Михаил Николаевич Карнаухов, большой начальник, уважаемый в Северной столице человек, академик и лауреат, не мог успокоиться и освободиться от нервного напряжения даже на своем привычном месте в уютном, «родном» представительском Мерседесе. После бурного совещания, ночной к нему подготовки, кулуарных встреч и жестких переговоров в интересах своего знаменитого в Санкт-Петербурге строительного треста, он был в возбуждении, которое необходимо было как-то утихомирить. По опыту должности руководителя Михаил Николаевич знал, что сделать это будет непросто. С возрастом нервы стали непослушными, жесткими, как канаты, до боли опутывающие душевную составляющую его существа. Чтобы отключить память трудного дня, он попросил водителя включить радио. Может, музыка поможет расслабиться. Но и радио не помогло, оно говорило что-то тревожное: о грядущем ухудшении погоды, о жуткой аварии и еще о чем-то неутешительном. Тогда Михаил Николаевич стал смотреть в окно на свою любимую Фонтанку, вдоль которой ехали медленно благодаря пробке. С этой рекой было связано так много хорошего в его жизни. Он хотел вспомнить лучшие прошлые дни: премьеры в БДТ, прогулки вдоль реки со своими друзьями – знаменитыми русскими артистами, свои выдающиеся строительные свершения на ее антикварных берегах. Но эти воспоминания сегодня оказались тяжелыми, серыми, как надгробья. Приходили на ум скорее философские размышления о тщетности и краткости человеческой жизни, о несправедливости смерти, о бессмыслице бытия.
Михаил Николаевич очнулся от невеселых размышлений, когда водитель, усмехнувшись, увеличил громкость приемника. Диктор бесстрастным голосом сообщал, что сегодня в петербургском метро на станции Технологический институт прямо на платформе родился ребенок. Что это первый случай в истории нашего метрополитена. Что роды прошли успешно, роженице помогали работники метро и сочувствующие пассажиры. Родился мальчик, у матери были четвертые роды… Михаил Николаевич сначала удивленно покачал головой, казалось, порицая происшествие, а потом согласно закивал, как будто вспомнил что-то радостное или увидел идущих ему навстречу приятелей. Они спешили к нему из воспоминаний детства, из того дня, когда он, подросток, оказался у ложа роженицы. В тот день тоже родился мальчик, и роды у женщины были шестыми.
Как же это было давно. Как же это было тогда странно и страшно. Только сейчас Михаил Николаевич подумал, что тот день ему выпал для вразумления его сегодняшнего, на старости лет засомневавшегося в смысле и значении человеческой жизни. А тогда он, пытливый мальчишка, точно знал, что жизнь прекрасна и не искал другого смысла, как только быть счастливым, и скоро забыл тот случай. Но, наверное, именно сейчас его необходимо было вспомнить…
* * *
Лизка Перетолчина была очень некрасива. Высокая, с жилистыми худыми ногами, с маленькой грудью, сдавленной широкими сутулыми плечами, остроту которых подчеркивало ее застиранное, постоянно носимое платье-халат. Лицо девушки было совсем непривлекательным: черты крупные, кожа с красными пятнами. Прищуренные глаза делали выражение лица подозрительным, не располагающим к комплиментам.
Волосы, тонкие, неухоженные, всегда были повязаны косынкой, из-под которой выбивались слипшиеся пряди. Уродливой ее, конечно, назвать было нельзя, но природа, создавая эту женщину, точно не очень постаралась. Деревенские парни Лизку как потенциальную невесту не рассматривали, но и не обижали. Казалось, в деревне она была нужна для того, чтобы на ее фоне остальные девушки выглядели красавицами, чтобы скорее выходили замуж, чтобы их любили крепче и вернее. На танцах, что бывали раз в неделю в клубе, она всегда стояла одиноко у окна, и даже белый танец, что объявлялся несколько раз за вечер, ей не доставался.
Видя страдания дочери, в надежде на то, что ее незавидная судьба может измениться, Лизкина мать отправила ее к родственникам в Усть-Кут, городок за триста верст от деревни. И надежды оправдались! Не прошло и полгода, как Лизка вернулась домой, да не одна, а с мужем. Мужичок был старше ее лет на десять, ростом не удался, был Лизке по плечо, выправкой не блистал, одну ногу приволакивал. Зато лицо у него было открытое, радостное, речь плавная, задушевная. Правда, имя у него по деревенским понятиям было странным – Галим, а отчество Галимович, поэтому почти сразу все стали его звать Васькой, а чтобы отличать от других к этому имени добавили – Лизкин Васька. Мужичок не обижался на такое обращение к нему, улыбался и откликался. И Лизка среди деревенских называла его – мой Васька.
Было ли в их семейной жизни счастье, знали только они. Но явно несчастливыми они не были – в деревне это заметили бы сразу и обсудили бы. Работали оба по мере сил и возможностей: Лизка на скотном дворе была дояркой, а Васька – пастухом.
Каждый год, словно по расписанию, Лизка без отрыва от производства рожала. Уже пять девчонок было в доме Перетолчиных. Мать Лизки – тетка Харитина ругалась на свою дочь последними словами после очередных ее родов, приносивших девчонку.
– Господи, за что наказание такое, – причитала она, – опять девка.
Однажды она сходила к гадалке и задала ей вопрос, почему у Лизки рождаются девчонки.
Та недолго думая ответила:
– Подожди, и у вас будут парни. – И добавила, немного помолчав, – а работу вашему Ваське надо бы сменить.
– Он же кроме того, как пасти коров, ничего не умеет, дрова и то Лизка заготавливает, – попыталась поспорить Харитина.
– Вот видишь. Ничего не умеет. А парни родятся у крепких, умеющих любить мужиков. Здесь я вам не помогу.
