– Тс…
Пётр Петрович взял жену за руку и посадил рядом.
– Не надо. Ты этого не сделаешь. Нам надо с тобой поговорить. Я знаю, Аня, ты волнуешься. Ты ездишь, споришь за меня, защищаешь…
– Ты об этом уже знаешь?
– Аня, нас больше не тревожат телеграммами по утрам. А если я и получаю, они начинаются словами: «Неужели, действительно, вы…» Я рву их, не читая, и не отвечаю. Аня, я не получаю больше писем, подписанных десятками имён. Письма, которые я получаю, анонимны. В них или брань, площадная брань «изменнику», «отступнику», «перебежчику», даже «продажному человеку», даже «Иуде», или благодарности: вы поступили «чесно». «Честно», – через «ять». И я не знаю, какие получать больней. Меня извещают обо всём, и обо всём на самой грязной подкладке. Аня! Я получаю анонимные письма, – как же ты хочешь, чтоб я не знал, что моя жена ездит по городу и «агитирует» за меня? Я знаю, почему ты так поступаешь, и благодарю тебя. Но этого не надо… не надо… не надо этого!..
Кудрявцев вскочил, сжав кулаки, сверкая глазами, и заходил по комнате:
– Я не хочу, чтоб по твоей милости ещё сказали, что Кудрявцев прячется за женскую юбку!
– Петя… – услыхал он голос словно раненого человека.
И от этого голоса у него перевернулось сердце.
– Прости!
– Но кто же посмеет? Кто! Про кого? Про Кудрявцева!
Анна Ивановна плакала.
– Аня. Вспомни, в Париже, за церковью Мадлены, есть памятник знаменитому химику Лавуазье. Он был казнён во время великой французской революции. За что? Кто-то сказал, что он изобрёл средство подмачивать табак, чтоб был тяжелей. И «врага народа» гильотинировали. Отрубили голову, а потом поставили памятник… Аня, мы живём в смутное время: чтоб думать, рассуждать, чтоб взвешивать, нужно спокойствие. В смутное время не думают, не рассуждают, не взвешивают. Смутное время – время летающих по воздуху клевет. Всевозможных. Как тополевый пух в весеннем вихре, крутится и летает в воздухе клевета и на всё садится. Сначала отрубят голову, а потом уж на досуге, рассудят: можно ли было верить.
– Но не могу же я… не могу… не могу молчать… – рыдала Анна Ивановна, припав к его плечу, – когда мы столько боролись, мучились, перестрадали… вынесли всё на себе… И вдруг приходят какие-то Зеленцовы… Плотниковы… Плотниковы, какие-то, мальчишки, дрянь…
– Аня! Аня! – с испугом воскликнул Пётр Петрович. – В нашем доме не должно, чтоб это раздавалось. В кудрявцевском доме. Я сам страдаю этим, – продолжал он, понизив голос, словно исповедуясь, словно боясь, что кто-нибудь подслушает то, в чём он сознавался, – я сам ловлю себя… Я часто теперь, читая в газетах что-нибудь страшное, думаю с радостью, со злорадством, Аня, я думаю: «Ага, мальчишки!» И ловлю себя на этой мысли и зажимаю рот своей душе. Хуже! Минутами мне даже хочется, чтоб «они» ничего не сделали, чтоб они погибли, погубили других. «Пускай». Я комкаю те радикальные газеты, на которые я же сам подписался и для которых теперь «Кудрявцевцы» – чуть не позорная кличка отсталых: «Мерзавцы! Мальчишки!»… И… вчера, чтоб забыться, я читал Чехова… Его «Скучную историю»… Тихого Чехова… И знаешь что? Даже Чехов обжёг меня своим кротким взглядом, как огнём. Я прочёл, как старый профессор кричит, когда вот так же раздаётся: «мальчишки». – «Замолчите, наконец! – кричит профессор. – Что вы сидите тут, как две жабы, и отравляете воздух своими дыханиями! Довольно!» И мне послышалось, Аня, что это на меня крикнул профессор. Не надо, Аня. И я показался себе такой же жабой. Нам не должно быть жабами и отравлять воздух своими дыханиями. Не говори этого. Никогда не говори!
