Проявив свойственные ей хладнокровие и выдержку (вероятно, и благоразумие в том числе…), – раздувать «историю» Виктория Владимировна не стала, а просто с глазу на глаз, во внеурочное время, «по-дружески», переговорила с «художником». И даже вернула тетрадку, с тем, однако, условием, что заниматься посторонними делами на ее занятиях – он больше не будет. Правда, возвращенная тетрадь оказалась не в прежнем виде – несколько листов из нее были аккуратно вырезаны ножницами.
По признанию моего тезки, оставшимся после «дружеской» этой беседы с Викторией Владимировной – «живым», но психологически много претерпевшим, вследствие чего на два, или три дня сделавшимся каким-то беспокойным, дерганым, – на вырезанных листах были изображены лучшие его «произведения», в чем я был с ним согласен.
Такое же мнение, должно быть, сложилось и у самой Виктории Владимировны…
* * *
Ирине я, конечно, ни слова – из всей этой череды волнительных для меня воспоминаний – не сказал.
В пространном и многозначительном (много значимом – для меня…) диалоге нашем – наступила пауза.
Ирина молчала.
Молчание ее было глубоким. Серьезным.
Она напряженно о чем-то думала. Возможно, была мыслями в далеком историческом прошлом человечества, в каком-нибудь Каменном веке, среди первобытных, диких соплеменников, хлопотала в темной, сырой пещере, вокруг разведенного костра, на котором поджаривалось на вертеле мясо добытого смелыми охотниками зверя, или самозабвенно, «под звуки нестареющего вальса», кружилась в танце на прощальном школьном балу. Может быть, даже – в паре со строгим своим, требовательным директором, Афанасием Кирилловичем…
Молчал и я.
И тоже думал.
Я пытался понять: какой конкретный (сокровенный) смысл вложила Ирина в последние свои фразы? Чего такого необычного, особенного она хочет испытать? Что за новые увлечения, желания, порывы? Связано ли все это непосредственно с нашими с ней отношениями? Если связано, то – каким образом? Может быть, связь эта подразумевается в контексте (в том числе – в контексте…) прошлых моих «отношений» с учительницей биологии? Против чего я не возражал бы. Только ничего об «отношениях» этих Ирине известно – не было.
Виктория Владимировна. Окончание
Жаль, что Виктория Владимировна отработала в нашей школе всего один год и, как говорили, в связи с неблагополучными семейными обстоятельствами (тяжело заболела ее мать, а отца к тому времени уже не было в живых…), уехала.
Оставив о себе – самые лучшие впечатления! Кажется, что – на всю жизнь!
А в маленьком альбоме (скорее, записной книжке…) остались, к тому же, полтора десятка рисунков, к которым я, по примеру соседа по парте, старательно приложил руку. По содержанию рисунки были подобны творениям моего товарища, и хотя особой художественностью также не отличались, но зато были вполне искренними. Только рисовал я Викторию Владимировну немного иначе (оставляя черты удивительного ее лица такими, какими они были в действительности, а «прочему» придавая, по собственной своей мере, ту самую «недостающую» «полноту», «законченность»…) и не на уроках – чтобы не находиться в постоянном напряжении из-за боязни – быть Викторией Владимировной застигнутым врасплох, а дома, когда пребывал там один, и никому художества свои не показывал, а если кому и хотел бы показать, то, конечно, одной лишь Виктории Владимировне, точнее, не то, чтобы показать (как бы я мог это сделать? – не угодно ли, мол, уважаемая Виктория Владимировна, взглянуть: какая вы есть великолепная женщина, красавица – от самой Природы-матушки…) – пусть бы она узнала об изобразительном моем «таланте» – некоторым образом сама, «случайно»… Вот, только после окончания школы – все эти рисунки я уничтожил – сжег (о чем потом и жалел…). Я вступал в новую, самостоятельную, жизнь и опасался, что рисунки могут попасть в чужие руки…
Уже после отъезда Виктории Владимировны, где-то через полгода, когда образовавшаяся поначалу пустота (точно огромная, черная дыра…) – в душе, сердце и во всем окружавшем меня пространстве – стала не столь ощутимой, гнетущей, и не с прежней силой и остротой досаждали теперь об этой необыкновенной женщине мысли (временно преподавание ее предмета было возложено на учителя географии…), – я неожиданно узнал об одной – не очень хорошей, а в общем-то, ужасной, истории, которая с ней произошла – еще в памятные студенческие годы.
