Глухим, сдавленным голосом молодой офицер сказал тихо:
– Моя мать была полькой.
Наталия мгновение смотрела на него, потом вдруг отвернулась и начала говорить о чём-то другом. Но не прошло и нескольких минут, когда она снова обернулась к молодому человеку, и, неизвестно почему, пытаясь его соблазнить, молча подала ему руку. С её стороны был это простой манёвр кокетки, которая, хотя не любит, не позволяет, чтобы любовник её оставил. Для него эта молча поданная рука свидетельствовала о чувстве, перед которым, если бы не генерал, он упал бы на колени. К счастью, он не увидел улыбки, которая пролетела по губам Наталии как молния.
И она и генерал были того мнения, что полякам вовсе не следовало давать поблажки, что нужно было за них взяться по-николаевски. Тогда не предвидели, что система Николая по сравнению с системой Александра когда-то покажется мягкой.
С вечера от генерала офицеры разошлись по квартирам, разговаривая шёпотом между собой. Капитан пригласил к себе на пунш, и там только после первых рюмок у них развязались уста. Но, сказать правду, хотя вроде бы говорили очень откровенно, никто не открылся до глубины, всякий боялся даже самого лучшего друга, потому что у русских шпионаж настолько распространён, даже такой обязательный, что его все боятся. Притом офицеры строили из себя либеральных, поэтому полностью поляков не осуждали, а большинство было того мнения, что эту Польшу, как шар, прикованный к ноге, вечно враждебную, всегда неспокойную, нужно было однажды отдать.
Юноши тише беседовали в углах, догадываясь, что этими событиями можно было воспользоваться, чтобы выторговать какие-нибудь свободы.
Но этот разговор о политике продолжался очень недолго, сразу начали рассказывать об удовольствиях жизни в весёлой Варшаве, которую многие из них знали, о вечерних балах в зелёном садике, и беседа при помощи пунша перешла на озорные шутки, а Наумов выскользнул к дому, чувствуя на груди камень.
* * *
Наумов занимал очень скромную комнату в довольно отдалённой части городка; его слуга, вечно сонный Иван, дремал у хозяина, поэтому офицер, возвратившись домой, удивился, когда увидел в своих окнах свет и тень прохаживающегося по комнате мужчины. Он ускорил шаг и вскоре, остановившись на пороге, изумлённый, увидел военного в дорожной одежде, который, казалось, ожидает его.
Он с трудом узнал в утомлённом дорогой путнике бывшего товарища по кадетскому корпусу Генрика. Они очень дружили, но судьба их позже разделила, так как Генрик был назначен в главный штаб, а Святослав в полк. Почему они так привязались друг к другу – это тайна симпатии молодости, но и то, может быть, послужило причиной их сближения, что Генрик был родом из Варшавы, и что с ним иногда можно было поговорить о Польше. Наумов, даже став русским, любил о ней вспоминать и что-то его к ней тянуло.
Что до Генрика, тот был самым горячим патриотом; принадлежал ко всем тайным обществам, разветвлённым в военных учреждениях и университетах.
Узнав друг друга, они бросились друг другу в объятия и две их юношеские души воспряли со всей молодой горячностью дружбы. После долгой разлуки первый такой разговор есть всегда беспорядочной мешаниной слов, тысячью вопросов без ответов, воспоминаний, неразгаданных загадок. Наумов велел сразу поставить самовар и собирался угостить приезжего, когда тот ему объявил, что проведёт всего несколько часов и тут же едет в дальнейшую дорогу.
– Куда? Тебя куда-нибудь послали? – спросил Наумов.
– Нет. Еду в отпуск к семье, – ответил Генрик.
– Значит, у тебя не может быть такой срочности, – отозвался первый, – и мог бы смело мне день посвятить.
– Не могу, – пробормотал, покачав головой, Генрик, – не могу…
– Что же у тебя за срочность?
Офицер долго смотрел на приятеля, словно его изучал, словно желал, чтобы тот сам о чём-нибудь догадался, но Наумов, хотя события в Польше тронули его сердце, не имел ясного представления, какие они на него возлагали обязанности.
– Ведь вы уже знаете, – спросил спустя мгновение прибывший, – что делается в Варшаве?
– Мы знаем только из газеты и слухов, из которых немного можно узнать, а ты?
– Я, – сказал неуверенно Генрик, – мы знаем немного больше, но сначала, во имя старой дружбы, что ты об этом думаешь?