И он поцеловал в губы свою жену, словно желая закрыть ей уста этим поцелуем.
– Ты знаешь, Аня, что я чувствую? На днях, говоря с губернатором, я вспомнил фразу из «Короля Лира».
– Я слышала об этом… И что говорит губернатор…
– Вот видишь! И тебе всё передают обо мне! Всё неприятное! Так вот я чувствую себя после того заседания, после этого разрыва, – смейся! – королём Лиром…
– Ещё бы! Неблагодарность!..
– Нет! Не Лиром, которого выгнала Гонерилья. Не Лиром, которого прогнала Регана. А просто Лиром, который разорвал с Корделией. Мне кажется, что я, поссорившись, расстался навек со своими собственными детьми… И потерял их.
Теперь Анна Ивановна обняла его, грустного, убитого, поникшего, с состраданием:
– Ты очень страдаешь, Петя?
Он покачал головою.
– Нет. Теперь нет. Словно упал с Эйфелевой башни. Теперь у меня просто всё болит и ноет. Но на душе спокойно: ниже падать некуда!
И при этих словах и при этом тоне у Анны Ивановны перевернулась душа.
– Но что же, что же переменилось? Разве ты не тот же?
– Аня, мы вместе пережили жизнь. Ты была мне женой и другом. В самые трудные минуты, тогда даже, когда ты не понимала, что происходит, – ты смотрела на меня с верой. Я тот же, Аня, и, что бы ни происходило кругом, с такой же верой смотри, – ты можешь смотреть на меня.
– Но я привыкла не только верить, – гордиться тобой.
– Тщеславиться мной, Аня, – с мягкой, нежной улыбкой поправил Пётр Петрович, – видеть кругом общее поклонение мне. Этого, только этого больше не будет. А гордиться своим мужем ты можешь. Разве можно перестать гордиться человеком, который откровенно сказал, что он думает, как он верит. Верь, Аня, среди всего, что я сказал «там», не было ни одного слова не продуманного, не выстраданного, за которое я не пошёл бы на плаху. Так-то, Аня. Мы много пережили и вынесли вместе. Перенесём же и это последнее несчастье, – видит Бог, тягчайшее изо всех, – так, как должно добрым, умным, честным, – пусть смеются над этим словом! – двум «либеральным» людям.
XIV
Новая репутация Петра Петровича Кудрявцева, как масляное пятно, расходилась по стране.
«Гражданин» писал:
«Средь наших Равашолей произошёл раскол. П. П. Кудрявцев, „тот“ Кудрявцев, „знаменитый“ Кудрявцев, – кто б это мог подумать ещё месяц тому назад? – оказался недостаточно сумасшедшим для наших радикальных болтунов. Не знаю, да и мало интересно знать, – как мало интересны поступки буйных больных, – чем именно провинился „лидер“ перед его стадом. То ли он не пожелал отдать половину России инородцам, то ли смел не согласиться, чтобы для большего привлечения нашей неучащейся молодёжи в университеты им посадили во время лекций на колени по стриженой барышне. Но факт совершился. „Знаменитому“ провозглашена либеральная „анафема“, самая свирепая из анафем, куда более свирепая, чем та, которую возглашает протодьякон Гришке Отрепьеву и ему подобным. Конечно, по человечеству, я радуюсь выздоровлению г. Кудрявцева, как радуются каждому выздоровевшему в сумасшедшем доме. Но позволяю себе спросить у г. Кудрявцева и его совести: зачем же он, немолодой человек, столько лет морочил голову тем самым несчастным мальчишкам и девчонкам, которые теперь ему же изрекают „анафему“? Зачем насаждал тот „радикализм“, от которого в решительную минуту он столь благоразумно бежал под „сильную руку“ власти, в лице местного губернатора? А впрочем… В том сумасшедшем доме, который называется теперь Россией, всё возможно, и я на старости лет, вблизи от конца жизненного пути, ничуть не удивлюсь, если услышу, что г. Кудрявцева прочат чуть не в министры. Ничему не удивляться – привилегия старости и психиатров, живущих в сумасшедшем доме».
