Я взглянул на утренние небеса, косо заштрихованные идущим снегом. Снег валил всю дорогу, заметая уходящий сорок девятый год. Я ехал в отпуск, только в конце декабря удалось вырваться из череды неотложных дел.
Я не выспался: сосед в купе, армейский капитан, всю ночь надсадно храпел и – для разнообразия – пукал. Он со своей женой как сел в Риге, так и завел разговор о том, что теперь их, то есть евреев, прижали. Ссылался он на фельетоны в центральных газетах, из коих следовало, что ловкачи с еврейскими фамилиями обманывали ротозеев, ведавших различными учреждениями. Мне попадались эти фельетоны и казались странными. Было похоже, что их читателей натравливают на евреев. Во всяком случае, этот капитан (начфин какой-то части в Риге, как он сообщил при знакомстве) так и понимал, что евреев наконец-то «решили взять за жопу». Маленький, щекастый, начфин широкой улыбкой выражал одобрение. Уж он-то, явствовало из улыбки, ротозеем не был.
Около полудня поезд втянулся в темноватый коридор Варшавского вокзала.
Истекали последние часы сорок девятого года. Снег валил и валил, словно торопясь выполнить некий небесный план по снегопаду. Трамваи ходили плохо, пути не успевали расчищать. И я отправился к Галине Вартанян пешком. На мосту Лейтенанта Шмидта порывом ветра с меня сорвало шапку и чуть не унесло в замерзшую Неву, но я догнал ее и, отряхнув от снега, надел. Здорово запыхался. В продмаге на площади Труда было полно народу. Стоя в очереди, я слышал обрывки разговоров – о новогоднем концерте в клубе Кирова, и о том, что мандарины кончаются, зря стоим, и что где-то продавали хорошие елки, – и кто-то шутил, и слышался женский смех, – жизнь шла, простая и естественная.
Мандарины действительно кончились человек за десять до меня, но яблоки были, и я купил кило, а также бутылку кагора. С этим вином я очень знаком, оно входило в подводный рацион.
Итак, с новогодними дарами заявился я на улицу Союза Связи, в квартиру отца, непостижимым образом опустевшую. Галина, одетая в лыжный костюм защитного цвета, выглядела юной, – мелькнула глупая мысль, что вот, хоть лепи с нее девушку с веслом. Мы поцеловались, прошли в большую комнату, сели на диван, над которым висел гобелен с конными рыцарями, выезжающими из ворот замка (отец называл этот редкостный гобелен «приданым» Галины).
– Нет, свиданий не дают, – говорила Галина быстро, слегка шепелявя. – До конца следствия не положено, а когда оно кончится, неизвестно. Творится что-то ужасное, Вадим. Арестованы Попков – первый секретарь обкома, Капустин – второй секретарь, председатель горисполкома Лазутин и еще много людей. Идет прямо-таки разгром ленинградской парторганизации. Исключают из партии, снимают с работы. Я тебе не писала, Вадим, в письмах нельзя. Меня тоже исключили.
– Исключили из партии?! – поразился я. – За что?
– Ой, формулировка просто абсурдная! За связи с критиками космополитами. – Галина усмехнулась, вокруг рта у нее прорезались морщинки, да нет, не очень-то юной она выглядела. – Не подумай чего-то дурного. Я ведь в отделе культуры работаю. Естественно, брала интервью у театральных критиков, а они-то теперь и объявлены космополитами. Их прозвали «Иванами, не помнящими родства». Хотя почти все они не Иваны, а евреи. Вот, значит, меня обвинили в связях с ними.
Ну и дела! Я, конечно, помнил, что в начале этого, ныне уходящего года появилась в «Правде» редакционная статья с обвинениями неведомых мне театроведов, которые, «шипя и злобствуя», охаивали лучшие произведения советской драматургии. «Шипя и злобствуя»! Ну и ну… чудился посаженный в клетку рассерженный кот… Было странно, что театральных критиков назвали космополитами. Космополиты – это «граждане мира», что же дурного в таком понятии, близком к интернационализму нашей идеологии? Вдруг оказалось, что это «антипатриотично», связано с «безразличным отношением к народу», с «равнодушным, оскопленным, холодным эстетством». Слова-то какие убийственные. «Оскопленное эстетство»! Ух!..
– Закрыли музей обороны Ленинграда, – продолжала Галина, – арестовали его директора. Запретили издание сборника очерков писателей о блокаде.
– Галя, вы мне писали, что в ленинградском союзе писателей обещали дать отзыв о заслугах отца…
– Ни черта не дали! Там перепуганы ужасно. Один писатель, близкий друг Льва, рассказал мне… Вадим, это большой секрет, так что прошу тебя…
– Не беспокойтесь, Галя.
– Он рассказал, что в феврале состоялся в Питере пленум обкома и горкома. На нем выступил Маленков с докладом об антипартийной группировке. Там каялись Попков и Капустин.
– В чем каялись? Что за группировка?
– Не знаю! – Галина помотала головой, словно отгоняя страшное видение. – Невозможно понять, в чем провинились. Моя подруга, тоже журналистка, говорит, что они хотели перенести столицу из Москвы в Ленинград. За это арестовывать? Это «антипартийно»? Ну, погрозили бы пальцем: бросьте эти глупые игры… Так нет же… Летом начались аресты. В Москве взяли Алексея Кузнецова. Такого заслуженного человека! Я думаю, если бы Жданов не умер в прошлом году, он бы не допустил «дела Кузнецова». А Николай Вознесенский – его за что? Председатель Госплана, о нем говорили, что талантливый экономист…
– У отца были личные контакты с Кузнецовым?
