Оценить:
 Рейтинг: 0

Приглашение на казнь (парафраз)

<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 25 >>
На страницу:
13 из 25
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И истуканы снова погрузились в истуканьи сны.

И снова нечем(у) или некому разбавить плотную и потную жизнь, трудно проходящую и всё же… проходящую.

А где было директору тюрьмы набраться метафор? Хилый кустик с жёлтыми цветочками, куриная слепота? которая выросла там, за сараем, где тюремщик Родион закопал, в шесть лет, бесхвостую кошку?

Заламываньем рук и хрустом чудовищного зуба…

У-у-у-у! Никак не обойти описательную материю. Может потому, что факт бывает такой уникальный, единственный, исключительный, бессистемный, что нет до него никому дела? Не обобщить его, не превратить в символ или хоть бы в аллегорию какую-нибудь. Ни на что он не действует, не сбивает с толку.

Так мне ещё никто не гадил,

Не сбивал с толку.

А ты девочка…

Затянула меня…

– по-моему автор… а кто, собственно, автор? Неважно! автор устал, судя по последним и предпоследним шуткам.

Но, ещё раз: noblesse oblige!

Заламыванием рук и хрустом «чудовищного зуба» (наш автор назвал бы это Эдгаровым перегаром, а ещё можно назвать это отрыжкой Кафки) или, как будто хрустом громадного таракана под брезгливой торопливой ногой (отвратительный мокрый хруст), под торопливым кожаным башмаком, торопливой резиновой калошей, вставала картина с рыдающим маленьким директором Родрижкой. Гицели, хулиганы ещё в те годы, в «годы, – если хотите, – всеобщей плавности…», если хотите, когда «атлет навзничь лежал в воздухе» и «ласточкой вольно летела дева в трико», хулиганы уносили клетку, его западню; гицели и хулиганы; они даже и не посмотрели в его сторону, только один цыкнул с угла губы и чуть не попал…

Ограбили!

В клетке был один щегол, самчик, он, когда самочку оставляли дома, пел тоскливей, зазывней и задористей, и слетались к нему задиристые щеглы, и щеголихи, которые обращают внимание на что-ни-попадя, только, не на того, кто может искусней и задорней всех.

Родриг Иванович испугался, напал страх, не сопротивлялся – мог бы ещё и получить, как говорят, по башке! – а второй маленький директор (тогда ещё Родиона не было, был кто-то другой. О приобретении тюремщика Родиона в качестве своего двойника, уже потом, в силу сложившихся обстоятельств, должна была бы быть целая глава. И я бы, пожалуйста! Но может быть потом – ещё, как сказал бы тот же Родион: «Ещё не вечер»), второй, ещё зачаточный директор в душе клокотал, стучал ногами, у него колотились зубы: Карманьола, Марсельеза, Гимн народовольцев, Вихри враждебные и Смело товарищ в ногу, стучались в голове.

Переступить страх; броситься, вцепиться, кусаться; два печальных щегла, самка и самчик, на обратной стороне замазанных чернилами век – щегол в красной шапочке, будто в колпачке, красный колпачок, который надевают – как всякий школьник, он знал эту «подставную фразу»… «…Вам наденут красный цилиндр».

Ещё амфибрахий бился, будто утопающий, никак не умеющий ухватиться за соломинку:

Один красногрудый снегирь

И чижик один голосистый…

И снова:

Один красногрудый снегирь

И чижик один голосистый…

Засыпал, слова путались, путались: «голосистый, красногрудый, снегирь, чижик, в борьбе, и право, и кинжал», - будто швейной иголкой, цикающей флейточкой, флейточкой швейной иголочки вдруг кто-то, как анализ крови из пальца, протыкал тишину. Пи-ик! Печальная щеглиха кликала из клетки сбежавшего своего кавалера: Сбежал, оставил! – она же не знала и думала, что он от неё сбежал, оставил, и от этого она была печальной. Печальная ще-го-лиха. Наступала тишина, сквозь чёрную стену которой (никто же не будет отрицать, что тишина чёрного света, стена чёрного цвета, потому что в ней, в чёрной стене, как в чёрном свете есть все краски мира – есть все миги жизни: от того, что называется чернухой, до того, что называется кружевами).

Сквозь чёрную тишину как колючей флейтой: Пинь-пинь-чи, пинь-пинь-чи! Ци-ци-фи, ци-ци-фи! – песня была синичья! Почему синичья? Но Сон уже смял песню.