– Я, – ответил медленно Наумов, – я ещё над этим не задумывался, а потом, для меня это вещь чуждая, потому что я не поляк.
– Ты поляк по крайней мере наполовину, – воскликнул Генрик, – мать твоя была полькой, но если бы ты даже ни капли польской крови не имел в жилах, если был бы чистым русским, татарином, калмыком, разве не чувствуешь, в чём дело?
– Тише, – сказал Наумов, – я понимаю, но объясни мне, какую связь может иметь польский вопрос с освобождением России?
– Не буду тебе вспоминать нашей истории, – воскликнул молодой человек, – ты знаешь её или догадываешься, всюду, где Польша сталкивалась с Россией, сражались друг с другом две идеи – свободы и неволи; ещё сегодня покорённая и разорванная Польша так же борется за свободу, должна быть инструментом вашего выкупа. Вы должны воспользоваться польским движением, чтобы сбросить ярмо. Не видишь этого? Если вы вместо того, чтобы воспользоваться тем, что у нас готовится, обратитесь против нас, закуёте на себе цепи на долгие ещё годы. Ежели Россия не захочет понять того, что, отказываясь от добычи, деспотизма и разделов, которые для неё есть тяжестью, неудобством, может в нас получить вечного помощника и союзника для полного освобождения; если же ради самодержавия захочет нас притеснить, тогда ещё долгие годы останетесь в пелёнках и безвластии.
Пойми меня хорошенько, – говорил он дальше, – абсолютизм идёт против указанных природой вещей, предназначенных обоим странам. Величина и сила России не лежит в кощунственных завоеваниях народов, которые нужно уничтожать, чтобы их победить. Государство слишком уж обширное, не хватит ему уже внутренних сил на оживление этого ужасного гиганта, который болезненно разросся. Сколько раз уже повторяли, что предназначением России есть переливание цивилизации на восток, это предназначение она никогда не удовлетворит, коли будет вечно увеличивать изнурительную борьбу, продвигая её на запад. Если она не откажется от Польши, должна облиться её кровью, стать ненавистной в глазах Европы, все свои силы использовать на борьбу с цивилизацией и остановиться во всём шествии ещё на долгие годы. Несмотря на гигантские материальные силы, предполагаемую помощь Пруссии и Австрии, Россия исчерпает себя и её утомит этот бой, который никогда не закончится победой; может временно измучить Польшу, но даже ценой совести и жестокости никогда её полностью не победит.
Из векового опыта вы можете извлечь и тот вывод, что слишком огромные государства всегда есть только подготовкой великого краха, они угождают гордости деспотов, но не имеют условий долгой жизни; потом от самого лёгкого сотрясения они распадаются на части, как распалась Римская империя и все безумные фантазии ей подобных универсальных монархий. В духе века, в предначертаниях будущего подготовится что-то совершенно другое, кажется, что необходимой формой будут федерации крохотных государств, если свобода победит; большие государства, большие армии, большие бюджеты, большие налоги и большой гнёт – это пережитки прошлого, которые должны исчезнуть. Стало быть, мой дорогой, Россия, желая сбросить ярмо деспотизма, должна отдать Польшу Польше.
Должна ограничить дальнейшие разделы и начать огромную внутреннюю работу, на которую всех её сил едва ли хватит. О завоеваниях не думать, завоевания её ослабляют, опасаться завоевания нет причин, она достаточно сильна, чтобы оборониться, нуждается ещё в большой работе, чтобы из этого сурового, испорченного материала создать жизненную и смелую целостность.
Так говорил Генрик, а Наумов слушал его, задумчивый, не прерывая, только мягкая улыбка играла на его лице.
– Всё это очень прекрасно, – сказал он, – но это фантазии людей, которые больше имели дел с бумагой, чем с жизнью. Каждому, кто раз завоевал кусочек земли, кажется, что его уже навеки должен иметь. Россия, конечно, не откажется ни от пяди земли и я очень сомневаюсь, сможет ли когда-нибудь выбиться та часть Польши, которая сегодня называется королевством. Не только правительство, но и народ имеет свою гордость, сумеет её разбудить, это утопия, – добавил, заканчивая, Наумов. – Желаю наилучшего Польше, но ожидаю самого худшего.
– Так действительно может быть, – живо воскликнул Генрик, – если эти вещи все будут воспринимать так же, как ты. Россия, если имеет разум, воспользуется событиями, даст освободиться Польше и сама станет свободной. На это мы все должны работать.
– Как это? И мы?
