– Тащи, коли пойдёт! – сказала Вера и засмеялась.
– Куда? – спросил Илья, волнуясь.
– А ты иди, дурашка! – крикнул Павел.
Илья, отуманенный, стоял и растерянно улыбался, но женщина взяла его за руку и повела за собой, спокойно говоря:
– Вы – дикий, а я капризная и упрямая. Если я захочу погасить солнце, так влезу на крышу и буду дуть на него, пока не испущу последнего дыхания… видите, какая я?
Илья шёл рука об руку с ней, не понимал, почти не слушал её слов и чувствовал только, что она тёплая, мягкая, душистая…
Эта связь, неожиданная, капризная, захватила Илью целиком, вызвала в нём самодовольное чувство и как бы залечила царапины, нанесённые жизнью сердцу его. Мысль, что женщина, красивая, чисто одетая, свободно, по своей охоте, даёт ему свои дорогие поцелуи и ничего не просит взамен их, ещё более поднимала его в своих глазах. Он точно поплыл по широкой реке, в спокойной волне, ласкавшей его тело.
– Мой каприз! – говорила ему Олимпиада, играя его курчавыми волосами или проводя пальцем по тёмному пуху на его губе. – Ты мне нравишься всё больше… У тебя надёжное, твёрдое сердце, и я вижу, что, если ты чего захочешь, – добьёшься… Я – такая же… Будь я моложе – вышла бы за тебя замуж… Тогда вдвоём с тобой мы разыграли бы жизнь, как по нотам…
Илья относился к ней почтительно: она казалась ему умной и, несмотря на зазорную жизнь, уважающей себя. Тело у неё было такое же гибкое и крепкое, как её грудной голос, и стройное, как характер её. Ему нравилась в ней бережливость, любовь к чистоте, уменье говорить обо всём и держаться со всеми независимо, даже гордо. Но иногда он, приходя к ней, заставал её в постели, лежащую с бледным, измятым лицом, с растрёпанными волосами, – тогда в груди его зарождалось чувство брезгливости к этой женщине, он смотрел в её мутные, как бы слинявшие глаза сурово, молча, не находя в себе даже желания сказать ей «здравствуй!»
Она, должно быть, понимала его чувство и, закутываясь в одеяло, говорила ему:
– Уходи отсюда! Ступай к Вере… Скажи старухе, чтоб принесла воды со снегом…
Он уходил в чистенькую комнату подруги Павла, и Вера, видя его нахмуренное лицо, виновато улыбалась. Однажды она спросила:
– Что, горька наша сестра?
– Эх, Верочка! – ответил он. – На вас и грех – как снег… Улыбнётесь вы – он растает…
– Бедненькие вы с Павлом, – пожалела его девушка. Веру он любил, жалел её, искренно беспокоился, когда она ссорилась с Павлом, мирил их. Ему нравилось сидеть у неё, смотреть, как она чесала свои золотистые волосы или шила что-нибудь, тихонько напевая. В такие минуты она нравилась ему ещё больше, он острее чувствовал несчастие девушки и, как мог, утешал её. А она говорила:
– Нельзя так жить, нельзя, Илья Яковлевич. Ну, я равно… так пачколей и буду… а Павел-то за что около меня?
Их беседы нарушала Олимпиада, являясь пред ними шумно, как холодный луч луны, одетая в широкий голубой капот.
– Идём чай пить, каприз!.. Потом и ты приходи, Верочка…
Розовая от холодной воды, чистая, крепкая и спокойная, она властно уводила за собой Илью, а он шёл за нею и думал: её ли это, час тому назад, он видел измятой, захватанной грязными руками?
За чаем она говорила:
– Жаль, что ты мало учился… Торговлю надо бросить, надо попробовать что-нибудь другое. Погоди, я найду тебе местечко… нужно устроить тебя… Вот, когда я поступлю к Полуэктову, мне можно будет сделать это…
– Что – даёт пять-то тысяч? – спросил Илья.
– Даст! – уверенно ответила женщина.
