
Будденброки. Упадок одной семьи
– Ах, сударыня! – промолвила Ида, стоявшая подле него вместе с доктором. – Кристиану, бедному мальчику, сделалось совсем худо…
– Меня тошнит, мама… меня, чёрт возьми, тошнит! – всхлипывал Кристиан; его круглые, глубоко посаженные глаза над непомерно большим носом испуганно блуждали.
Крепкое словцо вырвалось у него лишь в минуту крайнего отчаяния, и консульша заметила: – Когда мы позволяем себе подобные речи, Господь наказывает нас ещё пущей тошнотой!
Доктор Грабов пощупал пульс ребёнка; его доброе лицо, казалось, сделалось ещё длиннее и мягче. – Небольшое несварение… ничего серьёзного, сударыня консульша! – утешил он её. И затем, своим неспешным, педантичным официальным тоном, продолжил: – Благоразумнее всего будет уложить его в постель… быть может, дать немного детского порошка или чашку ромашкового чаю, чтобы вызвать испарину… И строгая диета, сударыня консульша, как я уже изволил заметить: строгая диета. Немного голубятины… ломтик французской булки…
– Не хочу я голубя! – возопил Кристиан, вне себя от горя. – Я никогда, никогда более не стану есть! Меня тошнит, меня, чёрт возьми, тошнит!
Бранное слово словно приносило ему облегчение – с такой неистовой силой он его выталкивал.
Доктор Грабов едва приметно улыбнулся – снисходительно и с налётом лёгкой грусти. О, он ещё будет есть, этот молодой человек! Он будет жить так же, как и все прочие. Он станет, подобно своим отцам, сродникам и знакомцам, проводить дни в сидячем покое и четырежды на дню поглощать яства ещё более изысканные и тяжёлые…
Да хранит их Господь! Он, Фридрих Грабов, был не тем человеком, кому под силу перевернуть устоявшийся жизненный уклад этих почтенных, состоятельных и уютных купеческих семейств. Его призовут – он явится и на день-другой предпишет строгую диету: немного голубятины, ломтик французской булки… да-да… и с незапятнанной совестью заверит, что на сей раз «ничего такого».
Ещё в бытность свою молодым врачом он держал в ладони руку не одного достойного горожанина, который только что вкусил свою последнюю копчёную ляжку, своего последнего фаршированного индюка и – то внезапно, прямо в конторском кресле, то после недолгого томления на своём прочном старинном ложе – отдавал душу Богу. Удар, говорили соседи, паралич, безвременная и непредвиденная кончина…
Да-да – и он, Фридрих Грабов, мог бы им сосчитать все те бесчисленные случаи, когда «ничего такого не было», когда его, возможно, и вовсе не звали, когда лишь после обильного обеда, по возвращении в контору, внезапно объявлялось легкое, странное головокружение…
Да хранит их Господь! И он, Фридрих Грабов, тоже был не из тех, кто смотрит с пренебрежением на фаршированных индюшек. Нынешний окорок в сухарях с шалотным соусом был, чёрт подери, истинным деликатесом… а после, когда уже и дышать-то стало в тягость, этот «плеттен-пудинг» – макароны, малина и яичный крем… да-да…
– Строгая диета, как я уже сказал, сударыня консульша… немного голубятины… ломтик французской булки…
Глава восьмая
В столовой меж тем задвигались стулья: гости готовились покинуть стол.
– С легким сердцем, mesdames et messieurs, благословенная трапеза! – слышалось отовсюду. – Там, визави, любителей ждет сигара, для всех же прочих – чашечка кофе, а если мадам будет к нам милостива – то и ликёр… Бильярд в задних покоях, разумеется, к услугам господ; Жан, ты, пожалуй, возьмешь на себя роль проводника в глубь дома… Мадам Кёппен – честь имею…
Переговариваясь, пребывая в наилучшем расположении духа и обмениваясь пожеланиями «на здоровье», гости через широкую двустворчатую дверь проследовали обратно в «пейзажную». Консул, однако, туда не пошел: он тотчас собрал вокруг себя господ, изъявивших желание сыграть партию в бильярд.
– Не желаете ли рискнуть, отец?
