* * *
С болью от потери мужа, одиночества и беспокойства пани Наумова впала в род странной меланхолии, стала весьма набожной и мучилась той мыслью, что Господь Бог покарал её за брак с иноверцем. Это так глубоко укоренилось в её убеждении, что вся жизнь превратилась в род покаяния и отравила её остаток. Она не ведала, что делать со Стасем, за будущее которого боялась, была вынуждена скрывать его католицизм, тревожилась, как бы его не вынудили к отступничеству, плакала целыми днями и впала в болезненное состояние, от которого появилась горячка и в конечном итоге чахотка. Увидев, что она слабеет, предчувствую недолгую уже жизнь, беспокоясь, ещё больше ухудшила своё состояние, так, что, несмотря на самые большие старания, прежде чем Стась дорос до восьми лет, остался полным сиротой.
По правде говоря, у него был дядя, который занимал уже довольно значительную должность в комиссии Казначейства, но был это человек холодный, обременённый семьёй, равнодушный к сестре и её ребёнку, который тут же избавился от упавшей на него опеки, прося принять маленького Стася в кадетский корпус. Среди причин, которые его к этому склонили, был также и страх, чтобы не отвечать позже за его католическое воспитание. Какой-то петербургский комитет опеки офицерских сирот взял на себя дальнейшую судьбу несчастного ребёнка, не от избыточной заботы о сироте, но главным образом из-за того, что на каждой такой единице, которую опекали, воровали немного бюро и чиновники. Курочка по зёрнышку клюёт.
Бедного мальчика привезли вместе с другими, закутав в грубый кожух, прямо в Петербург. Ребёнок оказался в группе ровесников, не в состоянии с ними разговаривать, потому что ни одного слова по-русски не знал, чуждый всему, что его окружало, испуганный и опечаленный.
Но дети и молодёжь имеют ту чудесную силу быстро привыкать к любой обстановке, и Стась, хотя иногда ему хотелось плакать, вспомнив мать, хотя в снах он часто её видел, быстро справился со своей бедой. Капеллан корпуса вскоре с ужасом заметил, что ребёнок крестился по-католически, знал только польские молитвы, носил на груди крестик неправославной формы и, как он это назвал, был некрещённым. Ибо католическое крещение у фанатичных русских не является действительным. Наконец самого имени Станислава не было в греческом календаре, поэтому его окрестили заново, а по какой-то причине сменили имя на немного похожее на то, дав ему имя Святослава. Легко понять, что ребёнок в этом возрасте, находившийся под постоянным влиянием другого мира и обычаев, вскоре должен был забыть о прошлом.
Так и случилось. Маленький Наумов из польского мальчика был полностью переделан в чистого русского.
Но в первых впечатлениях ребёнка есть великая, непонятная сила; они могут стереться более поздними, однако, малейшее прикосновение будит те молчаливые струны, которые первый раз задрожали от материнского голоса.
Устройство всех военных заведений, особенно во времена Николая, было чрезвычайно рассчитано на то, чтобы из живых людей сделать угодливых кукол. Преподаватели и надзиратели бились над той проблемой, как воспитать человека, ломая в нём самостоятельность и волю. И, как птицам обрезают крылья, чтобы не улетели, так этим несчастным воспитанникам деспотизма ломали чувства, принуждали умы, чтобы стали только послушными инструментами одной и единственной воли царя.
Правда, кроме него, никто в России своей воли не имеет, а кто её проявляет, является мятежником. Всякую власть воплощает царь, от канцлера государства вплоть до капрала, все начальники являются помазанными императором, являются от него командированными для исполнения своих обязанностей, но над ними снова различные ступени власти, которые их угнетают.
Кодексом права, в соответствии с их понятием, есть императорская воля, объявленная в письменном виде; царь может её изменить, приостановить и придать ей обратную силу. Общие правила для них не существуют; Божьи законы и права народов являются ересью по мнению царизма.
В первые мгновения польского движения 1861 года, когда послали какого-то военачальника в Сувалки, который вёл там себя по-солдатски, один из судейских чиновников противостоял ему, утверждая, что его поведение было противно закону. Невозможно выразить, какое изумление охватило русского, когда он это услышал, ссылка на закон была для него дерзостью, о какой не имел понятия.
– Закон! – закричал он. – Какой закон? Я тут с руки царя, а то, что я приказываю, является единственным законом.