– Конечно. Кузнецов общался с писателями-блокадниками. Отец в одном из очерков писал о нем. Книгу свою ему подарил.
Я спросил, есть ли приемные часы в Большом доме и как туда пройти.
– Хочешь добиться свидания? – Галина покачала головой. – Вряд ли дадут. Но попытайся. Увидят твои боевые ордена – может, и уважут.
Она дала мне нужную информацию, взглянула на часы.
– Ой, скоро Новый год, надо привести себя в порядок. – Она тронула свои волнистые волосы. – Мы с Люськой не собирались встречать, не то настроение. Но такой гость заявился! Пойду переоденусь. Вадим, спасибо за вино и яблоки.
Галина вышла. Я остался один в большой комнате; над головой у меня конные рыцари с длинными копьями съезжали с подъемного моста в свою средневековую жизнь, полную приключений.
Бесшумно ступая домашними туфлями, вошла Люся. За два минувших года бойкая болтливая девочка превратилась в прелестного подростка, в ее новом облике как бы таилось обещание расцвета женской красоты. Нечто библейское, подумалось мне, было в ее черных кудрях, в удлиненных синих глазах.
– Здравствуй, сестрица, – сказал я, поднявшись.
– А, это вы… Здравствуй, братец. – Люся с улыбкой подставила щеку для поцелуя.
– Что ты читаешь? – Я взглянул на книгу в ее руке. Это были «Приключения Гекльберри Финна». – Нравится тебе?
– Как может не нравиться такая книга, – сказала Люся совершенно по-взрослому. Она села, оглядела меня, задержавшись взглядом на орденах, спросила: – А вот что такое мальвазия?
– Мальвазия? Кажется, было такое вино. Откуда ты это выкопала?
– Ну, Гек рассказывает негру Джиму, как король Генрих утопил своего папашу, герцога Веллингтона, в бочке с мальвазией.
– А-а! – Я усмехнулся. – Гек путает. Слышал звон, да не знает, где он. Генрих Восьмой вовсе не был сыном Веллингтона. Они и жили-то в разных столетиях.
Тут вошла Галина. Теперь, сменив лыжный костюм на серое, с черной отделкой, шелковое платье, она снова стала королевой Марго.
– Ну, накроем на стол и будем встречать Новый год, – сказала она, улыбаясь.
Улыбка получилась невеселая.
Спустя несколько дней, после моих звонков и письменного обращения, меня принял в Большом доме на Литейном проспекте тамошний служитель – старший лейтенант с бледным замкнутым лицом. Погоны у него были почему-то с голубым просветом, – быть может, он раньше служил в летной части. Глядя на меня холодными, узко посаженными глазами, он спросил:
– Что вы хотели?
– Я же написал в заявлении – хочу узнать, почему арестован мой отец, подполковник Плещеев. Он писатель, участник штурма Кронштадта в двадцать…
– Ваш отец, – прервал мою нервную речь служитель Большого дома, – находится под следствием.
– Да, но в чем его обвиняют? У отца нет и не может быть никакой вины. Он в партии с семнадцатого года…
– Под следствием бывали члены партии и не с таким стажем. Пока идет следствие, мы не можем вам ничего сообщить.
– А когда… ну примерно хотя бы… когда закончится следствие?
– Это неизвестно.
Этот холодноглазый был абсолютно закрыт для нормального человеческого общения. Мое волнение, как и мои ордена, не производили на него ни малейшего впечатления. Ждите конца следствия, которое неизвестно когда закончится, – вот и весь сказ. Конечно, никакой переписки, никаких свиданий.
Я вышел на Литейный с чувством опустошенности. Медленно побрел к Невскому проспекту, оскользаясь на обледеневших местах тротуара. Прохожие, идущие навстречу, щурились от ветра с колючим снегом, все торопились в свои теплые углы. Мучительно было думать, что у них все в порядке, ни у кого отец не арестован – только у меня… Боже мой, как жалко мне было отца, ни за что ни про что посаженного в тюрьму…
Мы, конечно, знали, что до войны были «враги народа» – шпионы, вредители и еще черт знает кто. Их судили, отправляли в лагеря на перевоспитание трудом («перековкой» это называлось), а главных преступников расстреливали. Но после долгой кровавой войны, после победы над фашистской Германией – теперь-то почему возобновились аресты? Откуда взялись «враги» у народа-победителя? Что-то странно… Что-то пошло не так…
Сквозь непогоду рвались неведомо куда бронзовые кони на Аничковом мосту, их сдерживали юноши с высокими шапками снега. Я тащился по Невскому, ледяной ветер бил в лицо. Жизнь швыряла в лицо пригоршни колючих вопросов: что происходит?.. почему вяжут своих?.. жизнь, дай ответ!.. Не дает ответа.
Вот и «Квисисана». Маша, ты помнишь, мы с тобой обедали здесь в победном сорок пятом? Ах, какие тут были бифштексы! Какая жизнь была…
Я обедал в «Квисисане» в гордом одиночестве. Как байроновский Манфред в Альпах. Как одичавший пес, разжившийся костью…
За соседним столиком шумно веселились трое парней и три девицы-блондинки. Парни были в клетчатых пиджаках и странно узких брюках. Они танцевали со своими беспрерывно хохочущими девками под радиолу. Неприязненно я глядел, жуя бифштекс, на «золотую молодежь». Отплясываете? Ну-ну.