Нет, Лебрехт Крёгер предпочел остаться с дамами; зато Юстус вполне мог бы составить компанию… И сенатор Лангхальс, и Кёппен, и Грэтйенс, и доктор Грабов последовали за консулом, тогда как Жан-Жак Хофштеде лишь на мгновение задержался в дверях:
– Позже, позже! Иоганн Будденброк намерен музицировать на флейте – я непременно должен этого дождаться… Au revoir, messieurs…
Шестеро господ, проходя через колонный зал, еще слышали первые звуки флейты: консульша аккомпанировала на фисгармонии. Небольшая, светлая и грациозная мелодия задумчиво поплыла по просторным покоям. Консул прислушивался до тех пор, пока звуки еще могли достичь его слуха. Он бы и сам не прочь остаться в «пейзажной», чтобы в мягком кресле, под это созвучие, предаться мечтам и чувствам; но долг хозяина звал его…
– Принеси в бильярдную кофе и сигары, – распорядился он, обращаясь к служанке, проходившей по площадке.
– Да, Лине, кофейку, а? Кофейку! – повторил господин Кёппен голосом в высшей степени пресыщенного человека и попытался было ущипнуть девицу за багровую руку. Звук «к» он произносил где-то глубоко в гортани, будто уже наперед глотал и смаковал напиток.
– Готов биться об заклад, что мадам Кёппен усмотрела это сквозь застекленные двери, – вставил Юстус Крёгер.
Сенатор Лангхальс осведомился: – Так ты, стало быть, здесь наверху обитаешь, Будденброк?
Справа лестница вела на второй этаж, где располагались покои консула и его домочадцев; однако и слева от площадки тянулся ряд комнат. Господа, окутанные дымом сигар, спускались по широкой лестнице с белеными ажурными перилами. На площадке консул приостановился.
– Этот полуэтаж уходит в глубину еще на три комнаты, – пояснил он. – Комната для завтраков, спальня родителей и кабинет, выходящий в сад, которым пользуются редко; сбоку идет узкий коридор… Но пройдемте вперед! Да, извольте видеть: через сени проходят возы с товаром, далее они следуют через весь участок вплоть до Бекергрубе.
Внизу просторные, гулкие сени были вымощены массивными квадратными плитами. И у тамбурной двери, и в противоположном конце располагались конторские помещения; кухня же – откуда всё еще веяло кисловатым духом шалотного соуса – вместе с ходом в подвалы находилась по левую руку от лестницы. Напротив, на порядочной высоте, выступали из стены причудливые, грубо сработанные, но тщательно выкрашенные деревянные клетушки: каморки прислуги, куда попадали прямо из сеней по наружной лесенке. Рядом высилась пара огромных старинных шкафов и резной сундук. Через высокую стеклянную дверь, по нескольким пологим ступеням, можно было выйти во двор; слева там помещалась небольшая прачечная.
Отсюда открывался вид на со вкусом обустроенный, но ныне по-осеннему серый и сырой сад, где грядки были укрыты соломенными матами; в глубине его замыкал «портал» – фасад садового домика в стиле рококо. Но господа свернули во дворе налево: дорожка между двумя стенами вела через второй двор к заднему флигелю. Там скользкие ступени спускались в сводчатый подвал с глинобитным полом, служивший складом; с самого верха свисал канат для подъема зерновых мешков. Справа же по чистой лестнице поднялись на первый этаж, где консул распахнул перед гостями белую дверь в бильярдную.
Господин Кёппен, в изнеможении, грузно повалился на один из жестких стульев у стены этого обширного, на вид строгого и почти нагого помещения. – Я покуда лишь понаблюдаю! – вскричал он, отряхивая мелкие капли дождя с сюртука. – Разрази меня гром, Будденброк, что за странствия по вашему дому!
Как и в «пейзажной», здесь за латунной решеткой полыхала печь. Из трех высоких узких окон виднелись мокрые красные крыши, серые дворы и островерхие фронтоны…
– Карамболем, господин сенатор? – спросил консул, снимая кии с кронштейнов. Он прошелся вдоль столов и закрыл лузы. – Кто с нами? Грэтйенс? Доктор? All right. Грэтйенс и Юстус – вы берите второй стол… Кёппен, ты непременно должен играть.
Виноторговец поднялся и, с полным ртом сигарного дыма, прислушался к яростному порыву ветра, что свистел меж домами, швырял дождь в стекла и, завывая, путался в печной трубе.
– Проклятье! – молвил он, выдыхая дым. – Как полагаешь, «Вулленвевер» успеет войти в гавань, Будденброк? Послушай-ка, что за собачья погода…
Да, вести из Травемюнде не внушали надежд; это подтвердил и консул, натирающий мелом кожу на кие: бури по всему побережью. В двадцать четвертом году, право слово, было не намного хуже, чем тогда в Петербурге, во время великого наводнения… Подали кофе. Отхлебнули по глотку, начали игру. И тут речь зашла о Таможенном союзе…
О, консул Будденброк был в полнейшем восторге от Таможенного союза!
