– Корректором, – зевнула Катя. – Но уже таковым не являюсь.
– Почему это? Уволилась?
– Сократили… – со вздохом призналась девушка и села в кровати. – Знаешь, так неприятно это… Да и работу сейчас не найдешь, сижу вот дома пока.
Саша замолчал.
«Как же она живет? – подумал он. – На что? Совсем одна… Может, ей мать как-то помогает?»
Однако развивать эту тему было неловко, особенно в первую их ночь.
«Потом узнаю», – решил он.
– Давай спать, козочка, – улыбнулся он. – Раз соловья слушать не хочешь…
– Я хочу-у-у-у… – она снова зевнула, да так сладко, что Корольков сам захотел спать. – Но не могу-у-у-у…
Через полминуты Катя спала так крепко, что, когда он, тихонько отодвинувшись от нее и откинув край одеяла, встал и вышел на балкон, даже не пошевелилась.
Саша долго стоял голышом на балконе, курил, смотрел на небо, хотя и затянутое облаками, но все же кое-где тускло проблескивающее звездами, и слушал того самого неугомонного соловья.
Здесь и начались его «страдания первой недели», как он мысленно много лет спустя называл этот короткий, но наполненный такими острыми и истинными эмоциями период своей жизни.
«Что же мне теперь делать? – думал Корольков, глубоко затянувшись. – Повелся на шикарную грудь, пришел на банальный перепихон, а что я имею в сухом остатке? Девочка-то оказалась ох как непроста…»
Ему вдруг захотелось спросить у Кати, из каких дальних и таинственных стран привезены висящие на стене гостиной диковинные маски. Почему в ее спальне стоит фортепьяно и откуда в этой необычной квартире такое невероятное количество книг. А еще ему стало вдруг безумно интересно, что это за работа – корректор в редакции газеты и почему эта красивая и, как оказалось, умная девчонка решила учиться на юриста…
«А, ладно, – снова сказал он себе. – Завтра спрошу. Не будить же ее сейчас – вон как крепко спит, козочка моя».
Это были необычные мысли, и Саша, всегда тщательно оберегавший свою мужскую свободу, страшился их, однако сделать с собой ничего не мог, продолжая внутренний диалог: «Мы ведь договорились с ней насчет завтра, – успокаивал он себя. – Ничего такого, днем буду учить, иммунологию запускать нельзя, могу не успеть к следующему четвергу, а потом… Потом я приду сюда и все у нее спрошу: и про маски, и про юридический, и про фортепьяно… Да и не только спрошу!»
Тут мысли его приняли несколько иной оборот, и он, бросив вниз сигарету, вернулся в спальню.
Забравшись под одеяло, он попытался было разбудить Катю, но та спала так крепко, что он вскоре понял – это невозможно. И тогда он обнял ее, прижал к себе – теплую, сонную, нежную, со спутанными волосами и шелковой кожей, больным пальцем и припухшими от его, Королькова, поцелуев губами, со всеми ее мыслями, ревностью и насмешками – да так и уснул, наконец, сам.
Это были странные дни. Он любил Катю так, словно подбирал какую-то нежную мелодию на струнах гитары, находя, улавливая, угадывая все новые и новые ноты. Но как только аккорды складывались, он брал их уверенной рукой, уже ни на секунду не сомневаясь в правильности звучания. И с каждым новым аккордом он с восторгом и ужасом понимал, что получает все большую власть над этой прелестной юной женщиной, так неожиданно появившейся в его жизни, одновременно теряя власть над собой, над собственной волей, а порой и над разумом.
Каждое утро Саша, проснувшись по армейской привычке совсем рано, долго лежал, опершись на согнутую в локте руку, и смотрел на крепко спящую рядом Катю. В квартире было прохладно, и она часто зарывалась в одеяло с головой. Он откидывал край одеяла, осторожно убирал с ее лица локоны длинных темно-каштановых волос и тихонько трогал кончиком указательного пальца нежную мочку розового ушка, персиковую щеку, черные длинные ресницы. В ложбинке между плечом и стройной шеей виднелись три продолговатых багровых пятнышка – бесстыжие свидетельства его собственной страсти, и когда Саша вспоминал, как они появились, адреналин заливал его от макушки до пяток, и хотелось рвануть на школьный стадион – отмотать там кругов десять, чтобы хоть немного успокоиться.
Глядя на Катю, он клялся себе, что вот сейчас посмотрит еще немного, встанет, тихонько, чтобы не разбудить ее, оденется, выйдет в коридор и, захлопнув за собой дверь, больше никогда сюда не вернется. От этих мыслей ему становилось совсем худо, и он понимал, что не сможет этого сделать, физически не сможет, и все. Катя за эти несколько дней превратилась для него в наркотик, без которого он не мог ни уснуть, ни проснуться.
Тридцатипятилетняя военврач Маринка Смирнова, циничная, как сама военная медицина, обладательница настолько шикарного бюста, что сержант Корольков не смог устоять, запахивая коротенький халат в крошечной «смотровой» Пятигорского госпиталя, жестко сказала ему:
– Больше ко мне не подходи, парень!
