А я тоже хорош! Был на кэгэбэшной первой программе на радио Реувен, дал мне сказать несколько слов о завозе неевреев, а потом позвонил и спросил, кого я ещё могу ему порекомендовать из своих дружков по этой теме. Ну я и сдал всю организацию, все явки, всех её активистов, мужчин и девочек, все их имена, все их телефоны. Сдал кэгэбэ.
Хоть я всегда об одном и том же говорю или думаю, но внимательно слушал рава. Начал рав со своих воспоминаний о том дне: все вышли на улицу, плясали, пели, читали Галель – всё еврейство радовалось. Потом рав цитировал из двух написанных им двухсот книг высказывания за и против государства известных в то время рабаним. Очень известный сказал, что не пройдёт и пяти лет… потом он же сказал, что не пройдёт и десяти лет… потом назвал ещё какую-то смешную сегодня цифру. В заключение урока рав высказался за активное участие харедим в делах государства, чтобы было еврейское влияние. Но с сожалением отметил, что "мы" молчим и учим Тору.
На этом урок кончился, слушатели расходились, рав поднялся. Я протянул раву принесённую книгу и сказал, что в ней о том, что происходит у меня. Рав не раз призывал своих слушателей к писательству, говорил, что это не сложно, надо только начать. Рав осторожно взял и сказал, что посмотрит, можно ли это читать. А у крови ближнего можно стоять? Учитель читал бы и порнуху – только бы помочь погрязшему в разврате, жизни которого угрожают.
Я хотел было уйти, но рав снова сел и начал читать с первой страницы. Я растерялся, такого никогда не видел – ну, дают книгу почитать, берут её, потом возвращают. Я присел в стороне. Мы остались одни. Рав перевернул ещё две страницы. Сказал, что тяжело читать, надо разбираться в написанном. Я удивился, разве он уже что-то прочёл. Ответил, что, конечно, прочёл, и пояснил, что не читает справа налево, а сверху вниз, и показал взмахом руки. Добавил, что это трудно читать, а он пишет просто. Спросил, для кого я пишу. Я сказал, что рав пишет для общественности, а я пишу для Нехамелэ. Спросил, есть ли у меня выразительное, яркое место. Я показал ему на рассказы Нехамелэ. Он начал их читать, но очень быстро поднял голову от книги. Я больше не переспрашивал, успел ли он прочесть. Спросил он: "За что эту Нехамелэ?"
Большой неожиданностью для меня был гомососный вопрос. Реакция моя была неожиданно быстрой. Спросил: "А если за что, то можно?!" Как и все гомососы, он не ответил. Но ведь знает, что не за что не бывает. Значит, знает, что бывает. У меня перехватило дыхание, но я настойчиво повторил ещё два раза: "А если за что, то можно?!" Он не отвечал. Я продолжил, теряя рассудительность и контроль над собой: "Эта книга о неповиновении этому государству, а не вопрос соучастия или несоучастия с этим государством. Это государство кэгэбэ!" – "Я так не думаю", – ответил он медленно, не глядя на меня.
Если так не думают, то и не спрашивают "за что?".
Он поднялся, а я взял оставленную на столе книгу, которую он не взял.
Поэтому и читал что-то, чтобы не брать.
Боялся запретного.
Он пошёл к двери и спросил: "А тебя за что?" Я повторил необычно серьёзно: "А если за что, то можно?!" Он не ответил.
Молча спустились по наружной лестнице в проходной внутренний дворик, тихий и в зелени. Стояли с намерением идти в разные стороны: он – в маленький проулочек, а я – в другую сторону – на главную улицу Йехезкель. Ни у него, ни у меня не было настроения прежних лет пойти вместе. Он избегал выйти со мной на большую улицу, а я, видя это, естественно, направлялся в противоположную сторону к главному выходу, а не в его сторону. Потому что было уже предостаточно, ведь он и мою книгу-улику не взял.