– Главным образом, мы, – сказал Генрик, – мы военные, войско есть главным инструментом деспотизма, только через войско может прийти избавление. Нам нужно работать над солдатом, между собой, и это самое страшное оружие тирании отобрать.
– Но какие же это средства? – спросил Наумов довольно равнодушно. – Ты знаешь, что заговоры ни к чему не приводят?
– Кто тебе это сказал? – обрушился Генрик. – Ни один заговор никогда бесплодным не был; он приготовит умы, а когда, раскрытый, он потянет за собой жертвы, те станут последователями и апостолами. Каждый заговор есть посевом, который рано или поздно всходит.
– Но согласно твоей теории, – прервал, усмехаясь, Наумов, – мир неустанно должен был бы составлять заговоры?
– Нет, – сказал Генрик, – заговор является преступлением, если его замышляет амбиция такого Наполеона III, который, поклявшись Речи Посполитой, изменяет своей клятве, дабы угодить личным интересам и постелить гнездо новому деспотизму, но заговор против тирании есть наивысшим долгом.
Я знаю о том, – сказал, впадая в экзальтацию, Генрик, – что теория до сих пор не обозначила определённых границ, в которых революция является оправданной, нужной, скажу, святой, а когда она станет преступной и недостойной. Я знаю, что революция есть всегда социальной болезнью, что по доброй воле, из-за фантазии, счастливый народ никогда её не поднимет – но наилучшее указание законности революции – внутренние чувства общества. Если весь народ чувствует, что его правительство ведёт его на дороги, противные общественным правилам, что для его удержания вынуждено использовать средства, которые осуждает вечная мораль, в это время заговор является обязанностью, революция – необходимостью.
Теперь я задам тебе один вопрос: не оправдывает ли такое правительство, которое прививает идолопоклонство, приказывая почитать человека, как Бога, которое разрывает семейные узы, требуя от детей, чтобы доносили на родителей, от родителей – чтобы выдавали собственных детей, которое призывает, оплачивая шпионаж для предательства, которое сковывает человеческую мысль, которое сжимает совесть и награждает отступничество, которое выворачивает всю идею закона, основанное на самых неморальных принципах, заговор и революцию? Докажу тебе, – окончил Генрик, – что то, что тебе навязываю, близко к правде.
Нельзя любить революцию ради революции, ни отрицать, что она нарушает идею общественного порядка, что пробуждает плохие страсти, что, как инструментом, он должен часто пользоваться людьми не первой воды. Но кто же виновен, когда давление делает это зло необходимым?
Наумов невольно почувствовал себя увлечённым горячей проповедью Генрика, но всё его прошлое не располагало чрезмерно принять эти идеи, не чувствовал ещё призвания к действию, уже готов был смотреть на них с состраданием, но, видимо, имел отвращение к решительному действию. Несмотря на это, как каждому более тёплому чувству, которое возвышает человека и облагораживает, он позавидовал запалу Генрика, его мечтам и даже опасностям, которым мог подвергнуться.
– Мне не трудно догадаться, – сказал он, – что, если что-нибудь произойдёт, то ты, небось, со сложенными руками стоять не думаешь?
Генрик усмехнулся.
– Ну, а ты?
– Я, – сказал медленно Святослав, – не чувствую в себе никакого призвания к переустройству мира, ни сил к этому, я готов, аплодируя, приветствовать новую эру, но…
– Но поработать для неё ты не думаешь, – прервал Генрик. – Вы почти все такие, либерализм ваш и желание реформ кончается на платонических вздохах к Господу Богу, чтобы вдохновил своего помазаника. Вы хотели бы хлеба, но муку молоть и рук пачкать не желаете. Поэтому, быть может, Россия ещё долго, вздыхая, будет поднимать ярмо, потому что правда то, что сказал какой-то публицист, что каждый народ имеет такое правительство, какое заслуживает.
На этом на мгновение разговор прервался, а Генрик не открылся больше приятелю, который его также развивать не думал.
Они разговаривали так до полуночи, а когда пришли почтовые лошади, начали прощаться с добродушием и сердечностью.
– Стало быть, до встречи в Варшаве?
– До встречи, Наумов, жаль тебя, что ещё запрячься в работу не хочешь, но даю тебе слово, – воскликнул Генрик, смеясь, – что, подышав нашим воздухом, ты должен измениться! Впрочем, если ничто другое тебя не вдохновит, тогда какая-нибудь красивая полька тебя обратит.