В какой-то из дней весны я куда-то спешил, прямо опаздывал, и не останавливаясь, на бегу поздоровался с дядей Лёшей, что стоял посреди двора. Он был нашим соседом, хорошим мужиком, работящим, дотошным, но весёлым. С завода на пенсию дядю Лёшу проводили день в день, а всё из-за его справедливого характера, ну, а он, чтобы не скучать дома, устроился сторожем. Недели не прошло, как уже нёс на новое место работы полотняный мешочек, в котором болтались полбуханки чёрного, кусок сала и склянка с вкрученной в горлышко бумажкой. Ночами бдеть за чужим добром, – известно, как оно, дело беспокойное, тут уж, – приходилось смотреть в оба, до красных глаз.
Вот этими-то яркими, кроличьими очами дядя Лёша взирал на мир, что в будни, что в праздники, не ущемляя первых и не вознося вторых. Вступив в пору возрастной болтливости, он частенько удерживал подле себя даже незнакомцев, а приятели, те и вовсе не могли проскользнуть мимо незамеченными. Тем днём ему под руку попался именно я.
– Паша! – Подозвал меня сосед.
– Дядь Лёша, прости, не могу, тороплюсь. Давай, потом.
– Да, когда ж после-то, стой, кому говорю!
Всплеснув руками, я остановился, и, вместо привычных жалоб на политиков, да дороговизну, услышал то, чего никак не мог ожидать:
– Паш, погоди-ка, вот тут стань и помолчи!
Я замер.
– Слышишь?
Надо заметить, что наш дом, будто сказочная избушка, стоял передом к лесу, и часть его двора располагался на не вытоптанной ещё нами опушке.
– Ну, дядя Лёша! – Умоляюще воскликнул я. – Ну, что там?! Поскорее, пожалуйста!
– Слышишь?! Почки! Лопаются!
Красные глаза соседа светились такой детской радостью, что я, задержав дыхание, невольно прислушался. Со стороны леса явственно звучал натужный двухрядный скрип. То одна за одной отворялись светёлки, за которыми, прихорашиваясь, готовились к первому выходу юные барышни в жатых марлевых юбках, цвета свежей зелени.
Я сочувственно похлопал дядю Лёшу по плечу, и побежал по своим делам, но весь день после, мне хорошо запомнилось это, ходил, невольно прислушиваясь, не отыщется ли где поблизости точно такой же звук.
Давно уж нет моего соседа на этом свете, но то нечаянное и чудесное, в которое он обратил меня тогда, не отпускает по сию пору. И не только весной. Бывает, остановишься посреди зимы, прикрыв глаза, и мимо тебя люди, – суетятся, спешат, а ты просто стоишь и чувствуешь, как бегут навстречу снежинки. Те, которые не успевают увернуться, задевают щёки и тают, не добравшись до надуманного[51 - принятое решение], опережая лишённую снисходительности жалость к ним, и невольные, нестыдные, сладкие слёзы.
Свесив до полу полосатый шарф хвоста, дятел кивает, подсчитывая щёпоти падающих хлопьев льда. Белка где-то там, наверху, откуда сыплются они, шумно застилает постель. Мысь[52 - белка] столь бойка, что кажется, будто только что было слышно её возню со стороны зари, как она уже много закатнее[53 - западнее], а ближе или дальше, – не разобрать.
На расставленных в стороны ветках, ветер прядёт пряжу из кем-то подаренной на бегу шерсти. Кто то был? Он не успел разглядеть.
Замешкаешься нарочно, задумаешься, – не оказаться бы, как два ближних ствола, что закинули нА ногу нОгу, да так и вросли в ветхость, – не шагнуть, ни мимо пройти.
Под задранным оттепелью подолом сугроба, делаются заметными иссечённые трухлявые пятки пня. Хлопушка осени роняет на снег конфетти семян разнотравья, и поползень, похожий на щекастого китайчонка, таит под длинной, в пол-лица бровью, хитринку, подбирая зёрнышки понемногу, пока не увидал никто.