На том и расстались, гадалка даже плату не взяла, а чего брать, и так все ясно.
– А при чем здесь любовь? – вспоминая разговор с гадалкой, хлопая себя по коленке, недоумевала тетка Харитина. – У меня – вот два сына народилось, а до любви ли мне было. Всю жизнь в поле и на скотном дворе. На сон – два-три часа. Какая тут любовь?!
Но вспомнив дни молодости, пожилая женщина сладко передернула плечами, и какая-то давно забытая истома взволновала ее охладевшее сердце.
Нынешним летом Лизка опять была брюхатой.
Мишка Карнаухов с матерью жили рядом с Перетолчиными. Совсем рядом, даже одно окно Лизкиного дома выходило во двор к Карнауховым. Начиная с весны, окно было открытым, поэтому мальчишка всегда знал, что происходит у соседей. Он привык и к ору ребятишек и грубым голосам Лизки и тетки Харитины. Он не прислушивался, старался быстрее пройти мимо соседского окна, но голоса соседей были полетны, как у оперных певцов, так что проникали даже в соседский дом.
Мишкина мать часто просила соседей уменьшить громкость их дрязг, они на время затихали, но через час из окна опять летели ругательные слова, которые в доме Перетолочиных считались нормой.
К соседям Мишка заходил редко, только по большой необходимости. В их доме всегда стоял тяжелый запах. Невыносим был этот ядовитый букет из ароматов кошачьей мочи, плесени, нараставшей в углах от непрерывной сушки мокрых пеленок, курева, подгоревшей пищи и чего-то еще неидентифицируемого.
Зато в доме у Карнауховых всегда, даже зимой, пахло как на летней солнечной поляне: как дорогие духи разливались запахи душицы, малины и иван-чая. Вязанки этого сухотравья, собранного и высушенного мамиными руками, висели в кути[29 - Куть – кухня.] у русской печи. Между ними, для дезинфекции помещения, размещались крутые косы с головками чеснока и лука. А шелковистые мамины ладони всегда пахли земляникой.
Воскресная выпечка наполняла весь дом благодатным запахом свежего хлеба. И не было ничего вкуснее теплой, с кислинкой, краюхи хлеба и прохладного густого молока, которое мать щедро, звонко наливала в большую Мишкину кружку.
Старшая Лизкина дочка, как только Мишка возвращался из школы, выбегала из своего заплесневелого домики – и прямиком к Карнауховым. Погостить – как она говорила, извиняясь. А скорее, понежиться в тишине и чистоте. За это гостевание девочка получала от матери подзатыльники и много бранных слов. Но Галя, видимо, привыкла к такому обращению или настолько было сильно притяжение счастливого соседского уюта, что ничего не пугало беглянку. Она с интересом наблюдала, как Мишка делает уроки, откликалась на его просьбы что-то принести, унести. Возвращаемая истеричным криком своей матери, девочка уходила нехотя, как из светлой сказки. Подростку в такие моменты было очень жалко несчастную маленькую соседку.
Весь огород был на Мишке. Полив и прополка – исключительно его обязанности. Десятилетний паренек успешно справлялся с этой каждодневной работой, и мать, приходя поздно с колхозного скотного двора, где работала дояркой, не могла нахвалиться сыном. Прижимая его голову к себе и целуя мальчика в макушку, она без стеснения восхищалась своим большим помощником. Мишка, как будто нехотя, выбирался из ее рук смущенный, но счастливый от слов одобрения и, понижая для солидности голос, повторял:
– Ну мама, ну мама, что это ты… Не надо… Я же уже большой.
Мать еще сильнее прижимала к себе свое сокровище, гладя его голову и плечи.
В начале июля в деревню пришла жара. С раннего утра огненный шар выкатывался на небо, казалось, только с одной целью – высосать из земли всю влагу. Без дождя земля в огороде потускнела, затвердела и зашершавила. Работать на жаре было трудно. Мишкиных силенок хватало только на помидоры и огурцы.
В один из таких дней мать Мишки пришла пораньше.
– Вырвалась – сказала она, отирая платком пот со лба, – коров угнали на покосы, где до этого скосили траву. Пусть попасутся, там все равно кормов достаточно. На эти поляны ездить для дойки доярки будут по очереди.
Она стала поливать огурцы сама, а Мишка бегал за водой на реку. Тяжело поднимаясь по крутому угору[30 - Угор – крутой берег реки.], нес на коромысле два ведра с водой. От тяжести сводило плечи, и он время от времени перекладывал коромысло с ведрами с одного плеча на другое.
В очередной раз подойдя с ведрами к калитке, он услышал голос Галки, она быстро бежала за соседом.
– Миша! Миша! Подожди!
– Что? Открой калитку и скажи. Зачем кричать-то.
– Миша! Миша! – продолжала взывать запыхавшаяся Галка.
– Ну что случилось? – недовольно переспросил он девочку.
– А тетя Нюра дома?
– Дома, дома, она в огороде.
Галка обогнала Мишку и помчалась в огород.
– Тетя Нюра, тетя Нюра! – сильнее прежнего закричала девочка.
– Галинка, чего случилось, что ты орешь как оглашенная? – выглянув из-за скрывавшего ее парника, ответила Мишкина мать.
– Тетя Нюра, мама умирает.
– Типун тебе на язык.
– Правда, правда. Она сама кричит, что умирает, и отправила меня за помощью.
– Боже мой! А в доме-то кто-то есть?
– Никого, кроме ребятни.
– Вот тебе и на…
Мишкина мать поспешила во двор, под умывальником промыла руки, в сенях накинула на голову платок. На удивленный Мишкин взгляд сказала:
– Миша, а ты иди вместе со мной, бросай все дела. Будешь помогать.