Спросил он: "Кроме тебя, кто ещё подтвердит?" – "Нехамелэ", – ткнул я рукой в книгу. "А где она?" – "В Америке". Он скривил лицо: "Это не то. А есть кто-то третий?"
Если бы только это, то я дал бы во всех газетах дорогое объявление, на которое никто бы не откликнулся. На улице, с угрозой для жизни, приставал бы к каждому встречному. Но это была его уловка в государстве страха. Если уж так ему нужен третий – неизвестно для чего, да и второй для чего? – третьим вполне мог взять самого себя, которого пригласили "побеседовать", как подозреваемого в подрыве устоев этого государства.
Поэтому я резко бросил ему в лицо: "Кто убил рава Кахане?" – "Не знаю", – быстро и чётко ответил. "Кто убил рава Биньямина-Зеэва Кахане?" – "Не знаю", – так же быстро и чётко ответил. "Кто убил Ганди?" – "Не знаю", – так же ответил.
Как же это так – не знает?! Ведь известно, что убили арабы. Но если бы ответил, что арабы, – вот был бы смех: весь цвет еврейской идеи трансфера арабов убили арабы!! Такие они ловкие. И нет больше трансфера. И теперь никто другой не захочет возглавить еврейскую идею.
Во имя жизни.
Своей.
Страшно?
Вот – это кэгэбэшня.
Мы стояли вполоборота, как дуэлянты, осталось только согнуть переднюю ногу в колене, вторую отвести прямой назад, чуть присесть, спина прямая, грудь немного вперёд, развести плечи, одна рука отведена назад кистью вверх с рассыпанными веером пальцами, в другой руке, согнутой в локте, клинок острым концом вверх в традиционном приветствии противников.
Каковыми отныне мы стали, разделённые кэгэбэшней на два вида людей, на которые все делятся в кэгэбэшне: те, кто боятся её, и те, кто не боятся её. Всяческие потроха в человеке – двести книг он написал, или одну, или ни одной – не имеют никакого значения.
Гамлетовское "быть или не быть!" в кэгэбэшне переиначивается в бабелевское "бояться или не бояться!".
Самое простое доказательство кэгэбэшни: если есть один диссидент, должна быть кэгэбэшня.
12.8.2007
Разослал по адресам кэгэбэшни.
Твой ход, товарищ кэгэбэ.
Рассказ 32
Щелчок.
– Нехамелэ! Любимая просила не отдавать её в больницу для умирающих.
– Мишенька!..
– Нехамелэ! Учил Учитель кончать или прерываться на абзаце или предложении о хорошем. Сейчас все мы живы. За мной идут, но Всевышний бережёт. С Любимой плохо. А за тебя опасаюсь – убивали методично и изощрённо. Через несколько дней канун нового года – 12.9.2007. Вот на нём и кончить о нас словом "канун", который оставляет нам надежду. Книга не выиграет, если кого-то из нас не станет. Кому до нас дело? И до кэгэбэ кому дело? Не вчера, мы издавна пишем друг для друга. До нашего конца продолжим об этом кэгэбэшном заповеднике и населяющем его сброде.
– Мишенька, дадут сказать?
– Нехамелэ, конечно, нет.
– Мишенька, не дай Б-г!
– Нехамелэ, но это и есть победа. Коротким "не дадут" – мы уже сказали всё. Сегодняшней кэгэбэшне не отделаться, что это, мол, было и сегодня не так. Сегодня это чудовище более совершенно.
– Мишенька, только сказать наше своё друг другу – не хватит никаких оставшихся дней нашей жизни. Ещё по рассказу.
– Нехамелэ!
Из книги жизни Нехамелэ.
«Полученное мною неожиданное разрешение на выезд, почти не оставляло времени на сборы, тем более на размышления. Волнения, вызванные трудностями выезда и скорой, столь желанной, встречей с родной Землёй, не давали правильно оценить увиденное. Да и кто мог понять? – разве что тот, кто сам принадлежал к кэгэбэшникам.