Поэтому наиболее бдительно наблюдали, чтобы заранее привить молодёжи это слепое послушание живому богу. Николай этот вид безумия в введении идолопоклонства довёл до того, что издали катехизис: «О чести цезаря».
Несмотря на все цитаты из Священного Писания в поддержку этой теории, это старый языческий цезаризм, достойным Калигулы и Гелиогабала, но она несовместима с христианской идеей. Особенно следили за молодёжью, чтобы не допустить к ней даже тени того страшного вольнодумства, которого главным образом боялись. Иногда Николай в глазах детей высматривал некую порочную склонность, а когда ребёнок смотрел на него смелей, тут же его наказывал, дабы на всю жизнь отучить его от своеволия и внушить спасительный ужас. Несмотря на эти чрезвычайные усилия убить в молодёжи дух, Господь Бог бдил, и те монастыри, удерживаемые в самой строгой дисциплине, под гнётом сурового деспотизма выдали много людей, более полных энергии и чувства собственного достоинства.
Когда человек, имеющий в руках власть такого гигантского масштаба, предпринимает чудовищное кощунственное дело, некая невидимая сила все средства, используемые к плохому, чудесно обращает на хорошее. Так случилось с русскими образовательными учреждениями и университетами, на которых повеял издалека неуловимый дух века, не удержали его ни шлагбаумы границы, ни цензура, доведённая до крайней смехотворности, ни намеренные сталкивание молодёжи на дороги безумия и порока, чтобы оторвать её от науки и размышления.
Наумов при доброте и мягкости отца имел также немного от натуры матери. Был весьма благоразумный, легко учился, но ужасно проказничал и всё запретное было для него очень привлекательно. Хотя перед старшими принимал он покорную физиономию, по его губам блуждала ироничная улыбка, а когда начал подростать, прежде чем приступил к катехизису о чести царя, выучил много запрещённой поэзии Пушкина и Рылеева. Всё, чего ему велели учить, он схватывал с лёгкостью. Он окончил военную академию с очень прекрасными свидетельствами, но, несмотря на рост и хорошую выправку, из его глаз смотрело что-то такое, какое-то такое имели о нём представление, что его послали в линейные полки.
Было это явной немилостью, которой был обязан тому, что перед своим начальством не особенно унижался, слишком чувствуя себя человеком. В двадцать с небольшим лет вся жизнь ещё перед нами, никто в эти годы не заботится, вступая в неё, куда опереть ногу, чувствует в себе гигантскую силу, и знает, что дойдёт, куда хочет. Наумов, освобождённый из заключения, тяжёлой дисциплины военных учреждений, вылетел в свет как птичка, особо не заморачиваясь причинённым ему вредом. Полк, к которому был он приписан, стоял в Лифляндии, и в самом начале, когда докладывал генералу, командующему им, его встретила пара таких премилых голубых глаз, что он совсем от них потерял голову.
Эти глаза принадлежали старшей дочери генерала, Наталье Алексеевне, они смотрели на мир только лет двадцать, но столько уже на нём видели и так хорошо его понимали, словно рассматривали его пятьдесят лет. Действительно, интересные мужские типы встречаются в русском обществе, но особенно в высших сферах есть женские фигуры, являющиеся сплавом варварства с цивилизацией, какого нет нигде на свете, кроме России.
Наталья Алексеевна, издалека похожая на светлого ангела, вблизи была одним из тех феноменов, для анатомического разбора которых потребовался бы скальпель Бальзака.
* * *
Отчитываясь пану начальнику, который внимательно приглядывался к петербургскому посыльному, ища в нём сразу какой-нибудь скрытый недостаток, так как хорошо понимал, что без него из академии в линейный полк его бы не выслали, Наумов смутился под огнём голубых глаз Натальи, стоявшей за отцом и немилосердно обстреливающей прибывшего рекрута. Все без исключения офицеры любили её, она должна была пополнить число их, сразу взяв штурмом юнца. Увы! Это слишком лёгкая задача, когда глаза взывают, обещают, говорят и, казалось, сулят неземной рай… избраннику… Быть этим избранником так мило… когда ещё не знаешь, что есть женщины, для которых все по очереди по полчаса являются их единственными.