– Какое великое начинание, господа! – воскликнул он, живо оборачиваясь после удара к соседнему столу. – Нам надлежит вступить в него при первой же возможности…
Но господин Кёппен мыслил иначе; он прямо-таки сопел от негодования.
– А наша самость? А наша независимость? – вопрошал он обиженно, воинственно опираясь на кий. – Как станется с ними? Неужто вы полагаете, что Гамбург примкнет к этой прусской затее? Нам что же – разом дать себя проглотить, Будденброк? Упаси нас Боже! Нет, скажите на милость, на кой нам этот союз? Разве дела наши плохи?..
– Да ведь ты со своим красным вином, Кёппен! – возразил консул. – А о русских товарах я и вовсе умолчу. Их ведь более не ввозят! Что до вывоза… ну да, отправляем толику зерна в Голландию и Англию, не без того!.. Ах нет, к великому сожалению, дела наши вовсе не так хороши. Право, когда-то здесь велась совсем иная торговля… А в Таможенном союзе нам откроются и Мекленбург, и Шлезвиг-Гольштейн… И невозможно даже вообразить, какой размах примет торговля собственная…
– Но позвольте, Будденброк, – заговорил Грэтйенс, далеко склоняясь над столом и осторожно прицеливаясь костлявой рукой, – этот союз… я не постигаю его смысла. Ведь наша система столь проста и удобна, не так ли? Ввоз по «гражданской присяге»…
– Прекрасное старинное установление, – вынужден был признать консул.
– Нет, право же, господин консул – если уж вы находите это «прекрасным»! – сенатор Лангхальс был слегка возмущен. – Я не купец… но, по совести говоря, – нет, эта затея с присягой превращается в нелепость, и чем дальше, тем более! Это стало пустой формальностью, через которую с легкостью перешагивают… а казна терпит убытки. Поговаривают о вещах, которые уж чересчур…
– Я убежден, что вступление в союз со стороны сената…
– Тогда наступит «конгфликт»! – Кёппен в ярости стукнул кием об пол. Он выговорил именно «конгфликт» и ныне окончательно отбросил всякую осторожность в произношении. – Конгфликт – это по мне. Не-е, при всем должном «ахунге», господин сенатор, – вам, видать, уж ничем не пособишь, избави нас Боже!
И он продолжал кипятиться, поминая решительные комиссии, государственное благо, присягу и вольные города… К счастью, явился Жан-Жак Хофштеде! Под руку с пастором Вундерлихом он вошел в зал: два беспечных, бодрых старика из более легкомысленной эпохи.
– Ну, друзья мои добрые, – начал он, – у меня припасено для вас кое-что забавное: шутка, безделица, стишок на французский манер… внимайте!
Он степенно опустился на стул визави игрокам, которые, опершись на кии, замерли у столов, извлек из кармана листок, приложил длинный указательный палец с перстнем к острой переносице – и прочел с веселой, наивно-эпической интонацией:
Раз, маршал Сакс в карете золотойКрасотку Помпадур вез к дому на постой;Узрел их Фрелон и вскричал: «Глядите, люди!Вот – королевский меч, при нем и ножны!»[2]Господин Кёппен на мгновение замялся, но затем махнул рукой на «конгфликт» и государственное благо и подхватил общий смех столь громогласно, что зал загудел. Пастор Вундерлих подошел к окну и беззвучно хихикал, судя по тому, как вздрагивали его плечи.
Еще долго сидели они в бильярдной: у Хофштеде было припасено немало подобных острот. Кёппен расстегнул жилет окончательно и пребывал в отменном расположении духа, ведь здесь ему дышалось легче, чем за праздничным столом. При каждом ударе он отпускал сочные плоско-немецкие словечки и время от времени, довольный собой, бормотал под нос: «Раз маршал Сакс в карете золотой…» – стишок сей в его грубом басу звучал на редкость диковинно…
Глава девятая
Миновал одиннадцатый час, когда гости, вновь собравшиеся в «пейзажной», принялись почти одновременно разъезжаться.
