Однажды меня положили в коридоре, а напротив стоял народ в очереди на прием к докторам. Кто-то, устав стоять, присаживался ко мне на диван и начинал рассказывать о своих печалях. Господи, сколько судеб! Сколько разных историй прошло через мои уши! Так, один мужчина присел на мою кровать и спросил:
– В тебе течет голубая кровь, наверное? Вон какая статная! Кожа тонкая с голубыми прожилками!
У меня и в самом деле кожа была тонкая, но синяя не из-за «голубой крови», а от гематом после уколов и многочисленных процедур.
Одно время лежал с нами мула. Рано утром он совершал намаз, и всё отделение оглашалось его молитвой. Перед тем, как совершить молитву, мула протирал шваброй пол, потом стелил коврик и усаживался на него. Однажды ночью этот мула случайно зашел к нам в палату. Все палаты были похожи одна на другую: не удивительно, что подслеповатый священнослужитель перепутал двери. С нами в палате лежали две грузинки – тетя с племянницей. Грузинская тетушка по-своему восприняла эту ошибку и с присущим этому народу темпераментом кинулась защищать честь всех однопалатников. Она с яростью набросилась на мулу и вытолкала его за дверь. Бедный мула летел вместе с ковриком и шваброй. А грузинская тетушка нагоняла его и щедро угощала подзатыльниками.
В две тысячи седьмом году, приехав за собакой-проводником в специализированную школу, я встретила мужчину, которого тоже ждал четвероногий друг. Виктор упорно вспоминал, где он мог слышать мой голос и смех. Виктор с Сахалина, я из Челябинска, теоретически мы не должны быть знакомы. После моего рассказа про мулу из мулдашевской клиники Виктор, наконец, сообразил: оказалось, он тоже лежал в этой клинике и помнит меня пятнадцатилетней девочкой. Вот как у людей, потерявших зрение, часто оказывается схожа судьба! Многие проходят через Московскую клинику имени Гельмгольца, попадают в клинику Мулдашева и надеются на клинику Федорова. У всех схожие испытания, пути преодоления трудностей. Только все по-разному адаптируются в этих новых условиях жизни, находят свое место и призвание.
В Уфимской клинике лечились люди со всего союза, так же, как в Москве и Ленинграде. В палатах лежали по пятнадцать человек вместе с ухаживающими. Дополнительных кроватей, разумеется, не было, ухаживающие спали прямо на полу или сидя. Несколько раз со мной клали старшую сестру Наташу. Она водила меня на процедуры и очень тяготилась ролью провожатого. Но я ей искренне благодарна за помощь, ведь далеко не каждый ребенок согласится взять на себя такую ответственность.
В мулдашевской клинике меня несколько раз оперировали, а я очень боялась наркоза. Боялась опять потерять связь с реальностью и отдаться на волю докторов. После операций сильно тошнило и рвало. Потом снова восстановление и профилактическое лечение.
Как-то со мной положили папу. Мне пришлось лежать в мужской палате. Однако наша палата быстро стала самой дружной и веселой. Папа организовывал всех нас на самодеятельные концерты и различные игры.
После операции папа бережно ухаживал за мной и терпел мои капризы. За кусок хлеба и право лежать со мной он подрабатывал поломойкой, плотником, сантехником. Я боялась, что он бросит меня в больнице и сбежит, поэтому я буквально вцеплялась в него и не слезала с рук. Он носил меня на руках, каждый шаг со страшной болью отзывался в моей голове и больном прооперированном глазу.
Занималась уборкой больничных палат и мама – такие уж были времена в стране. Родственники, ухаживающие за больными, могли заслужить право находиться рядом с ними только будучи полезными персоналу больницы. Как-то в Москве маму отрядили убирать палаты иностранцев. Она общалась с ними жестами и отмечала, что палаты иностранцев чище и уютнее, а дети веселее и раскрепощеннее, чем мы – советские.
Как-то мы поехали в столицу Чувашии – Чебоксары, в клинику Федорова. Она конкурировала с клиникой Мулдашева по числу успешных операций на глаза и количеству прозревших. Отправились мы своим ходом, в жаркое лето. Мы ехали, изнывая в душной машине, и вдруг – сильный удар по днищу. Машина потеряла управление, отказали тормоза. Мы с огромной скоростью неслись с горы, вдоль глубокого оврага. Отец – по профессии шофёр; водил большегрузы. Наверное, только благодаря его мастерству мы не погибли тогда. Оказалось, асфальт сильно вспучило, и прямо перед спуском мы налетели на этот дорожный дефект.