Наталья, воспитанница Смольного монастыря, потом петербургских салонов и двора, образованная, испорченная, живущая головой и чувствами, а не сердцем, имела тот обманчивый внешний вид идеального существа, который часто соблазняет и подвергает тяжким испытаниям. Сирота, потому что давно потеряла мать, любимица отца, избалованная, прежде чем прикоснулась к жизни и её обязанностям, она упилась уже мыслью о всевозможном пороке.
В столице он столь явный, что разминуться с безнравственностью невозможно; пальцем показывают на всех любовниц всевозможных знаменитостей, любовников всех дам, скандальные истории являются ежедневной пищей салонов, жизнь, понятая как осторожное удовлетворение всевозможных фантазий человека… чем выше кто стоит, тем больше тому разрешено шалить… тем, кто ещё выше, можно всё. Наибольшее уважение окружает испорченных существ, лишь бы имели поддержку, успех и силу, через фаворитов делают свои дела, улаживают запутанные споры, подкупают судей, получают тайные аудиенции, вовсе не стыдясь занять это место и получить с него пользу. Сказать по правде, говорится об этом потихоньку, но открыто, везде, при женщинах и девушках, которые учат теории жизни, прежде чем приступят к её практике.
Наталья Алексеевна могла рассчитывать на прекрасное будущее, была восхитительно красивой, свежей и неслыханно смелой, знала всё, что выходящая из Смольного монастыря девушка может знать: знала французский, как парижанка, английский и немецкий превосходно, играла на фортепьяно с невероятной бравадой, мило пела, а чтение романов было её любимым занятием.
Ничто не защищало её ума и сердца от фальшивого понятия задачи женщины и роли её на свете; обещала себе дурачить, очаровывать и добиться высокого положения… будь что будет. Задумавшись, она не раз улыбалась сама себе, рассчитывая, что должна выйти за немного старого мужчину; в её планах на первом месте стоял брак такого типа, с любовником вдобавок, одним или несколькими, с большим состоянием, с именем, с путешествиями, Парижем и т. п. Отец не был богатым; помимо Натальи, было ещё две сестры и сынок, который уже ходил в пажеском мундире; и хотя полк был дойной коровкой, он не мог дать приданого, потому что жили по-пански. Наталья знала, что своим будущим может быть обязана только себе. Она не заботилась, однако, о нём чрезмерно, чувствовала, что первый богатый, полысевший вдовец либо измотанный старый холостяк, на которого захочет накинуть сети, будет её добычей. Тем временем она развлекалась, влюбляя в себя офицеров, ссоря их между собой и смеясь по очереди над всеми. Собственно говоря, она командовала этим полком; отец был под её приказами.
Ещё свежая и не сломленная никаким чувством, никаким противоречием, одарённая огромным талантом, Наталья имела тысячи лиц, а на самом деле ни одного. В зависимости от вдохновения, каприза она перебирала по очереди образы – серьёзный, детский, весёлый, игривый, наивный, и до отчаяния доводила своих любовников. Никогда вчерашний день и его настроение не ручались за завтрашний; после величайшей нежности, продвинутой даже до слёз, наступало холодное равнодушие и насмешки, после сильнейших ласок – самый страшный гнев, всё это без видимой причины, без логики… Переходила сразу от одной крайности в другую; она играла с изумлением тех, кто хотел её понять.
В глубине этого характера был холод испорченной, странной дочери севера, для которой инстинкт эгоизма был самым высшим и единственным правом. В церкви Наталья крестилась и била поклоны, ибо стояла на первом месте перед иконостасом, и приходилось ей притворяться набожной, но над религией смеялась и публично поносила.
В России благочестие бывает очень редко, за исключением народа, вера является тут инструментом управления, её священники – родом полицейской службы над совестью, они сами не принимают всерьёз своих обязанностей, их всегда можно купить, взять и склонить ко всему; внешние обряды здесь значат больше, чем дух Евангелие; грехи можно легко простить, не прощается только ошибка в форме. Разрешено смеяться в углу над мессой, но при мессе нужно бить поклоны. Создания, души которых нуждаются в религии, должны прибегать к католичеству, чтобы в нём найти удовлетворение. В Петербурге также множество женщин тайно бросали православие и ходили в наш костёл, чувствовали они в нём Бога, которого в их церквях не было, а в наших священниках находили людей образованных, у которых находили совет и утешение для страждущей души.
Наталья была испорченным, но прелестым и очаровательным созданием, то есть самым опасным чудовищем, какое может привлечь чистое и честное юношеское сердце.