– Ну, ежели я его когда-нибудь встречу у тебя, – оторву башку!.. – с ненавистью выговорил Илья.
– Погоди, когда он даст мне деньги, – смеялась женщина.
Купец дал ей всё, чего она желала. Вскоре Илья сидел в новой квартире Олимпиады, разглядывал толстые ковры на полу, мебель, обитую тёмным плюшем, и слушал спокойную речь своей любовницы. Он не замечал в ней особенного удовольствия от перемены обстановки: она была так же спокойна и ровна, как всегда.
– Мне двадцать семь лет, к тридцати у меня будет тысяч десять. Тогда я дам старику по шапке и – буду свободна… Учись у меня жить, мой серьёзный каприз…
Илья учился у неё этой неуклонной твёрдости в достижении цели своей. Но порой, при мысли, что она даёт ласки свои другому, он чувствовал обиду, тяжёлую, унижавшую его. И тогда пред ним с особенною яркостью вспыхивала мечта о лавочке, о чистой комнате, в которой он стал бы принимать эту женщину. Он не был уверен, что любит её, но она была необходима ему. Так прошло месяца три.
Однажды, придя домой после торговли, Илья вошёл в подвал к сапожнику и с удивлением увидал, что за столом, перед бутылкой водки, сидит Перфишка, счастливо улыбаясь, а против него – Яков. Навалившись на стол грудью, Яков качал головой и нетвёрдо говорил:
– Если бог всё видит – он видит и меня… Отец меня не любит, он – жулик! Верно?
– Верно, Яша! Нехорошо, а – верно! – сказал сапожник.
– Как жить? – встряхивая растрёпанными волосами, спрашивал Яков, тяжело ворочая языком.
Илья стоял в двери, сердце его неприятно сжалось. Он видел, как бессильно качается на тонкой шее большая голова Якова, видел жёлтое, сухое лицо Перфишки, освещённое блаженной улыбкою, и ему не верилось, что он действительно Якова видит, кроткого и тихого Якова. Он подошёл к нему.
– Это ты что же делаешь?
Яков вздрогнул, взглянул в лицо его испуганными глазами и, криво улыбаясь, воскликнул:
– Я думал – отец…
– Что ты делаешь, а? – переспросил Илья.
– Ты, Илья Яковлич, оставь его, – заговорил Перфишка, встав со стула и покачиваясь на ногах. – Он в своём праве… Ещё – слава тебе господи, что пьёт…
– Илья! – истерически громко крикнул Яков. – Отец меня… избил!
– Совершенно правильно, – я тому делу свидетель! – заявил Перфишка, ударив себя в грудь. – Я всё видел, – хоть под присягой скажу!
Лицо у Якова действительно распухло, и верхняя губа вздулась. Он стоял пред товарищем и жалко улыбался, говоря ему:
– Разве можно меня бить?
Илья чувствовал, что не может ни утешать товарища, ни осуждать его.
– За что он тебя?
Яков шевельнул губами, желая что-то сказать, но, схватив голову руками, завыл, качаясь всем телом. Перфишка, наливая себе водки, сказал:
– Пускай поплачет, – хорошо, когда человек плакать умеет… Машутка тоже… Заливается во всю мочь… Кричит – зенки выцарапаю! Я её к Матице отправил…
– Что у него с отцом? – спросил Илья.
– Вышло очень дико… Дядя твой начал музыку… Вдруг: «Отпусти, говорит, меня в Киев, к угодникам!..» Петруха очень доволен, – надо говорить всю правду – рад он, что Терентий уходит… Не во всяком деле товарищ приятен! Дескать, – иди, да и за меня словечко угодникам замолви… А Яков – «отпусти и меня…»
Перфишка вытаращил глаза, скорчил свирепую рожу и глухим голосом протянул:
– «Что-о?..» – «И меня – к угодникам!..» – «Как так?» – «Хочу, говорит, помолиться за тебя…» Петруха как рявкнет: «Я те помолюсь!» А Яков своё: «Пусти!» Кэ-ек Петруха-то хряснет его в морду! Да ещё, да…