Оттуда, из конца коридора, донесся бас Редкозубова: «Ты мать! Значит, должна!» – «Ничего я не должна!» – в женском крике была истерическая нотка.
Травников постучал в их дверь. Голоса сразу смолкли.
– Чего надо, Игоревна? – спросил оттуда Редкозубов.
– Это я, Валентин, – сказал Травников. – Можно войти?
– Заходи, – раздался бас после паузы.
В комнате с окном на восток было темновато, еще не зажгли электричество. Редкозубов сидел на диване, в серой майке и засученных штанах, держа ноги в большом тазу с водой. Из-за стола с неубранной посудой поднялась женщина лет сорока пяти, с обвязанной по лбу головой, и уставилась на Травникова светло-карими, точь-в-точь как у Маши, глазами. Выражение ее лица было напряженное, бледные губы плотно сжаты…
– Ага, – прогудел Редкозубов, без улыбки глядя на гостя, – ты в офицеры вышел.
– Здрасьте, Федор Матвеич, – сказал Травников. – Добрый вечер, Капитолина Федоровна. Рад познакомиться.
– Здравствуйте, – не сразу ответила женщина, поправляя волосы над повязкой. – Вы Валентин, знаю, а по отчеству как?
– Да не надо по отчеству. Просто Валя. А Маша – ее что, нет дома?
– Вы садитесь, – сказала Капитолина Федоровна, суетливо сдвигая на столе тарелки. – Маши нет… скоро, может, придет…
– Может, придет, – подтвердил Редкозубов, – а может, нет.
Он начал вытирать полотенцем синеватые ступни.
– А где она? – спросил Травников, садясь.
– У Корзинки своей, – проворчал Редкозубов.
– Маша к подруге ходит, к Тамаре Корзинкиной, – уточнила женщина, – помогает ей… больная дочка у Тамары… Вы посидите, Валентин… Сейчас я…
Заметно растерянная, Капитолина Федоровна вышла в смежную комнат у.
– Двадцать первого, – кивнул ей вслед Редкозубов.
– Что двадцать первого? – не понял Травников.
– Шарахнули в госпиталь двадцать первого сентября. Ну, бомбежка. С тех пор она. Контузило ее сильно.
Редкозубов сунул ноги в тапки. Прохромал к буфету, вынул бутылку и пару стаканов, поставил на стол. Рубашку-ковбойку надел навыпуск.
– Давай, – сказал он, садясь напротив Травникова. – Обмоем твои нашивки.
– Федор Матвеич, может, не надо? Подождем, когда Маша придет.
– Надо. – Редкозубов налил спирт в стаканы. – Она придет или не придет – не знаю. Ну? Давай, лейтенант.
Граненые стаканы чокнулись незвонко. Редкозубов мощными глотками выпил до дна. Валентин споловинил: этот спирт плохо шел в глотку, хоть вроде и привычна она уже была к «наркомовским ста граммам». Федор Матвеевич еще налил и пустился рассказывать в своей обрывистой манере, какая туча налетела двадцать первого сентября на Кронштадт.
– Бомбы по гаваням, по Морзаводу. По всему городу, понятно? Даже и в Морской госпиталь, прямо в те… трапевтическое отделение. В приемный покой. Капу там контузило, вот. Месяц лежала, молчала. Головные боли все время. Ее друг там кокнулся. Доктор…
– Ты про себя расскажи, – раздался голос Капитолины Федоровны, она из смежной комнаты вошла. – Что же вы без закуски пьете?
– А есть у тебя? Так давай.
Травников поразился: в комнату вошла словно другая женщина. Она сняла с головы повязку, причесалась и переоделась. Вместо мятого халата на ней теперь было шелковое платье вишневого цвета. Ну просто красивая женщина – очень похожая на Машу. Только в глазах что-то тревожное…
– Вот. – Она поставила на стол сковородку с белесыми оладьями. – Это пшённики, – пояснила, кладя перед мужчинами тарелки и вилки. – Извиняюсь, что больше ничего нету.
– Спасибо, – сказал Валентин, – вы не беспокойтесь, я не голоден.
– А я как раз голодный. – Редкозубов ткнул вилкой в «пшённик». – Эх, теперь-то ничего, прибавили. Вот зимой! Ну давай, Валентин, – поднял он стакан. – Поскольку живые остались, значит, уважим.
– Что уважим?
– Ну что? Флот Балтийский. – Редкозубов осушил свой стакан, вытер ладонью губы, приподняв усы. И, жуя «пшённик», спросил: – Тебе налить, Капа?
– Нет. – Женщина села у дальнего края стола и отрешенным взглядом уставилась в окно, за которым медленно угасал светлый вечер.
– Нет так нет. Ты, Валентин, знаю, на суше воевал. А у нас тут! Двадцать третьего опять был налет, – небо черное от них. Двести пятьдесят бомбардировщиков!
– Я слышал, – сказал Травников. – «Марат» разбомбили в тот день.
– Да, «Марат». Я как раз на «Марат» и шел. Вчетвером со своей бригадой. Мы там сорокапятки, которые на башнях, меняли на новые, значит, автоматы. Почему не пьешь?
– Пью, Федор Матвеич. Только сразу не могу.
– Эх ты! Шли, значит, чтоб закончить. Думал в тот день закончить. А тут! Как завыла тревога! Как пошли они пикировать!
Редкозубов добавил крепкое выражение.
– Маму убили в тот день, – сказала Капитолина, глядя в окно. – Она в очереди стояла. У Татарских рядов очередь была в булочную. Хлебную карточку отоварить. Бомба там рванула.
– Сочувствую, – сказал Валентин. – Очень сочувствую.
– Да. – Федор Матвеевич плеснул еще в стаканы. – Значит, за память. Чтоб Таисье на том свете хорошо было.
Мужчины выпили, помолчали.
– Маме там хорошо, – сказала Капитолина, взглянув на Травникова. – Она в бога верила.
Сколько же ей, Капитолине, было лет тогда, в конце 1908 года? Лет семь, ну да, никак не больше. Холодным декабрьским днем мать, Таисия Петровна, надела на нее теплое пальто на ватине, с башлыком, и повела в Андреевский собор. Идти было недалеко, по Соборной-то улице, а там – такая собралась толпа! Ну весь Кронштадт. И господа в дорогих шубах стояли со свечками, и простые люди, и особенно много женщин. Многие плакали. Капитолина услышала, как мама всхлипнула. Взглянула на нее, – мамино круглое лицо было мокрое от слез.
Да и ей, Капитолине, захотелось плакать, когда медленно приблизились к гробу, в котором лежал он, отец Иоанн. У него было худое вытянутое лицо с бородкой, глаза закрыты. Лоб высокий, белый, и лента поперек лба. «Перекрестись, – тихо сказала Капе мама. – Поклонись».
Осанистый батюшка отпевал покойника, женский хор подхватывал высокими голосами. Со стен храма смотрели святые люди с грустными лицами, это были, как рассказывала мама, праведники, но она, Капа, не очень понимала, что это означает. Ее заинтересовал один из двух мальчиков, помогавших священнику. На нем тоже была ряса, а сам он был белобрысый, и над затылком у него волосы торчали, как косичка. Вот он подал священнику кадило, и тот замахал им, и дымок пошел сладковатый.
Капе хотелось, чтобы он, белобрысый, на нее посмотрел, но, конечно, мальчику было не до нее. Вот бы, подумала она, заплести ему косичку, – ей даже смешно стало от этой мысли. «Крестись, поклонись», – тихо сказала мама.