Наумов, который не представлял себе дьявольской игры с сердцем человека, сразу попался в ловушку этих глаз и из всех офицеров полка он влюбился донельзя безумно. Для тех опытных и старших Наталья была милой игрушкой, он из неё создал себе идеал.
Вам, может быть, не раз случалось встречать в Италии одну из тех картин, изображающую красивую транстеверанку или женщину из Альбано, которых молодые художники часто выбирают для своих студий моделями; вы восхищаетесь на полотне и чертами, и выражением, и колоритом, и мыслью, которая, казалось, льётся из задумчивых очей. Вам, быть может, также случалось потом, прогуливаясь около Монте Пинчио, встретить оригинал картины, высохший, обычный, усталый, хотя похожий на тот идеал, в который художник влил свою душу.
Любовь является таким художником, что из самого распространённого материала умеет создавать мадонн и ясных богинь; чем больше любви в душе человека, чем светлее сияет избранное существо. Вот что Наумов сделал с Наталией, когда в неё так безумно влюбился. Бедняга не отдавал себе отчёта, что его обожествлённая Наталия была не той живой, ходящей по свету, а призраком его души. Он не задумывался над тем, что сколько бы раз не оставался с ней, немного остывал и испытывал какое-то болезненное разочарования, а в одиночестве воспоминанием о ней влюблялся до безумия. Не заблуждался он вовсе видами какого-то будущего, хорошо знал, что Наталия за него не пойдёт, но любил, потому что любовь была для него потребностью, а глаза этой женщины тянули его в неземные миры.
* * *
Это происходило в 1861 году, когда из малюсеньких проявлений пробуждающегося духа выросли эти гигантские события, которые являются одной из самых прекрасных и грустных страниц истории Польши.
Сразу после февральских выстрелов, после великих похорон, Россия, у которой для духа не было другого оружия, кроме кулака, а для борьбы против чувств ей нужен был штык, начала стягивать в Варшаву войска. Среди прочих полков, туда же был предназначен тот, в котором служил Наумов.
Это была минута, которая определила будущее Польши и России. Более зоркие уже видели, что в благороднейших душах родилось сострадание к нашему делу, это создало друзей деспотизма.
Из журналов, из сочинений, из самих фактов, которые позже старательно пытались скрыть, легко убедиться, что русские поначалу были воодушевлены величием той картины, которую представляла Польша. Горчаков вынужденно отступал перед этой поднявшейся волной, мы видели солдат 27 февраля, бросающих карабины и переходящих на сторону народа, полковников, которые, не в состоянии выполнить выданных им приказов, предпочитали покончить с собой; ещё минута и, быть может, российский народ, уступая благородному порыву, сам бы помогал сбрасывать с нас цепи.
Правительство, также отлично это увидев, начало искусственную агитацию, которая перешла в пьяное безумие; после первых признаков сочувствия к Польше спустили с цепей ту стаю ищеек, которые большими словами должны были сбить с толку слепой народ, заиграли на всех трубах псевдопатриотизм, а родина, которой бремя этой немного более свободной музыки приятно щекотало уши, начала танцевать, когда ей заиграли.
Но не будем опережать событий; первые новости о движениях в Польше вызвали те же чувства, которые мы видели в полках кавалерии 25 и 27 февраля. Слушались приказов, но старались не принимать участия в зверствах, а многозначительное молчание, закрытые рта, хмурые лица выдавали внутреннее беспокойство души. То, что мы пишем, это неоспоримый факт; правительство, составленное из людей без чувства, для которых кровопролитие в политических целях казалось делом простым и естественным, не колебалось ни минуты с тем, что хотело делать; народ доводили до безумию подлые подкупленные журналисты, на которых лежит пятно вечного бесчестья. Не нашёлся ни один человек совести, отваги, который бы во имя правды заступился за попранные права человечества.
Почти одновременно с приказом к маршу дошли до полка лаконичные журналистские отчёты о событиях и глухие новости о них. Наумов изумлялся сам себе, что чувствовал себя таким взволнованным и беспокойным, когда о них слушал. Неизвестно почему, ему в голову пришли его молодость, мать, туманные воспоминания о Варшаве, и бьющееся сердце рвалось, как к братьям, к тем мученикам, которых народ почтил торжественным историческим погребением. На протяжение всего этого дня он был молчалив, задумчив и чувствовал, словно его что-то тянет туда, к свежим могилам. Товарищи совсем по-разному об этом всём думали, он молчал, приходило ему в голову, что у него был там дядя и его сыновья, из которых один мог пасть под пулями русских солдат, что и он сам может быть принуждён идти на своих кровных и поднять братоубийственную руку на бедных жертв. Вся эта странная неразбериха творилась в его сердце и голове.