Потом КамАЗ на жёсткой сцепке тащил нас до ближайшей автомастерской. Автослесари согласились в долг провести сложный ремонт. Денег на ремонт у нас не было. Мало того, в мастерской не было нужных деталей, и один из автослесарей снял со своего личного автомобиля коробку передач. Тормоза отремонтировали, коробку передач заменили, и всем коллективом вышли нас провожать, всерьез не рассчитывая, что отец когда-нибудь вернется и оплатит ремонт. Но он всё-таки вернулся, привез новую коробку передач и отблагодарил ребят деньгами. Мастера сказали, что сделали ремонт от чистого сердца, с пониманием отнеслись к нашей ситуации. Встречаются ли сейчас такие люди, не знаю, но поступок этих ребят считаю редким и очень благородным.
Между тем, мы с мамой снова летели в Москву, куда нас отправили врачи Чувашской клиники Фёдорова. Нас поразила чистота и комфорт обеих Фёдоровских клиник: скоростные лифты с окном на улицу, фонтаны во двориках и внутри, комфортабельные гостевые номера с европейскими завтраками. Мы с мамой наслаждались уютом, комфортом, стерильной чистотой и доброжелательностью докторов.
Меня снова обследовали и заключили, что полная слепота всё равно рано или поздно наступит, процесс необратимый. Современные технологии в моей ситуации пока бессильны.
– Поезжайте домой, успокойтесь и займитесь ее реабилитацией. Научите дочь достойно жить в таком состоянии. Девочка у вас коммуникабельная и умненькая. Дайте ей хорошее образование и, вот увидите, всё наладится!
Однако мама была одержима целью во что бы то ни стало вернуть мне зрение. Она снова привезла меня в Московское министерство здравоохранения и умоляла направить нас заграницу – в ГДР или куда-нибудь ещё. Она отчаянно рыдала и жаловалась на наши обстоятельства всем подряд. Ей, безусловно, сочувствовали простые люди, жалели ее и сокрушались напрасным попыткам хоть что-то сделать для моего излечения, но помочь не могли. Министерство тоже оказалось бессильно. Хуже того, нас обругали за неверие в мощь советской медицины и опять выписали направление в институт имени Гельмгольца. И опять мы вернулись в Уфу, в мулдашевскую клинику, решив больше не менять докторов и полностью положившись на имеющиеся в этой больнице медицинские технологии. В офтальмологический центр Мулдашева я ездила вплоть до двухтысячного года, однако всякое лечение оказалось бесполезным.
Глава 5. В интернате
Родители выбрали уфимскую школу-интернат для слепых и слабовидящих детей. В Челябинской области школа тоже имелась, но только в провинциальном городке Троицке. А мне, считали мама с папой, в большой город надо, и, что немаловажно, Уфа находится в ста пятидесяти километрах от дома – даже ближе, чем Челябинск; если на машине, то добираться относительно недолго.
Психолого-педагогическую комиссию я прошла с большим успехом. В какой-то момент члены комиссии стали сами отгадывать мои загадки, а их загадки с ответами я знала наизусть и, не давая договорить загадку, с первых слов узнавала её. Перебивать взрослых, конечно, невежливо, но получалось очень эффектно. Я называла отгадку и переводила разговор в нужную мне плоскость:
– Ваши загадки неинтересные, Вы лучше мои отгадайте. Мы их с бабушкой сами придумали. А Ваши загадки я давным-давно знаю, слышала по радио, и пластинки у меня с ними есть. В общем, ваши загадки мне до ужаса надоели, где Вы их только вычитали? Они же старые, и отгадки на них всем известны. А кем Вы работаете, девушки? И почему такие любопытные? Всё спрашиваете и спрашиваете?
Члены комиссии откровенно хохотали надо мной. Они попросили сравнить скатерть и листок бумаги по толщине.
– Толще скатерть, конечно. Мокрый шелк у вас, кажется? Вот у моей тети ткань еще толще – у неё скатерть льняная. А у тети Гали в Москве совсем тонюсенькая – ситцевая, кажется.
Члены комиссии после продолжительного тестирования пригласили войти обоих родителей и долго меня хвалили. Спрашивали, откуда ребенок так много знает, и удивлялись моей коммуникабельности. Родителей распирала гордость за свое чадо.
Если бы я знала тогда, что эти милые женщины определяют мою дальнейшую судьбу! Мне предстояло вскоре вылететь из семейного гнездышка и на многие годы стать обитательницей школы-интерната с его суровой действительностью и казенным жизненным укладом, к которому я так и не смогла привыкнуть. Мне до сих пор тяжело вспоминать события тех лет. Большой разницы между тюрьмой и интернатом нет: та же жесткая дисциплина, чёткий распорядок дня; все действия строго регламентированы. То ли воспитатели, то ли бездушные надзиратели – большой разницы не наблюдалось.