Тень, исчезая в горсти полудня, оставляет обугленные чёрные следы, что хорошо видны даже в сумерках.
Жеманница[54 - блюститель нравов] ночь, прячет лицо в пушистый меховой воротник кроны леса. Не хоронится ни от кого, никого не ожидает. Думает о других, как про себя, ибо совестлива и сострадательна.
– А.… совесть… что это ещё за птица?
– Умение слышать голос собственной души, который тих, как шёпот раскрывающихся почек по весне.
Номинал
В моём родном городе, на угол гарнизонного Дома офицеров, там, где в 1943-м году поэтом Евгением Долматовским было записано стихотворение «Танцы до утра»[55 - Ночь коротка,/Спят облака,/И лежит у меня на ладони/Незнакомая ваша рука.], каждый день, ровно в девять, словно на службу, в течение многих лет приходила миниатюрная, крошечная, будто ненастоящая, кукольная бабуля. От неё пахло не старостью, а мятным ароматом ванили, если, конечно, подобное сочетание существует в природе. Невероятно чистенькая, с неизменными химическими кудряшками и прозрачным маникюром, она… просила милостыню.
Бабулечка не тянула к прохожим дрожащих рук, глядела строго перед собой, и вообще, стояла молча, прямо, с великим достоинством. Но безмолвие её было столь красноречиво, что прохожих настигало смятение задолго до того, как, поравнявшись с нею, они замечали невероятно толстые линзы громоздких очков, водружённых на небольшой аккуратный нос. Казалось, что, соберись эта, выпадающая из разряда действительно существующего, особа, рассматривать луну, то, с таким увеличением, углядела бы на дне кратеров метеоритную пыль.
С присущей возрасту смекалкой, упреждая каждое намерение подать ей, протягивая деньги, она произносила:
– Вы не могли бы разменять? Десять рублей на две монетки по пять, а то я совсем ничего не вижу… – Так непринуждённо выговаривая одну и ту же фразу, она неизменно получала куда больше, чем на один только простой и невинный размен.
Несомненно, во всём этом присутствовало некое вычурное, нарочитое лицемерие, распознать которое, при всей его очевидности, казалось немыслимым и постыдным. Подле этой старушки, хотелось думать о вынужденном, скоропалительном своём благородстве, как о чём-то греховном, дурном.
Сменить гордыню на подаяние она не могла, но неявно нуждалась в этом. И, вовлекая посторонних в предосудительное, делала их соучастными своему непотребству… А вольно или невольно? – то был вопрос.
Впрочем, изредка находились те, кто пытался уличить женщину в обмане, либо лукавстве, но даже они не решались на большее, нежели как обменять монетку на требуемое количество, по номиналу[56 - нарицательная стоимость].
Нам не дано знать своей истинной ценности, как не умеем вполне понять и ближних, и дальних. Не владея этим навыком, преуменьшаем собственную значимость, или преувеличиваем её. Быть может, это некий способ указать на то, что мы не имеем права усердствовать лишь в том, что, как кажется, нам по плечу, и, если можем сделать больше, чем должны, то именно это и есть – то, что дОлжно.
Я давно не был в родном городе, и когда, через много лет, приехал туда ненадолго, первым делом отправился на угол гарнизонного Дома офицеров. Надо ли говорить о том, что он осиротел? Не преминув откликнуться на моё настроение, природа дала слово дождю, и, созвучный моим слезам, он вымочил всё вокруг, исключая маленький клочок асфальта, на котором прежде пережидала старость та крошечная бабушка. Терзая в кармане напрасно приготовленную купюру, я стоял, наблюдая за тем, как старожилы, стараясь не задеть едва видимое облачко мятной ванили, привычно обходят его стороной, а те, кто не застал старушки, смело ступают по свободному, сухому месту подле стены.