В этот самый вечер несколько офицеров, а среди них и он, были приглашены на чай к генералу. Алексей Иванович был хмур и задумчив; некогда он принадлежал к декабристам, но, к счастью, это не открылось, стёрлось, и теперь, когда он дошёл до генеральских погон, когда сам уже представлял царя и его власть, осуждал всякие попытки освобождения. Разделял он со многими другими то мнение, что николаевский деспотизм был преувеличенным и вредным, но верил также в либерализм и реформы Александра. Это его как бы оправдывало в собственных глазах, что поддерживал правительство. Как истинный русский, он инстинктивно терпеть не мог Польшу, мало знал поляков и то, с той стороны, с какой их знают в Петербурге. Он придерживался мнения императора Николая, который, раздражённый, однажды при Ржевуском и Радзивилле высказался о нас: «Ненавижу тех поляков, которые мне оказывают сопротивление, а тех поляков, что мне служат, презираю».
Алексей Иванович был петербургским цивилизованным генералом из разряда тех, что ко всему пригодны. Он чувствовал, что его ждёт большое будущее. Меньше всего, может, опытный в стратегии, он ожидал в будущем какого-то большого положения в столице, так как одна из любовниц графа Ад…а была его большой подругой. С мрачным лицом раздумывал он над польскими событиями, но через грусть, которую принял для порядочности, проглядывала совсем неприличная весёлость. До сих пор ему не хватало какой-нибудь возможности, чтобы дать узнать о себе, отличиться и попасть на дорогу милостей и почестей. Он сейчас ясно видел, что события в Польше могли ему предоставить отличную возможность для быстрого возвышения.
Очень кратко, но с горечью отзывался он о старом растяпе Горчакове и о тех, кто его окружал, давая понять, что он поступил бы совсем иначе…
Наталья Алексеевна была тоже очень рада будущему отъезду в Варшаву. Хотя русские гордятся своей страной и цивилизацией, когда едут на запад, они невольно чувствуют, что приближаются к Европе, и что этот мир, который они с презрением называют гнилым и старым, имеет над ними превосходство и величие учителя. Они потихоньку над ним смеются, как студенты над педагогом, но когда тот войдёт в класс, в классе тихо и в груди бьются сердца. Сердце Наталии тоже билось от мысли, что увидит одну из европейских столиц, а вдобавок одно из любопытнейших зрелищ, такое новое для русских, – революцию.
В гостиной полковника одна Наталия была легкомысленно весела; офицеры поглядывали друг на друга и, не зная что говорить, молчали… Генерал ходил, тёр остатки волос и бросал иногда бессвязные слова, из которых только можно было понять возбуждённое состояние его души. Наумов вдалеке, в тени, оперевшись на окно, был настолько погружён в мысли, что даже щебетание Наталии не обращало его внимания; девушке не понравилось, что кто-то в её присутствии смел думать не о ней. Поэтому она подбежала к Наумову, по дороге, согласно своей привычке, глядя во все зеркала, и пробудила его громким вопросом:
– Что там Святослав Александрович? Много поляков вы убили, задумавшись, вероятно, о Варшаве?
И, не дожидаясь ответа, с диким смехом, показывая белые зубки, говорила дальше:
– О, если мы там ещё попадём на революцию, тогда просить буду папеньку, чтобы у меня непременно было окно на улицу! Когда в них будут стрелять, я буду хлопать и смеяться. Слышал, отец, такую наглость? Чтобы эта горстка безумцев посмела с нами схватиться? А кто из господ офицеров лучше всех покажет себя, того поцелую… ей-Богу! Поцелую!
Наумов поднял хмурое лицо; она думала, что встретит на его устах улыбку запала и желание получить этот поцелуй, но она разочаровалась. В глазах Святослава была глубокая печаль. Она молчала, хотела получить ответ, но Наумов не сказал ни слова.
– Что вы на это скажете? – наконец она обиженно спросила.