– Ни о каких деньгах уговору не было.
Студент упал на стул.
– Ну как же, Алёна Тимофеевна…
– Ивановна.
– То есть да, Ивановна, виноват, Алёна Тимофеевна – это та, которая со Стенькой Разиным… Я, может, тоже казак, Алёна Ивановна! Только вы ведь сами обещали давеча… намедни…
– Онадысь, – сказала хозяйка без улыбки. – Путаешь, отец родной.
Сзади на диване рыгнула Лизавета. У молодого человека пересохло в горле, он прополоскал его квасом. Дело было ясное, карга напилась и всё перезабыла.
– Шутить изволите, Алёна Ивановна. (Да, так вот с ней, по-мужски, внушительно). Пятьсот рублей на пять лет вы мне, матушка…
Чёрт, что-то случилось с буквой «м», – она стала упираться остьями в нёбо: м-ммне, м-м-матушка…
– Окстись, милый, какие пятьсот? Откуда тыщи в дупле у нищей? Это ты мне кругом должен, а платить не желаешь. Ограбить сироту удумал – так и скажи.
И пальчиком ему грозит. «Да, да, он такой!» – зазвенели графинчики на столе.
– Я отдам, всё до копеечки, у меня аккурат, я ранжир соб-блюдаю… Вы же знаете: я студент, вот выучусь…
– Шелапут ты. Что с тебя возьмёшь – грош без сдачи и вошь в придачу. Не знаете, как денежки достаются. Это вам не ежа доить.
«Высморкаться в скатерть и уйти», мелькнуло в голове.
– Хороший вы человек, м-матушка, – сказал он проникновенно. – Но страсть к накопительству и честно… часто… чистособственнический инстинкт, они, знаете… влияют на высшую м-мозговую деятельность.
Опустив такое точное и глубокое замечание, гость разом взмок липким потом, будто квас не пил, а им обливался.
Карга всплеснула лапками.
– Слыхала, Лизка? Вот оно как наука отмочила. Я же ему ещё и должна. Видит Бог – студентам больше не даю. Голь, шмоль и компания. Карманы без подкладки и мозги без заплатки. Ты помнишь, изменщик кова-а-арный, как я доверялась тебе-е! – без перехода заголосила она высоко и чисто, звякая ножом по тарелке.
Следовало поставить расшалившуюся бабу на место одной увесистой фразой, при этом не упустив собственный интерес. Но у молодого человека язык с трудом ворочался во рту, как бараньим жиром обмётанный. Удивительно быстро цветочки с кувшина дали побеги и оплели всю комнату и теперь приятно позванивали с потолка. На глаза попалась селёдка и тоже удивила: какая же это селёдка, это чистая кошка, все признаки налицо. Шкурка серая, мякоть сочная, как кошачья пасть, и усы торчат, а вовсе не косточки. Он погладил кошку, но селёдка делала вид.
– Зря вы, Арина Родионовна, кошек не любите. Они Рим спасли, – выговорил гость и полез за платком, которого у него давным-давно не было, опять влип в мыло, – а другой рукой наткнулся на конверт в кармане. То, что требуется: он нарочно его захватил как решающий аргумент для глупой процентщицы, поскольку содержанием своим письмо добавляло к его заслуженной репутации черты солидности, благородного происхождения и небезнадёжного будущего.
– Сейчас вы убедитесь, уважаемая… придётся признать, голубушка, да!.. Моя платёж… ёж… (откуда ёж этот выкатился?) носпос… собность гарррантиррованна! – Он помахал конвертом и для убедительности даже понюхал. – Как раз письмо пришло из дому, – сообщают, что дела наши семейные переменились к лучшему, резко – к лучшему! лучшему из м-миров! Вот: «Родиону Ром-мановичу Раскольникову»! – Он попробовал прочесть вслух текст, но ничего не мог разобрать.
– Листик переверните, – посоветовала хозяйка.
– Ага! «Дорогой Родя!».. Это я, – любезно пояснил он собравшимся.– «Чувствую я себя»… Ну это так… Вот! «Не могу удержаться, чтобы не сообщить тебе приятную новость, хотя в подробности входить не дозволяет твоя сестра, которая готовит тебе сюрприз. Да и сама я боюсь спугнуть Фортуну, а она, кажется, нам улыбнулась. Во всяком случае вскоре жди нас в Петербурге! Я дала твой адрес одному человеку, он тебя найдёт и предуведомит. Звать его»… Это уже лишнее. Понятно, увра… досточтимая? Я скоро ваше мыло ящиками есть буду!