Безусловно, встречались среди этой казенщины нормальные люди с живыми эмоциями и добрым сердцем. Они старались приласкать своих воспитанников и строили отношения по-семейному, за что им здорово доставалось от начальства. В нашей интернатской жизни популярностью пользовалось доносительство и искоренение панибратства. Панибратством называлось любое проявление ласки, нежности и сострадания. Даже за ручку с воспитателем пройтись было нельзя без особой надобности. Это тоже считалось панибратским отношением к воспитанникам. Если ребенок плакал, обнять и успокоить его также строго воспрещалось. Некоторые воспитатели носили ребятам конфеты и другие подобные вкусности, ведь сладким нас баловали только под Новый год. За желание порадовать детишек сладостями сочувствующих воспитателей строго наказывали выговором и угрозой увольнения.
– Пусть дети кушают в столовых то, чем их кормят, согласно меню. Там всё выверено. Белков, жиров и углеводов достаточно. С калориями тоже всё в порядке. Не надо в стенах казенного учреждения поддерживать панибратские отношения.
Лакомством считалось для нас всё то, что напоминало о доме, даже такие, казалось бы, простые и совершенно обыденные блюда, как отварной картофель, свежий хлеб, блинчики и пирожки. Пирожки иногда давали в столовой, и они тут же становились нашей валютой. Некоторые покупали за кусочек пирога игрушки, право переписать домашнее задание, и так далее. Кормили нас очень однообразно и скудно. Пловом в меню называлась перловая каша с кусочками свиного жира. На первое – картофельный суп или неизменно вонючие щи. Я нигде потом не встречала такого ужасного запаха от борща или щей, как в нашей столовой. На полдник две сухих галеты или булочка. Что касается булочек, выпечка в школьной столовой была вкуснейшая, но радовали нас ею весьма редко.
Особенно памятно первое сентября. Я, первоклассница, в белых гольфах и бантах стою на линейке с другими детьми. Директор школы говорит что-то нравоучительное, а я не понимаю ни слова. У меня одна только мысль: «Родители сейчас уедут, а я останусь. Где я буду теперь жить! С кем играть! И как всё будет! Мама говорила, что здесь очень много таких же как я ребят. Мы быстро подружимся, и мне будет в школе хорошо. Я научусь писать, читать и стану образованной». Родители заботливо уложили в мой портфель карандаши, ручки, линейку, тетрадки, ластики и пеналы. Однако ничего из этого не пригодилось, потому что мне предстояло учиться по системе Брайля, а для обучения по этой мудреной системе нужна специальная плотная бумага, на которой грифелем – тонким заточенным шильцем – прокалываются бесцветные точки. Писать мне придется справа налево, на чистом листе безо всяких клеточек и линеечек, соблюдать правильный наклон букв будет не надо, в моих тетрадках не будет ни одной кляксы. Читать я буду кончиками пальцев, а не глазами.
После окончания линейки родители собрались уходить. У меня было желание вцепиться в кого-нибудь из них и завопить, что есть мочи. Вопить до тех пор, пока родители не сжалятся и не заберут меня обратно. Но зачем? Они всё равно уедут. Для меня это пройденный этап – меня уже клали в больницу одну. Родители уезжали, реви – не реви. Вот и сейчас, мама с папой тоже уедут.
В классе дети сильно шумели, играли, резвились. Мальчишки катали машинки по партам и полу. Повсюду сновали воспитатели, учителя и чьи-то родители. Мне стало так плохо от того, что я теперь здесь одна! Одна среди этой жужжащей, живущей своей жизнью массы людей. Им дела нет до меня и моих страданий. Я горько зарыдала. Поразительно, но я рыдала так не день, не два, а несколько лет подряд, не пропуская ни одного дня и ни одной ночи. Я безумно тосковала по родным и привычной обстановке. Мне предстояло провести здесь времени больше, чем вся моя жизнь до этого момента.
Здесь жизнь тянулась длинной серой лентой. Всё четко по распорядку. В половине восьмого подъем, зарядка в коридоре, строем на завтрак, есть застывший манный блин, пить светло-жёлтый пресный чай, а потом переодеваться и на занятия. После занятий обед и тихий час. Во время тихого часа нам строго запрещалось открывать глаза и рот. К вечеру полдник с компотом и двумя галетами. С 17:00 время самоподготовки. В 19:00 ужин и в половине девятого спать. Всё по звонку, по команде воспитателя или учителя.