Ещё в поезде, шедшем из Бреста в Вену, ко мне «подсадили» девицу Фаню из Фрунзе, которая не отходила от меня ни на шаг, а в вагоне "оказался" ещё и "австриец" Фред. Ни его, ни девицы Фани не было в зале ожидания перед выходом на посадку. "Австриец" Фред хорошо говорил по-русски и много знал об Израиле. Это меня очень удивило, а он стал плести, что в Польше у него есть любовница. Он нёс какую-то ерунду. Я слушала и не понимала, зачем он играет нелепый образ. В какой-то момент, когда он, задумавшись, смотрел в окно, я назвала его по имени, но он не откликнулся. Сразу Фаня, которая всегда была рядом, толкнула его в плечо: "Фред! Тебя зовут". В его глазах был вопрос, поняла ли я, что он забыл своё имя. Скорее всего, он был еврей, но выдавал себя за австрийца. В его чёрных глазах светилась жестокость убийцы.
Я решила, что он возвращается из России по какому-то заданию великого Мосада и поэтому выдает себя за гоя. Не мог ведь австриец знать Хатикву, которую пели в вагоне, и другие еврейские песни. Когда подъезжали к Вене, Фред достал шампанское и я произнесла краткую рeчь о свободе на немецком, русском, иврите и идиш. Хоть и глупа я была тогда неимоверно, все же уловила торжество в глазах Фреда. Он увидел мой взгляд и тихо сказал: «Я радуюсь, что скоро увижу её, хотя мне тяжело с ней…» Это была явная ложь.
В замке Шенбрунн внезапно появился седой мужчина, в элегантном костюме, с выложенным на пиджак воротником рубашки. Оглядел всех, поговорил с людьми мимоходом и подошёл ко мне. Я держалась в стороне, так как чувствовала враждебность персонала замка и чуждость временных постояльцев.
Человек представился Ливни (это вроде как у тех кэгэбэшников Николай Иванович) и начал разговор. Русский язык его был безукоризненный и совсем современный, хотя он сказал, что прибыл в Страну ещё до войны. Начал с того, что приятно видеть молодёжь, едущую в Израиль. Красиво, степенно говорил. Расспрашивал о моей жизни, выказывая интерес к молодежи, а на деле выспрашивал о евреях-активистах в России и их идеологии. Я отвечала вяло – к этому времени не спала уже третьи сутки. Ливни сказал, что ему просто интересно, какая сегодня героическая молодёжь, и вообще все евреи – герои. Разговор он плавно переводил в нужное русло.
Потом заговорил о том, что в Израиле социализм с человеческим лицом, не то, что в СССР. Я сказала, что никакого не признаю: ни с человеческим лицом, ни со звериным – нет ничего еврейского и ничего человеческого в социализме. Он поправил: социалисты здесь всё построили, они воевали за эту землю, они сейчас алию принимают. Я ответила, что строили все, в том числе и несоциалисты. И все евреи воевали. А некоторые даже больше других воевали с арабами и англичанами – Эцель и ЛЕХИ. У него перекосилось лицо. Сказал, что я ещё зелёная, не понимаю, как НАДО смотреть на этих фашистов и убийц. Нам не война нужна, а мирная победа. Я сказала: миру – мир, войне – война. Поразило меня слово НАДО. Спросила: кому надо? А он: народу, обществу, евреям здесь и там. Сказала: что у евреев – только если Б-гу угодно. Он поморщился и стал расспрашивать, кто мне внушил эти нелепости. Я понимала, что сказать правду о бейтаровце Менахеме, который рассказывал мне о шайке Бен-Гуриона («Сколько у них крови на руках!»), не могу, ведь он уже жил в Израиле. И сказала: не помню.