Консульша, приняв от каждого прощальный поцелуй руки, тотчас поднялась к себе – проведать занедужившего Кристиана, поручив мамзель Юнгман присмотреть за девицами при уборке посуды; мадам Антуанетта удалилась в свои покои на антресолях. Консул же лично проводил гостей вниз по лестнице, через просторные сени до самой парадной двери, выходившей на улицу.
Резкий ветер швырял косые струи дождя; старые Крёгеры, облачившись в тяжелые меховые пальто, поспешно укрылись в своей величественной карете, давно их дожидавшейся. Желтоватый свет масляных фонарей, горевших на столбах перед домом и чуть поодаль – на массивных цепях, перекинутых через улицу, тревожно дрожал и мерцал. Улица, на которую местами выступали пристройки соседних домов, полого спускалась к реке Траве; там и здесь из полумрака выступали навесы и скамьи. Сквозь щербатую мостовую пробивалась влажная трава. Марийская церковь напротив лежала в густой тени, окутанная тьмой и дождем.
– Merci, – промолвил Лебрехт Крёгер, пожимая руку консулу, стоявшему подле кареты. – Merci, Жан, всё было превосходно!
Хлопнула дверца, и карета с грохотом укатила прочь. Пастор Вундерлих и маклер Грэтйенс, рассыпавшись в благодарностях, также отправились восвояси. Господин Кёппен – в пальто с пятислойной пелериной и широкополом сером цилиндре, под руку с дородной супругой – пробасил на прощание:
– Доброй ночи, Будденброк! Ступай-ка внутрь, неровен час простудишься. Премного благодарны… а? Давненько я так не пировал… И моё красненькое – по четыре курант-марки – пришлось тебе по вкусу, стало быть? Ну, еще раз – спокойного сна…
Они вместе с консулом Крёгером и его семьей направились к реке, в то время как сенатор Лангхальс, доктор Грабов и Жан-Жак Хофштеде двинулись в противоположную сторону.
Консул Будденброк остался стоять в дверях; засунув руки в карманы светлых панталон, облаченный в суконный сюртук, он слегка зябнул, вслушиваясь в гулкие шаги, что затихали в пустоте мокрых, тускло освещенных улиц. Затем он обернулся и возвел взор к серому фронтону дома. Глаза его задержались на изречении, высеченном над входом старинными литерами:
– Dominus providebit.
Слегка склонив голову, он вошел внутрь и заботливо затворил тяжелую, скрипучую дубовую дверь. Затем он защелкнул тамбурную дверь и медленно пересек гулкие сени. Повариха Трина, спускавшаяся по лестнице с чайным подносом, на котором позвякивали стаканы, осведомилась:
– Где господин, сударь?
– В столовой, Трина… – Лицо девушки залилось тем же багрянцем, что и её руки: она была нрава простого и легко смущалась.
Он поднялся наверх; еще в полумраке колонного зала рука его непроизвольно потянулась к нагрудному карману, где по-прежнему шуршала бумага. Затем он вступил в столовую, где в дальнем углу, в одном из канделябров, догорали свечные огарки, освещая уже убранный, опустевший стол.
Глава десятая
Кисловатый запах шалотного соуса всё ещё упорно держался в воздухе. Там, у самых окон, заложив руки за спину, мерно вышагивал взад-вперёд Иоганн Будденброк.
– Ну, мин зён Иоганн! Во гейт ди дат? – промолвил он.
Он замер и протянул сыну руку – белую, чуть коротковатую, но тонкую, благородной лепки – истинно будденброковскую руку. Его бодрая фигура, на которой в полумраке белели лишь напудренный парик и кружевное жабо, смутно и тревожно вырисовывалась на фоне тёмно-красных оконных портьер.
– Ещё не утомился? А я вот хожу тут и прислушиваюсь к ветру… Проклятая погода! Капитан Клоот идёт из Риги…
– Отец, с Божьей помощью всё устроится к лучшему!
– Могу ли я на это положиться? Стало быть, ты с Господом Богом на «ты»…
Консулу стало легче на душе при виде столь доброго расположения духа отца.
– Однако же ты мог бы не томить меня неизвестностью, Жан, – проговорил старый Будденброк. – Тебе следовало бы признаться сразу, что в кармане у тебя письмо от Готхольда. Я слышал сейчас: «бумага шуршит»… Я слышал это шуршание. Не делай из этого mystère, к чему это. Давай его сюда.