Кормили плохо, возможно потому, что в перестраивающейся стране творился полный хаос. Столовую интерната снабжали гнилой капустой и соевой тушенкой. Сладкого не давали вовсе. Мы лакомились хлебом, да и тот редко бывал свежим. Хлеб завозили сразу на неделю, и, пока он лежал и черствел, мы доедали оставшийся с прошлой недели. Не часто совпадало так, что оставшийся с прошлой недели хлеб закончился, а свежий только закупили. Но если такое случалось, он становился деликатесом без всякого преувеличения.
Я, избалованная разнообразной маминой стряпнёй, почти не ела.
– Ничего! – рассуждали мои воспитатели. – Голод не тетка, проголодаешься и начнешь кушать.
Для меня до сих пор остается загадкой, как я наедалась одним только хлебом! Я убегала от взрослых во время обеда и ужина. Я пряталась в туалетах, шкафах и под кроватью, лишь бы только не ходить в столовую. Я не хотела ходить в столовую не только потому, что нас кормили невкусно и однообразно, но еще и потому, что поход туда напоминал мне конкурс «музыкальные стулья», когда одного стула не хватает, и все наперегонки, сшибая и оттесняя друг друга, жаждут занять свободные места, количество которых стремительно уменьшается. Мне часто доставалось за нерасторопность. Правила этой игры были просты: кто первый добежит до стола и успеет схватить куски пожирнее, тот и победитель. А если успеешь незаметно прихватить чужой кусок, считай, выиграл супер-игру, а значит будешь гарантировано сыт. Дети сами обливались горячим супом и обливали тех, кто попадался на пути. Иногда даже дрались за горбушку свежего хлеба или чашку супа, в котором плавал кусочек мяса. Пару раз в этой кутерьме меня ударили по лицу. Я не умела отстаивать свой обед, сразу убегала и пряталась. Со временем я так приучила себя к голоду, что наедалась двумя кусочками хлеба за обедом и еще парой кусочков на ужин. Голодать для меня было намного предпочтительнее, чем бегать наперегонки в этой бешеной толпе и успевать ухватить еду.
В некоторых классах воспитатели сами соревновались в беге. Они заскакивали вперед и охраняли обед своих воспитанников от чужих притязаний. Они подобно наседкам охраняли не только стол своих подопечных, но и их самих. Я искренне завидовала этим ребятам, поскольку наша добрая воспитательница старалась избегать конфликтных ситуаций.
Потом, уже приспособившись, я ходила с классом в магазин и покупала кисломолочные продукты. Вот тогда наступал настоящий праздник живота. А в остальное время я продолжала голодовку. Конечно, меня крепко ругали и обещали отправить домой, но разве можно напугать тем, о чём только и мечтаешь? Директор школы тоже журил меня, приговаривая, что стены школы-интерната еще не видели такого безрассудства.
Несмотря на свою коммуникабельность, я трудно сходилась с ребятами. Мне было очень одиноко, но дружить ни с кем не хотелось. Я сторонилась общения, и всё время плакала, особенно по ночам, когда долго не могла уснуть, а проснувшись ночью, снова принималась рыдать. Я жила только одной мыслью – поездкой домой на выходные.
Класс состоял в основном из мальчишек. Здесь были крикливые и драчливые пацаны из Башкирии, Татарии и Челябинской области. В классе только две девочки: я и Гузель. Гузель приехала из башкирской глубинки и абсолютно не говорила по-русски. Был еще мальчик Дима, который ходил прямо в штаны. После Димкиных «происшествий» в классе нестерпимо воняло калом. Димка был из цыганской семьи. Видимо, развитием ребенка раньше никто не занимался, так как Дима не знал ни слова, ни по-русски, ни по-цыгански. Он вообще не говорил, хотя речевой аппарат был сохранен. Я вместе с другими одноклассниками помогала воспитателю пополнить Димкин словарный запас. Димка учился быстро и вскоре начал объясняться с нами не только жестами, но и вполне осмысленными фразами.
За одной партой с Димой сидел Серега – очень эмоциональный и неуравновешенный мальчик. Он постоянно дрался со всеми и регулярно плевался нам на голову. Я стойко сносила его поведение, но иногда всё же жаловалась воспитателю. Но Сережка, похоже, был педагогически запущенным ребенком, балованным и плохо воспитанным. Для него взрослые абсолютно не являлись авторитетом. Серега без стыда осыпал их нецензурной бранью, бил сверстников и жил по своему разумению. Он учился по настроению. Если учитель раздражал его своими замечаниями, Серега снайперски точно запускал в него железным прибором, предназначенным для письма по брайлю, рискуя нанести производственную травму. Серега видел плохо, но на голос ориентировался просто великолепно.