– Матери сколько лет? – поинтересовалась хозяйка.
– Сорок три, по-м-моему.
– Тоже из казачества?
– Нет, с какой стати. Из дворян Пензенской губернии.
– Лизка, слышь, кого привечаем. Благородных кровей. Не всё по мясникам бегать.
С чего был припряжён мясник, Раскольников не уразумел, у него вдруг сильно зачесались пальцы под ногтями, он их придирчиво оглядел, но причину зуда не установил.
– А сестре сколько лет?
– Восемнадцать. Или уже девятнадцать.
– Хороша собой?
– Чрезвычайно.
– Ну так не ходи к гадалке – просватали девку.
Морщась от свербежа под ногтями и вообще устав от глупых бабьих расспросов, Раскольников крикнул с сердитой задушевностью:
– Ну так и нечего, старая карга, голову мне морочить! Гони деньги, и я купаться пойду!
Внезапно скатерть взметнулась со всей снедью и посудой и оглушительно полетела ему прямо в лоб. Дальше он ничего не помнил.
…………………………………………………………
…но не целиком. Сперва ощутились четыре точки. Они разбегались в разные стороны и в то же время притягивались друг к другу каким-то внутренним узлом. Точки образовали – почти по Евклиду – бытие плашмя. Потом возник цвет, даже много цвета – пёстрая мохнатая поляна в багряных, жёлтых, синих цветах. Эта клумба была видна как-то отвесно и сбоку и пахла не по-цветочному – полузнакомый аромат, но слишком густой и не по душе. Руки-ноги ему не подчинялись, но голова поворачивалась. Он повёл глазами – и на него глянул квадратный мрачный зрачок в золотых ресницах. Зрачок моргнул – тут он сообразил, что это икона в блестящем окладе. А сам он лежит под настенным ковром на широком мягком ложе, совершенно голый, за лодыжки и запястья привязанный к изголовью и к изножью. Вбок от иконы мельтешили на стене какие-то картинки в рамочках, а дальше… Он в панике отвернулся, и зажмурился, и взмолился, и дёрнулся в своих путах… Не может этого быть! Плавно и медленно, как бы задвигая наваждение, он вновь повернул голову, – и уже не отводил глаз, раскрывавшихся всё шире и шире, словно им предстояло из органа зрения сделаться и органом понимания. Много лучше было бы, если бы ему и впрямь мерещилось. Но это была явь и пониманию не поддавалась.
В углу, в кресле наискосок от кровати, сидела голая баба, ковырялась между расставленных ног и глядела на него взором безмятежным, будто из окна на далёкий закат над морем.
В голове что-то крутанулось, и Раскольникову на миг показалось, что он мерещится сам себе.
– Наконец-то. Заждали-ись, – пропела Алёна Ивановна и помахала ему огурцом, невесть откуда взявшимся в её руке.
До Раскольникова дошло, чем пропитана комната: душным ладаном пополам с псиной. Неужто это он так смердит? Он попытался высвободить конечности, но слишком хорошо его стреножили, лишь столбики кроватные скрипнули. Нет, это не псиной пахло и не от него, – это был запах сыромятных ремешков, стянувших руки и ноги.
– Ты в себе ли, батюшка? – побеспокоилась любезная хозяйка.
У Раскольникова онемел кадык, распёртый куском льда.
– Не болит ли чего?
Он провёл языком по пересохшим губам и на сдавленных связках просипел:
– Пить…
– Лизка, воды!
Бухнуло, звякнуло, заскрипело… Он глянул – не зрением, а ужасом… И рванулся, чтобы убежать вместе с кроватью. Ничего страшнее он ещё не видел. Рогатое чудище нависло над ним, и кроме косынки на Лизке ничего не было. Голая, она казалось ещё колоссальней. Оползень плоти, розово-пегой, бугристой, кожа не то расчёсана, не то ошпарена, живот в синюшных рубцах отвис огромной торбой. Мотая пудовыми грудями, она подсунула ладонь, как лопату, под голову Раскольникову и вдавила кружку ему в зубы. Лошадиный дух её туши сделался главным ароматом кельи.