Теперь он сидел, едва различая круглую притрушенную хлебными крошками, среди снега, под поклонившимся лопухом миш?ньку (пейзаж гламурненький: в кружевном инее дер?ва и ветки, точно выверенного размера небо, слегка серое, подкрашенное бардово-свекольным, то ли рассветом, то ли закатом, розовощёкие гномы в складных телогреечках (душегреечках) и фетровых валеночках – словом, как в гламурном сне), вытоптанный в снегу кружок с, посреди, с не совсем посреди петлёй из конского хвоста. Замёрз (условно, как мальчик Кай, неумеющий никак сложить слово «вечность», а тут ещё Герда (спасла всё-таки мальчика от вечности своими розами!), а тут ещё и Герда со своими розами). Птахи: щеглы, чижики, снегири, синицы порхали, перескакивали от одной чертополошьей головы к другой, будто в калейдоскоп смотришь: красно-сине-зелёно-коричнево-фиолетово-оранжево… -иние, -етовые, -асные и -желтые, перемигивались, менялись местами, будто в пятнашки играли, претендуя якобы на какой-то смысл формы, которого, в общем, там, и не содержалось. Так… мелькание. Семена падали и некоторые, незамеченными проникали сквозь снег, к земле, чтоб на следующий год снова кормить пёструю шпану. Хотя многие считают, что кормит шпану Господь, но, как говорится: на Бога надейся, а сам не плошай.

Амфибрахий теперь звучал, носимый морфеями и запечатлевался на обратной стороне черепа, как на памятливой флешке, как музыкальное сопровождение и поспевающий вовремя рефрен:

Один красногрудый снегирь

И чижик один голосистый…

И снова:

Один красногрудый снегирь

И чижик один голосистый…

Птицы показывали своё полное безразличие к ловчим приспособлениям и бьющейся в голове юной строфе, бьющейся в юной голове строфе, бьющейся в юной голове юной строфе, к бьющейся в юную голову строфе. Индифферентно совсем, поклёвывая свисающую тут же рябиновую рябину-ягоду, снегирь, позаимствовавший себе на грудь красоту заходящего солнца, позаимствованную себе рябиной, даже и один глаз свой не косил на приманку. Синицы, чижики и щеглы суетились, но не по поводу лежащего внизу конского силка… ах, у каждого свои заботы, свои радости, разговоры.

Конечно! они врали все и ломали комедию. Опытный глаз не мог не заметить, что они все врут и ломают комедию. На самом деле, всем было любопытно. И голод не тётка. И они всё ниже, всё ближе к крошечному (из крошек), невесть откуда взявшемуся гостинцу. Синица большая (Parus major) повисла в воздухе прямо над силком, дребезжит крылышками, дребезжит, наметила глазом кроху и упала, прямо на силок. Заметила, бросилась с крохой вон, но было поздно… схватил её силок. «Ци-ци-фи, ци-ци-фи! На помощь! Пинь-пинь-чи, пинь-пинь-чи! – так, что все в страхе разлетелись.

В это время уже пришёл в себя, влетел никем незамеченный, собственно, был никем не замечен и когда вылетал… может пауком только? (триста миллионов лет опыта!), прибыл из городского театра второй Цинциннат и стал слушать про Директора.

Пинь-пинь-чи, пинь-пинь-чи! – выбивалась из сил птица. – На помощь! И всё тише: «На помощь», всё тише «Пинь-пинь-чи», – но он не шёл, маленький, брошенный любимой, ограбленный гицелями начинающий директор тюрьмы, директор цирковой тюрьмы не шёл на помощь. Не шёл, но стоял и смотрел, и шевелилось в нём что-то нехорошее (он понимал, что нехорошее), каким-то образом связалось… связалась его обида, обидные и какие-то ещё страдания, хотелось наступить, уничтожить, забыть это; страдания от своей никчемности; «переступить страх; броситься, вцепиться, кусаться», «они даже не посмотрели в его сторону, только один цыкнул…» И она ушла. Аннабелла аннабеллоглазая. И эти печальные, оставленные в горшке розы… это как раз так и было… Она ушла, навсегда, навек. Пожалуй…

Ему, ничего не сказав, взяли, ушли, забрали, отняли, ограбили, унося печального самчика…

Мизерности, мерзостности, мерзопакости не умеющей преодолеть страх, хотелось бы дать имя, назвать, чтоб засуществовала.

В те поры гламур выскользнул в образцы, оказался образцом: образчиком поведения, классикой с уже неподвластной изощрённому штихелю критика матрёшкой и исполинским, с деревянным молотом, медведем. Под это не подделаешься, это на роду написано.

А что? открыть ли и нам, какой-нибудь французский магазин? У нас не меньше, чем у призрака с мёртвым глазом, способностей притворяться.

Да, нам тоже, как и вечному проходимцу и совратителю, хочется заглянуть пустым глазом в душу, узнать, что болит, что скребёт, что тлеет там, что зреет; пощекотать свои, жирком подёрнувшиеся нервишки, подёргать за засаленные ниточки.