Консул безмолвно извлёк письмо и подал его отцу. Старик приблизился к подсвечнику, где ещё теплились две свечи. Он взял послание, развернул его, поднёс к самому свету и принялся читать… Письмо было написано с великим тщанием, крупным, высоким, почти прямым почерком с резкими нажимами; многие слова были подчёркнуты одним стремительным, изогнутым росчерком.
Консул чуть отступил в сторону, к стене, вдоль которой стояли стулья; однако он не сел – потому что отец продолжал стоять, – лишь ухватился нервным движением за высокую спинку, наблюдая за стариком, который, склонив голову набок, насупив брови и быстро шевеля губами, погрузился в чтение…
«Отец мой!
Напрасно, должно быть, уповаю я на то, что чувство справедливости в Вас достаточно живо, чтобы оценить то негодование, которое я испытал, когда моё второе, столь настоятельное письмо по делу Вам известному осталось без ответа, после того как на первое последовало лишь возражение (о характере коего я предпочту умолчать!).
Я обязан заявить Вам, что то упрямство, с которым Вы углубляете пропасть, увы, разделяющую нас, есть грех, за который Вам суждено однажды держать тягчайший ответ перед судилищем Божьим.
Что же касается меня, Вашего старшего сына, то Вы доводите свой нехристианский гнев до того, что с лёгкостью отказываете мне в какой бы то ни было сумме возмещения за мою долю в доме! Я не забыл, что при моей женитьбе и устройстве дел Вы выплатили мне 100 000 курантных марок и завещательно раз и навсегда определили мою наследственную долю в те же 100 000. В ту пору я не был ещё в достаточной мере осведомлён о Вашем истинном имущественном положении.
Ныне же я вижу яснее; и поскольку мне нет нужды считать себя принципиально лишённым наследства, я требую в данном частном случае сумму возмещения в 33 335 курантных марок, что составляет ровно треть покупной цены.
Я не стану строить догадок о том, каким проклятым влияниям обязан я тем обращением, которое вынужден сносить доныне; но я протестую против него всем своим чувством справедливости христианина и делового человека и в последний раз уверяю Вас: если Вы не решитесь уважить мои законные притязания, то я не смогу впредь почитать Вас ни как христианина, ни как отца, ни как человека дела.
Готхольд Будденброк».– Прости, если мне не доставляет plaisir выслушивать сию литанию ещё раз. Voilà! – бросил он и мрачным жестом швырнул письмо сыну.
Консул поймал бумагу, когда та уже трепетала у его колен, и растерянным, печальным взором следил за движениями отца. Старик взял длинный свечегас, прислонённый у окна, и, шагая по-военному твёрдо и сердито вдоль стола к канделябру в противоположном углу, провозгласил:
– Assez! Решено. N’en parlons plus, точка! В постель! En avant!
Одна свеча за другой исчезали под металлическим колпачком, не оставляя после себя отблеска. Горели лишь две последние, когда старик вновь обернулся к сыну, чей силуэт едва различался в глубине залы.
– Eh bien, чего стоишь? Что скажешь? Ты ведь обязан что-нибудь сказать!
– Что мне сказать, отец? Я в полном недоумении…
– Легко тебе быть в недоумении! – отрезал Иоганн Будденброк со злой интонацией, хотя и сам сознавал, что это не вполне справедливо: сын и компаньон не раз превосходил его в решительной и трезвой хватке, когда дело касалось выгоды.
– «Проклятые влияния…» – продолжал консул. – Вот первая строка, что я разбираю! Вы не представляете, как это терзает меня, отец? И он смеет обвинять нас в нехристианстве!
– Так ты, стало быть, позволишь запугать себя этой жалкой писаниной?! – Иоганн Будденброк в гневе подошёл ближе, волоча за собой свечегас. – «Нехристианство»! Ха! Весьма недурно, доложу я тебе, – этакая благочестивая алчность! Что вы за порода такая, нынешние молодые люди, а? Голова забита христианскими и фантастическими бреднями… и этим вашим… идеализмом! – а мы, старики, выходит, бессердечные насмешники… а между делом – Июльская монархия и практические идеалы… И вот уже вы готовы слать родному отцу гнусные дерзости, лишь бы не упустить пары тысяч талеров!..
– И как деловой человек он, извольте видеть, соизволит меня презирать! Ну-ну! А как человек дела я знаю, что такое faux frais – накладные расходы, faux frais!
Он повторил это с мрачным парижским гортанным «р».
– Неужто я сделаю этого экзальтированного шалопая-сына более покорным, если начну унижаться и уступать ему?..