Можно ли убедить себя смириться с подобным, хотя когда-нибудь…
Любовь
Громкий смех, с которым дятел взмыл в небо, вспугнул воробьёв, что возились подле исходящей паром, случайно неподобранной навозной кучи. А поползень и синица, не обращая внимания ни на кого, всё трудились над небольшим ломтиком сала, подвешенным супротив окошка корыстным до зрелищ селянином. Пережидая студёную пору, когда из дел по хозяйству, – лишь натаскать в дом вдоволь воды, да засветло[57 - пока ещё светло] наколоть дров, чтобы хватило до следующего утра, делать было особо нечего. Вот от того-то, невзирая на крики домовитой супруги, мужичок и отхватил немного сала от приготовленного к Рождеству куска.
– Добро бы на какое дело, – возмущалась распаренная от печи жена. – А то ж баловство! И это в пост…
Мужик молчал и, пряча улыбку в волосах неровно вспенившейся кудрями бороды, устраивался у окошка.
– Ишь ты, гляди-ка, – Звал он жену поглядеть, – сидят, ровно братья.
– Некогда мне, – Обижалась женщина, а сама нет-нет, да и прищуривалась через голову супруга, чтобы рассмотреть, что там делают птицы.
А те и впрямь вели себя, по-родственному[58 - синицы и полозни относятся к отряду воробьинообразных]. Устроившись по обе стороны, подтрунивали друг над другом, дразнились, как ребятишки за столом. Синица пугала, орлом растопыривая крылья, а поползень стращал её в ответ, размахивая перед лицом гвоздиком клюва. При этом каждый из них не забывал уписывать сало за обе щёки, и им было так вкусно, да весело, что любо-дорого поглядеть.
Вечером, когда супруги легли, жена долго прислушивалась к дыханию мужа, и только убедившись, что тот уже заснул, осторожно потрогала за редкие волосы. Тихонько провела ото лба к затылку, вспомнила, как по младости путалась в мужниных волосах, столь густы были они. «Вот, лысый уже почти совсем, а всё ещё мальчишка», – с материнской нежностью подумала она, и глубоко, сердечно вздохнула. Супруг вздрогнул и забеспокоился спросонья:
– Что? Нехорошо тебе?
– Да нет, милый, хорошо. Ты это… там, в кладовке, сало неровно отрезал, я подравняла, ты завтра птицам-то своим отдай, чего пропадать.
Луна за окном что-то рисовала на сугробе угольком тени. Засидевшийся в гостях мышонок, обжигая о снег розовые пятки, бежал домой с крошкой обронённого птицами сала, а филин хохотал на весь лес, и никак не мог остановиться. Он никого не хотел пугать, просто ему тоже… отчего-то было хорошо.
Швабра
[59 - дрянной, презренный, низкий человек]
Февральский день, начавшийся по обыкновению затемно[60 - до рассвета], не тянулся, подобно любому летнему, но уже стремился к тому. А ближе к вечеру, прямо на красную дорожку заката, ступила некая, неопределённого возраста баба в облупленном, скорбящем о былой красоте, красном клеёнчатом плаще, голубом фетровом платке, и измочаленной шваброй[61 - метла из мочала, веревок, щетины и т.п., вделанных в колодку] наперевес. Она поминутно оборачивалась в сторону груды наваленных шпал, на которые, судя по всему, её высадил вагонный контролёр, и нервно, сквозь слёзы, смеялась. До ближайшего населённого пункта под литерой «Г» по скользкой ото льда, накатанной щебёнке, если судить по количеству перегонов, было всего каких-то семь вёрст, да и швабра, несмотря на её довольно потрёпанный вид, вполне могла послужить опорой.
Казалось, верно оценив тяготы предстоящего путешествия, эта странная особа решила предварить или предотвратить его прогулкой по дворам, – глядишь, – примут в каком, а то и вовсе оставят переночевать.
Первая же дверь, в которую постучалась она, оказалась заперта. Не ответили и из-за второй двери, промолчали через третью. Оставив напоказ одни лишь мокрые щёки, улыбка скоро сползла с лица женщины, и, как неудобный чулок или подвязка, пала в снежную пыль дороги, захочешь отыскать, – ни за что не найдёшь.