Для начала, как уже положено, с рококошной лепнины потолка проливается Золотой дождь (знаете, как говорят: «как с неба свалился»). Зачатые Золотым дождём данаи… от Данаи, которая зачала от Золотого дождя, а родила от Зевса. А что? Кто тебе не Даная сейчас? Разбросанные во Вселенной падающими звёздами. Падающими подразумевает, что есть на что падать (если не иметь в виду свободного падения). Про свободное падение поговорить бы. Но я уже сам так запутался… то печальные щеглы, то аннабеллоглазые Аннабеллы, то вдруг французский магазин, никак не выправить на ровную дорогу, а ещё про свободное падение. Шо занадто, то нэ здраво, говорят поляки. Но вот, вкратце, самое основное: В особом (по правде, не в моём вкусе), в особом случае, падение превращается в вечное падение, кому больше нравится – свободное падение. Не имея под собой на что падать, падаешь вечно и попадаешь тогда в плен бесконечных длящихся, таких как «ы» или «и», в отличие от таких как «ц», или «п», или, пусть будет «б». Знаете, это как кто-то живёт по прямой, у которой может и конца нет, а кто-то, сколько ни живёт, всё равно возвращается в свои оглобли или, может лучше: упирается лбом в стену.

И тут выясняется (это французский магазин, мам-зели!), выясняется, что вот той! «…да, да, ты, подойди, по-вер-нись, Опа! а она, она, она, у ней на-ро-ду-НЕ-на-пи-са-но! Молоки золотой не хватило. Как сказал бы Родион, на всех не наберёшься или ещё мог бы сказать: «Вот тебе и Ферсаче!»

Ах, не написано на роду? Тогда и расплачивайся, отвечай! Кому-то же надо отвечать – хоть и надрываться, хоть и биться из последних сил. На роду, значит, написано надрываться и биться, в беспомощности и из последних сил.

– Нет! – это сказал Цинциннат, расстроенный несоответствием… несостыковкой… неверным отображением… неужели есть такие зеркала, которые несовершенство и ничтожество могут выпрямить и превратить в идеал и наслаждение, уродливые и нелепые нетки, «рябые, шишковатые штуки» в образец и мечту?.. – Фрустрации и сублимации, – сказал расстроенный Цинциннат.

Песнями не остановить дрязга зубов.

Он даже вскидывал руки и топал ногами, чтоб напугать, снова заставить, когда птица замирала на миг, птицу рваться и терять перья жизни, в страданиях страдать от жуткого страха. Потом, вынув птицу из силка и почувствовав ещё некоторый, всё-таки уже ужаленный смертью порыв, он протянул руку к небу и раскрыл ладонь, хотя знал, что синичка (Parus major), была уже мёртвой.

Родриг Иванович, директор тюрьмы, маленький птицелов почувствовал облегчение и тут же новый испуг. Он оглянулся: обиженный злодей, обиженный изверг, обиженный палач, и спрятал мягкую и тёплую жертву в карман. Оглянулся и хотел заровнять взрыхлённый под силком снег и сам силок расправить, привести снова в рабочее положение. Остановил себя и валенком растоптал и силок, и крошки, и пух-перо, принявшей на себя страдания, расплатившейся за него. Оглянулся, прямо в объектив лицом, крупно, искажёнными чертами лица посмотрел и пошёл туда, где за деревянным сараем, в котором потом у него ещё… не об этом сейчас… где за сараем, под забывчивой, расцветающей жёлтым крестиком жарким летним вечером, куриной слепотой, лежала закопанная бесхвостая кошка. Снова светила Луна и понятно было, что всё будет записано.

Родриг Иванович, как и Родион, был неторопливым и тоже, даже, флегматичным мальчиком, и, как все Родриги, равно, как и все Родионы, всё же, мог постоять за себя и не любил предателей.

Цинциннат встал, надел большие шепелявые туфли («Марфинька говаривала, что его башмаки ей жмут» – это уже было), запахнул халат и подошёл к столу. Директор и адвокат Роман Виссарионович вежливо (у каждого своя; у всех своя вежливость) отошли в угол, туда, где стены, потолок, туда, где решётчатое окошко и угол, и паук сходились, чтоб тишком друг на друге, друг о друга… отошли, чтоб узник отзавтракал, не будучи стеснённым их присутствием.

Но Цинциннат не сел, не налил из кофейника кофе: «Вы пришли сообщить мне о моём помиловании?» – спросил Цинциннат.
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 25 >>
На страницу:
13 из 25

Другие электронные книги автора Евгений Юрьевич Угрюмов