-Виз. С остальными обошлись так, как могли бы ожидать женщины, оказавшиеся в подобных обстоятельствах, – то есть практически как с животными, попавшими на бойню, но тем не менее как с живыми тварями. Удар кинжалом, вышибание мозгов, удушение – все это иллюстрирует насущную необходимость лишить жертву жизни, которой та обладает, прежде чем отдать ее на потеху мучителям.
С Мари-Биз они и этим себя не утрудили. Одни носили башмаки, подбитые железом, другие – на деревянной подошве, третьи – какие-то сапоги для верховой езды. Никто, я полагаю, не носил полосок стали ниже щиколоток, что как раз входило в моду, и только у Мердена были новые кольчужные чулки. Снять обувь при общении с Мари этим скотам и в голову не пришло. Четверка за четверкой они творили свое гнусное дело среди навоза, на забрызганных кровью камышовых циновках, и на этот раз им удавалось обходиться без ссор. В то время как один насиловал ее, двое держали Мари за ноги, третий – одной ногой стоял на ее голове, а другой – на шее. Затем следовал шаг вниз, шаг вверх, и роли менялись. Я думаю, что Мари умерла очень быстро, но они и не заметили этого.
– Старая развалина! – фыркнул Мерден, увидев, что жизнь покинула ее, как покинула уже и Констанс де Кулобр, которая вообще не выносила, чтобы какие-нибудь ноги находились в непосредственной близости от нее, тем более если они принадлежали мужчине. – Старая развалина, – повторил мой властелин. – Эти малышки из Сен-Тибери слишком зажились на свете – все, кроме тебя, неугомонная моя.
Мари-Биз и действительно была самой старшей среди нас, старше, чем мадемуазель из Кулобра: в свои тридцать четыре она на год отставала от почтенного возраста матушки. Таким образом, можно считать, что она умерла от старости, если наряду с этим допустить, что мужчина, вставший на твой рот или на повернутую вбок голову, в немалой мере ускоряет процесс дряхления. Бедная Мари-Биз! Кухарки должны быть впереди своих лет, потому что в их горшках нет места для завтра, – там лишь тысячи воспоминаний минувших дней: бобы к прошлому Рождеству; дикий чеснок, все еще свежий с пасхальной недели; бабушкин секрет добавления меда в белый пряный соус; уксус для маринования свинины и сопутствующее этому стихотворение, в котором каждому кусочку посвящалась отдельная строфа. Мари не являлась исключением. Когда она пришла к нам, у нее и имени-то не было – лишь дурацкое прозвище Каракатица. Матушка сочла его совершенно неподходящим для кухарки в своем доме, и батюшке пришлось окрестить девушку Мари – в честь святой Марии Магдалины, прибавив к имени словечко «Биз», что означает «поцелуй». Если матушка оказывалась поблизости, «Биз» значило «холодный ветер». Батюшка утверждал, что оно действительно могло иметь и этот смысл, но только не рядом с ним, ибо близость батюшки никого не оставляла холодным. И вот ее больше нет. Даже самый пьяный из ее палачей понимал, что она умерла. В живых не осталось никого, а тела не окоченели лишь благодаря жарко горящему огню. Пресытившись насилием, эти, с позволения сказать, воины стали играть мертвыми телами, как тряпичными куклами, перебрасывая их туда-сюда, подпирая одно тело другим и издевательски гогоча, когда те падали. Они нарядили останки в обрывки платьев и тряпок, которые сумели отыскать, и украсили камышом и перьями. Обуглившееся тело Колючки они использовали как подпорку для груды истекающей кровью плоти, плоти моих подруг, служанок нашей семьи, которые лежали в куче, как фазаны, набитые удачливым лучником. Прогоревшая насквозь Колючка сломалась, но зрелище это отбило аппетит лишь мне одной, – подонки продолжали забавляться.
В своих развлечениях они дошли до того, что усадили на место матушки ее тело, начинающее костенеть, напялив на него какую-то одежонку и украшения, вытащенные из ее корзинки. На матушке болталась накидка, разорванная сверху донизу – они не хотели лишить себя повода посмеяться, – а капюшон ее спускался на лицо, скрывая молчаливое презрение, ибо глаза матушки были открыты, а этим подросткам в мужском обличье не хотелось чувствовать на себе ее взгляд, надменный даже в смерти.