– Дорогой отец, но что же мне ответить ему! Я не желаю, чтобы его слова о «влияниях» показались правдой! Я лицо заинтересованное, как пайщик, – и именно поэтому я не вправе был бы советовать тебе стоять на своём, и всё же… И я такой же добрый христианин, как Готхольд, и всё же…
– И всё же! Да, по совести говоря, у тебя есть все причины твердить это «и всё же», Жан! Как оно всё было? Тогда, когда он воспылал страстью к своей мамзель Штювинг, когда закатывал мне сцену за сценой и в конце концов, наперекор моему строжайшему запрету, вступил в сей мезальянс, – я написал ему: «Mon très cher fils, ты женишься на своей лавке, точка. Я не лишаю тебя наследства, не намерен устраивать spectacle, но с нашей дружбой покончено. Вот тебе сто тысяч в приданое, другие сто тысяч я завещаю тебе, и баста, на сем мы в расчёте – более ни шиллинга».
– В ту пору он безмолвствовал. Какое ему дело до того, как мы вели дела? До того, что ты и твоя сестра получите долю поболе? Что на то наследство, которым владеете вы, был куплен сей дом…
– Если бы вы знали, отец, перед какой дилеммой я стою! Ради семейного согласия мне надлежало бы советовать… но…
Консул тихо вздохнул, прислонившись к спинке стула. Иоганн Будденброк пристально всматривался в полумрак, опираясь на свечегас и тщетно пытаясь разобрать выражение лица сына. Предпоследняя свеча догорела и погасла сама собой; осталась лишь одна, мерцавшая там, в глубине. Время от времени из темноты обоев выступала высокая белая фигура бога, безмятежно улыбалась – и вновь исчезала.
– Отец… разлад с Готхольдом угнетает меня, – негромко произнёс консул.
– Пустое, Жан, оставь сентиментальность! Что именно тебя угнетает?
– Отец… сегодня мы провели столь дивный вечер, мы отметили великий день, мы были исполнены гордости и счастья от сознания того, что мы чего-то достигли, что-то совершили… вознесли нашу фирму, нашу семью на такую высоту, где ей по праву воздаётся полное признание и почёт… Но, отец, эта вражда с моим братом, твоим первенцем… Не должно быть потаённой трещины в здании, которое мы, с милостивой Божьей помощью, воздвигли… Семья обязана быть единой, обязана держаться вместе, отец, иначе беда постучится в двери…
– Фантазии, Жан! Вздор! Упрямый мальчишка…
Настала пауза; последняя свеча клонилась всё ниже и ниже.
– Что ты делаешь, Жан? – осведомился Иоганн Будденброк. – Я тебя более не вижу.
– Я считаю, – сухо отозвался консул.
Пламя внезапно взметнулось, и в его свете стало видно, как он выпрямился и – очами холодными и внимательными, какими за весь этот долгий день они ещё не бывали, – вперил взор прямо в пляшущий огонь.
– С одной стороны: вы выплачиваете Готхольду 33 335 марок, а франкфуртской родне – 15 000; итого 48 335. С другой же стороны: вы даёте франкфуртским лишь 25 000, что оборачивается для фирмы выгодой в 23 335. Но и это не всё.
– Допустим, вы выплачиваете Готхольду возмещение за долю в доме – в таком случае принцип будет нарушен: выйдет, что в своё время он не был окончательно рассчитан; и тогда после вашей кончины он сможет заявить притязания на столь же крупное наследство, как сестра и я; а это уже грозит фирме потерей сотен тысяч, с чем она не может мириться и с чем я, как будущий единоличный владелец, примириться не в силах…
– Нет, отец! – заключил он, энергичным взмахом руки подкрепляя свои слова и выпрямляясь ещё выше. – Мой совет вам: не уступать!
– Ну вот! Точка! N’en parlons plus! En avant! В постель!
Последний огонёк скрылся под металлическим колпачком. В кромешной тьме они пересекли колонный зал и у лестницы, ведущей на второй этаж, обменялись рукопожатиями.
– Доброй ночи, Жан… Courage, а? Всё это суетные неприятности… До завтрака…
Консул поднялся к себе, а старик, на ощупь держась за перила, спустился на антресоли. И вскоре огромный старый дом, наглухо запертый, погрузился во тьму и безмолвие. Гордыня, упования и опасения покоились в тиши, покуда снаружи, в пустынных улицах, шуршал дождь и осенний ветер заунывно свистел у фронтонов и углов.
Часть вторая
Глава первая