Вскоре после приезда, после долгих проволочек, которые всегда оканчивались одним рефреном «тебе ничего не положено», я пошла в ульпан в Баит в‘Ган. Большая часть класса составляли русскоязычные, а остальные – разношёрстная публика: одна из Польши, коммунистка, защищала от меня араба; один из Венесуэлы, одна из Италии, двое из Ирана, одна из Англии, две девушки из Америки. Румынка одна, жена одного из Румынии, один араб и две арабки. Иногда кто-то вливался дополнительно.
Как-то пришел в класс молодой человек из России: высокий, черноглазый, темноволосый. И с первого дня стал подходить ко мне, пытаясь завязать беседу. Пару раз пригласил в кафе, я не пошла. Он надоедал глупыми разговорами и жалобами на жену, не захотевшую поехать в Израиль. Я старалась обходить его. Потом он стал писать мне письма. Иногда приносил с собой, иногда писал на уроке, возмущая учительницу своим бездельем. Надоел мне страшно, и я послала его подальше. Он сделал вид, что обиделся, и исчез навсегда.
Вскоре появился другой. Опять высокий, черноглазый, темноволосый. И тоже стал приставать ко мне. Подойдёт и со вздохом, молча пялится на меня своими томными глазами. Влюблённого изображает. Как-то в коридоре стал сбивчиво говорить о своём одиночестве. Я отвернулась и ушла. И этот вскоре исчез.
Через короткое время явился писаный красавец, похожий на предыдущих, но красивее их всех. И, несомненно, богаче всех. У него было много денег, машина, квартира – всё «от богатых родственников». Виктор приглашал весь класс в кафе, в рестораны, подносил учительнице цветы и расточал свое обаяние на всех женщин в классе. Однако самое большое внимание он уделял мне. Все женщины были от него в восторге. И только я, итальянская еврейка Даниэлла и американка Гитл, с которыми я дружила, относились к нему неприязненно. Он был страшно прилипчив, от него трудно было отвязаться. Когда мои подруги шли обедать, а я посидеть с ними, он нагло шел за нами, усаживался за стол, пытаясь втянуть меня в разговор. А после спешил заплатить за всех и очень огорчался, что ему не давали.
Он ни на что не обижался. Даже тогда, когда я, выйдя из терпения, оттолкнула его, и он чуть не свалился с лестницы, продолжал улыбаться. Однажды, когда мы с Гитл и Даниэллой сидели во дворе, Гитл, глядя на Виктора, разговаривающего с директором ульпана, вдруг сказала задумчиво, что есть какая-то странная закономерность в том, что все эти молодцы, приходившие и исчезавшие за последние два месяца – все, как на подбор, были на одно лицо, и почему-то приставали ко мне. А потом, не преуспев в этом, исчезали. А у меня мелькнула мысль, что не зря эти молодцы как близнецы: мне когда-то нравились черноглазые и темноволосые. Но это было давно, а сегодня нравились голубоглазые и светловолосые. Мысль пришла и ушла – не было понимания того, что молодцы приходили и уходили не по какому-то совпадению.
Через какое-то время после того, как я ушла из ульпана, он появился в моём районе. Как-то я шла с моей собакой Чапой, и вдруг меня кто-то окликнул. Я оглянулась – Виктор бежал за мной с маленькой собачкой. Догнал меня и, как ни в чем ни бывало, начал говорить о том, что снял квартиру рядом с моим домом, потому что не может без меня жить. Чапа с самого начала выражала громкое недовольство его присутствием. У нее был отличный нюх на плохих людей. Я остановилась передохнуть и положила руку на маленький заборчик. Виктор накрыл мою руку своей. Я вырвала руку и послала его подальше, но Чапа поступила наоборот – она схватила его за штанину, вырвала клок и прогрызла его ботинок. С большим трудом мне удалось оторвать её от Виктора, и мы пошли по направлению к дому. Виктор обиженно кричал сзади.