И словно в ответ на это, все газеты облетела неизвестно откуда взявшаяся телеграмма:
«По слухам, известный деятель П. П. Кудрявцев назначается на высокий административный пост».
В «Московских Ведомостях» появилась корреспонденция:
«Событием нашего города, – писал какой-то „истиннорусский человек“, – служит крамольное собрание, устроенное без дозволения властей в доме застарелого в преступном либерализме г. Семенчукова. Что только делалось на этом „собрании“ крамольников, изменников, торговцев своей родиной и прочих интеллигентных тварей! Говорили зажигательные речи, плясали бесстыдные пляски (участвовали и дамы из породы „интеллигенток“) под дирижёрством известного политического преступника г. Зеленцова. Особым неистовством в этой преступной вакханалии, в пении и плясках (это происходило в субботу, под праздник!) отличались какой-то малый в мундире техника и некий г. Плотников, на преступную политическую деятельность которого, надеемся, хоть после этого, обратит внимание местное начальство в лице нашего уважаемого губернатора, который, как говорится, шутить не любит. Православные люди, идучи от всенощной и проходя мимо ярко освещённого дома г. Семенчукова, искренно возмущались безобразием. И мы сами слышали от многих и многих почтенных людей такие пожелания:
„Разорвать бы их на клочья, сквернавцев“.
Россия была бы продана иноземцам собравшимися крамольниками. Но тут случилось истинное чудо, которое мы можем приписать только справлявшемуся на следующий день празднику. Чудо просветления вечной истиной слабого человеческого разума! Долгое время ошибочно считавшийся „либералом“ дворянин Пётр Петрович Кудрявцев не вытерпел продажных разговоров о разделе между иноземцами земли русской. Вскипело его русское сердце, и возговорил болярин и отделал интеллигентную шушеру так, что она, как говорится по-русски, до новых веников не забудет. Как некий новый болярин князь Пожарский, болярин Пётр Петрович Кудрявцев разбил врагов России в пух и перья, за что, как мы слышали из верных рук, он получил уж благодарность со стороны начальства. Теперь все благомыслящие люди нашего города любят и благословляют доблестного болярина Кудрявцева, а крамольники его чураются. Крамольное собрание, наверное, закончилось бы избиением изменников, и не на словах только, но бдительная полиция явилась вовремя и, закрыв преступное сборище, переписала негодяев по именам, чем и спасла их от ярости народной. Теперь среди благомыслящих людей нашего города только и разговоров, что следует крамольников качнуть так, чтоб от них только клочья полетели и, по русскому выражению, дух из них вылетел, а болярину П. П. Кудрявцеву, который стал всем вдруг дорог и мил, словно родной, – честь и слава вовеки веков!»
Шарапов прислал ему «Пахаря» и ещё какую-то мерзость.
А радикальная печать…
С прямолинейностью и жестокостью молодости она клеймила «постепеновца», «примиренца», «отсталого» и «перебежчика».
«Из какой могилы, какого давно сгнившего восьмидесятника, поднялся этот смрад, который называется г. Кудрявцевым?» в каком-то истерическом припадке писал один из самых ярых радикалов.
Имя «Кудрявцев» снова было нарицательным.
Но с каждым днём оно становилось всё более ругательным и обидным.
Пётр Петрович молчал и только глядел широко изумлёнными, полными ужаса глазами, словно наяву перед ним проносился кошмар.
– Минутами мне кажется, уж не сошёл ли я с ума, и не кажутся ли мне в галлюцинациях чудовищные, невозможные вещи?!
Анна Ивановна задыхалась среди всего этого:
– Отвечай! Опровергай!