Ребята из начальных классов сильно боялись задиристого мальчугана. Походы к директору для Сереги были хоть и регулярными, однако малоэффективными. Отправить полуслепого Серегу в школу для трудных подростков было задачей невыполнимой. Нервы воспитательницы иногда сдавали, и она истерично плакала, в очередной раз порываясь уволиться. Мы как мыши забивались под парты и даже не шевелились. Все боялись этих нервных припадков.
Только один Сережка весело напевал какую-нибудь песенку и что-то мастерил. Надо сказать, при всей своей бесшабашности Сережка был достаточно творческим человеком: мастерил кассетный магнитофон двадцать первого века, как сам его называл. Раскрашивал бумажное изделие, вставлял в него бумажную же кассету, подходил к кому-нибудь и просил нажать на нарисованную кнопку. Демонстрация завершалась выступлением Серёги, исполняющего песни Юры Шатунова или Тани Булановой, точно копирующего их стиль и манеру пения. Еще Серега изготавливал пыточные изделия и обещал нас всех замучить до смерти электробананчиком. Пыточное изделие представляло собой обыкновенную плетенку, сделанную из жесткой цветной проволоки. В девяностые годы плетение из цветной проволоки было очень популярно среди мальчишек. Плели по большей части авторучки, лошадок, человечков, а Серега специализировался на электробананчиках. Устройство работало по следующему принципу: как только его владельцу хоть что-то не нравилось тон голоса, манера поведения, подозрительный смешок или несвоевременный вздох одноклассников, – проволочное изделие в виде банана больно тыкало злопыхателя. Прибор приводился в действие мышечной силой Серегиной руки.
Я, как и все прочие, очень боялась Серегу, особенно мне было плохо от того, что авторитет неуправляемого мальчишки с каждым днем укреплялся, а воспитательница переходила с ним на дипломатичную ноту. Она старалась улаживать с ним проблемы мягко, интеллигентно. Серега принимал такое обращение как слабость и ещё больше ожесточался.
Каждый новый день для меня стал борьбой за мирное существование в этом коллективе. Мы с Гузелькой были для мальчишек мишенью. В нас летели насмешки, острые предметы, благо, за грифелем далеко ходить не надо, он всегда под рукой. Каждый раз входя в класс я вся сжималась и гадала, какую пакость сегодня устроят пацаны. Но классе во втором мое терпение лопнуло. Я не хотела больше бояться и быть предметом травли для одноклассников.
Как-то после очередного Серёгиного плевка я отчаянно кинулась на обидчика. Я вытащила его из-за парты, и мы покатились по полу. Я царапала, кусала и мутузила мучителя. Серега ошалел от неожиданности. Другие пацаны испугались моей атаки и выскочили вон из класса. Серега завопил тонким голосом и стал вырываться из моей цепкой хватки, но не тут-то было! Я как дикая кошка настигала задиру и снова шла в атаку. Серега был крепким и высоким мальчиком. Как у меня хватило сил и смелости восстать против него, до сих пор не понимаю! Я была почти наголову ниже Сереги.
Вдруг в класс влетела испуганная воспитательница и стала на меня орать. Она говорила, что такая хорошая и примерная девочка не должна уподобляться Сергею, говорила, что я должна принести мальчику свои извинения и пообещать больше так не делать. Я же, вся растрепанная и разгоряченная боем, вместо этого закричала:
– Он больше не будет меня обижать и издеваться надо мной! Я растерзаю его на части, если он, еще хоть раз харкнет в мою сторону.
После этого инцидента мы с Сережкой еще пару раз дрались, а мальчишки стали меня боятся, и задирать уже с оглядкой на дверь. Я свободно заходила в класс и знала, что никто не посмеет обидеть меня. Потом я еще несколько раз побила Серегу, закрепляя свой авторитет и отвоевывая свою и Гузелькину неприкосновенность. Гузель особенно было жалко. Она на выпады Сереги почти никак не отвечала. Ругала его по-башкирски и громко плакала. Он бил ее жестоко и методично. Воспитательница часто отлучалась из класса, чтобы поговорить с подругами о своей нелегкой миссии: трудно быть наставницей у такого сложного и педагогически запущенного класса. А в ее отсутствие летали стулья, железные приборы, острые, как дротики, грифели, игрушки, тетрадки и плевки. Моим любимым убежищем был туалет. Я хватала Гузель, и мы бежали в укрытие.
Глава 6. Прекрасная фея музыки – Галина Николаевна
Примерно в это же время объявили набор в музыкальную школу. Приглашали учиться по классу фортепиано и баяна. Мы почти всем классом пошли записываться.