Саша ухмыльнулся:
– Че эт?
– «Че» по-китайски «жопа», сержант, – столь же жестко ответила Маринка. – Вырастешь – поймешь.
Она помолчала, приглаживая волосы перед щербатым почерневшим зеркалом, висящим с внутренней стороны двери, и медленно добавила:
– Ты классный любовник, Саня! Но не хотела бы я быть на месте твоей жены или подруги…
Корольков снова усмехнулся и, одернув на себе гимнастерку, вышел из «смотровой».
Сейчас же он чувствовал себя шестнадцатилетним придурком, которому впервые в жизни удалось обнять и поцеловать понравившуюся одноклассницу, и который из оного процесса не понял ничего, кроме того, что для него все позорно закончилось, так и не успев начаться.
«Тьфу ты, пропасть какая! – думал он. – Ну что со мной происходит-то! – и тут же поворачивал голову, снова видел спящую Катю и начинал идиотски улыбаться: – Это ведь из-за меня она так крепко спит!»
Это наполняло его мужское сердце такой гордостью, что Саша начинал сам себе казаться смешным.
Он уговаривал себя: «Ну что такого? Столько раз так было в моей жизни, когда я знакомился с девчонкой, встречался недолго, а потом исчезал навсегда, потому что никогда не доводил отношения до глубокого чувства, да и, как правило, становилось скучно и неинтересно, поскольку крепость была взята, инстинкт охотника ослабевал и не было смысла продолжать. Представив себе, что так же произойдет у него и с Катей, он испытывал какую-то странную боль в груди, когда непонятно, где болит и как. Долго будущий хирург Корольков не мог понять, что это за боль, грешил на межреберную невралгию, которая запросто могла появиться после таких бурных ночей, пока, наконец, до него не дошло, что это болит душа. Та самая душа, в существование которой он, воспитанный во времена атеизма, не верил. Тот самый двадцать один грамм неизвестной науке материи, которая, как теперь он точно уверился, существует, только вот непонятно, где именно. Болело все: сердце, легкие, грудная клетка. Невозможно было дышать, пока он одевался и все-таки выходил из Катиной квартиры, испытывая ощущения, сходные с тем, когда он живьем, без наркоза, прямо руками вытаскивал пулю из плеча раненого десантника в полевом госпитале на Кавказе. Только сейчас приходилось проделывать подобное с самим собой, с собственной душой.
«Уноси ноги! – кричал очнувшийся разум. – Ты играешь с огнем!»
Сердце в ответ колотилось о ребра пойманной птицей.
Решимости хватало только до того момента, когда он своей слегка развинченной походкой уличного мальчишки выходил из ее подъезда и, закурив, медленно шел через двор к своему дому. Пока, глубоко затягиваясь, шагал по протоптанной собачниками дорожке, вся его вымученная стойкость пропадала. «А как я буду учить в таком состоянии? – думал он. – Я ведь не смогу. А, ладно, сегодня вечером пойду к ней, какая разница, когда… Днем раньше, днем позже… А так я хотя бы смогу добить иммунологию!»
Душа резюмировала: «Что ты дергаешься и изводишь себя? Все равно ведь вернешься!»
Сразу пропадала боль в груди, дышать становилось легко и свободно, и Саша, совершенно счастливый, тихо проскальзывал в свою квартиру и ложился спать.
Это были странные дни, потому что, поспав совсем немного, часа два или три, он вставал абсолютно выспавшимся и бодрым и сразу садился за учебники. Правда, приходилось нечеловеческим усилием воли буквально давить в себе мысли о Кате, о том, как все было прошедшей ночью, и о том, как будет ночью предстоящей. Он заставлял себя не думать о ней два часа, потом еще час, потом снова два. В промежутках, конечно же, думал, и это было наградой за вызубренные понятия и определения, за проклятую латынь, которая никак не запоминалась, и он, меря шагами комнату, повторял и повторял целые предложения, как стихи.
В какой-то из этих дней отец стоял на кухне и смотрел в окно. Вдруг он позвал:
– Санька! Подойди-ка сюда, сынок!
Саша, подняв голову от тетрадок, крикнул в ответ:
– Пап, я занимаюсь!
– Иди сюда, говорю!
Потягиваясь до хруста в занемевших плечах, Саша вышел на кухню. Отец кивнул куда-то в сторону двора:
– К этой, что ли, красотке ты каждую ночь шастаешь?
Саша выглянул в окно и увидел Катю, которая выгуливала свою Малышку в маленькой рощице ранеток возле голубятни. Собачка нюхала что-то в траве, а Катя стояла, глубоко засунув руки в карманы драных джинсов, отчего они сползли ниже пупа, открыв полоску смуглого, совсем чуть-чуть округлого животика. Под майкой—«алкоголичкой» все так же явно, как и в их первую встречу, не было ничего похожего на белье.
Слегка покраснев, Саша кивнул. Отец, одобрительно цокнув языком, авторитетно произнес:
– Хороша девка, ох, хороша!
– Па-а-а-ап… – смущенно протянул Саша.