Потом в дом отовсюду слетелись мухи и прочая нечисть, если только эти негодяи сами не превратились в мерзких кровососов. Нет, вихрящиеся в танце радужно-зеленые навозные мухи и жирные янтарные оводы с побережья не были оборотнями.
Как же быстро донеслась до них весть о нас, но плоть есть плоть, и не важно, чья она – женская или беличья. Она могла быть моей или кобылы в родовых схватках – мухи не видели разницы. Эти невоспитанные недоумки распахнули двери настежь, и запах крови растекся по всей округе. Он привлек ворон, которые сперва скромно усаживались на стропила, а потом мягко слетали с них, чтобы выклевать глаза, столь дорогие моему сердцу. До этого я никогда не видала в доме ни ворон, ни сорок, ни галок. Они – враги живых и проклятье для мертвых.
Мухи донимали и кусали эту пьяную ораву и, естественно, восторга не вызывали. Зато вороны пришлись всем явно по душе – негодяи распевали песенку про них, каркали во весь голос и кривлялись в вороньей пляске. Взмахивая руками, как крыльями, а потом вместе с воронами терзали тела, допившись до того, что не могли больше танцевать. Потом, как мне кажется, они пели про ворон, называя их воронами, что для меня одно и то же, как, впрочем, и грачи и галки, – слишком уж похожи на проклятия пронзительные крики этих птиц.
Вы спросите, каким образом пятьдесят человек могут беспрепятственно сотворить столько зла? Я открою вам простую истину. Для наших мест пятьдесят человек – это целая армия, особенно если они берутся за дело трезвыми. Пятьдесят человек, не упившихся до того, чтобы вываливаться из седел, могли бы завоевать даже Тулузу, займись они этим в праздник или даже после полуденной трапезы. Никто бы и не проснулся, чтобы остановить их, вернее, никто, кроме женщин, да и те вскоре поняли бы, что лучше им не вмешиваться в дела мужчин, разъезжающих в стальных шлемах с факелами в руках. То, что произошло в Сен-Тибери среди бела дня, явилось прекрасной иллюстрацией к вышесказанному. Но это – далеко не все, что судьба уготовила мне, и захвативший меня Ублюдок сгорал от нетерпения продолжить урок.
Для того чтобы утихомирить раскаленных насилием мерзавцев, требуется не только хитрость, но и сила воли, но, должно быть, выродок решил, что момент назрел. До этого он лишь нашептывал мне на ухо – теперь же голос его зазвучал во всю силу:
– Прекрасно, храбрецы мои, отлично сработано.
Ни один не ответил ему или не собирался отвечать. Храбрецы уже накаркались до умопомрачения, и вино не умещалось в их желудках.
– Что-то я проголодался, глядя на вас, люди из Медона и с островов. А теперь уходите отсюда – де Монфор желает попировать в одиночестве.
Он держал меня сзади за плечи, выгнув их к себе, как будто собирался переломить меня, словно цыпленка перед завтраком.
– Если кто-нибудь еще не насытился, то займитесь делом немедленно, до того как мы начнем резать глотки. – Ему, видимо, нравилось резать глотки, даже если они давно перерезаны, а их обладатели – мертвы. – Мы искореним ересь чуть позже, когда разожжем огонь или раздуем тот, что уже есть. – Он показал на горящую лошадь и на обугленную Колючку. – Что до остального, то идите и попоите лошадей какое-то время. В общем, займите себя чем-нибудь. – Он подбодрил меня большими пальцами рук. – А пока ни слова моим братьям или еще кому-нибудь. Возможно, я останусь здесь до утра, если это придется мне по вкусу.
От слов его я слегка приободрилась, и слабый луч надежды блеснул в моей душе. Если эти мерзавцы оставят нас вдвоем, мне, быть может, удастся удрать. Он, конечно, сильнее меня, но наступит миг, когда ему придется ослабить свою хватку, – ведь даже звери меняют позы, даже кабаны со свиньями и козлы с козами.