На втором курсе института, осенью, Виктория Владимировна, в составе студенческого отряда, была направлена в соседствующий с нашим колхоз – на уборку произраставших там различных сельскохозяйственных культур, в основном, картофеля.
В один из рабочих дней Виктория Прохорова отчего-то замешкалась и не попала, с сокурсниками, в поле.
Можно было бы подождать, когда тех привезут на колхозном автобусе в село – на обед и поехать потом, со всеми, обратно. Колхоз от этого не пострадал бы. Однако, так некстати, подвернулась попутка – грузовая машина. На предложение подвезти – Виктория Владимировна ответила согласием. Села в кабину, где, кроме водителя – молодого патластого парня – был еще один незнакомый попутчик.
Картофельное поле в этот день Виктории Владимировне – не суждено было увидеть. Она оказалась совсем в другом месте.
Местом этим был – огромный по площади, глухой пустырь, расположенный в противоположной от поля стороне. Некогда здесь был выстроен кирпичный склад. В складе, в специальных мешках, хранилось мелкозернистое удобрение. К тому времени по назначению склад не использовался.
Там-то все и произошло.
Викторию Владимировну изнасиловали.
О том, что с нею случилось, студентка второго курса Прохорова, не помня как добравшаяся, пешком, до села, – решила никому не рассказывать. И уж тем более – не стала обращаться в милицию. Не оттого, что испугалась угроз насильников, пообещавших, в противном случае, «оторвать ей голову…», – просто не хотела огласки, резонанса и всей этой следственно-медицинской тягомотины, неизбежных повторных переживаний и потрясений, экспертиз, допросов и опросов, всяких «очных» и «не очных» ставок, которые, разумеется, имели бы место быть.
Два дня, после произошедшего, Виктория Владимировна провела, как обычно – в поле, добросовестно собирая с земли (после того, как по ней уже прошел картофелеуборочный комбайн…) в старое, почерневшее от многолетнего использования, ведро клубни и загружая их в кузов следовавшей за студотрядом машины. А на третий день, посреди ночи, у нее сделался сильнейший нервный срыв. Начались головные боли, которые не могли заглушить никакие – купленные в фельдшерском пункте таблетки. И Виктория Владимировна, объяснив своему начальству происходящие с ней недомогания – физической усталостью организма, – досрочно убыла в институт.
Может быть, злосчастная та история, о которой стало известно от одного из насильников – во время его пребывания в бесноватом состоянии эйфории (по всей видимости, после употребления некоего наркотического, или токсичного вещества, от чего он, в конце концов, в возрасте всего-то двадцати восьми лет, отошел в мир иной…), – так повлияла на дальнейшую поведенческую манеру Виктории Владимировны, ее характер, мировосприятие – саму ее жизнь. Как знать! И если бы обо всем этом мне было известно раньше, – то, конечно, я не стал бы вести себя с нею – столь неподобающим образом на уроках, «вольничать». И не полтора десятка, а всего один нарисовал бы рисунок. Изобразил бы Викторию Владимировну (уж я постарался бы!) в живописной березовой роще, куда однажды, в выходной день, она водила наш класс.
Поход этот не был обусловлен учебной необходимостью. Просто на дворе стояла замечательная сентябрьская пора – вторая половина месяца.
Время начавшегося листопада.
Как никогда ранее – Виктория Владимировна предстала в – совершенно потрясающем, удивительном своем облике. Она была в длиннополом, желтом плаще, стянутом на узкой талии поясом. На ногах – тоже желтые, с чуть темноватым оттенком, ботинки. А вкруг тонкой ее шеи был повязан оранжевый платок-косынка, со свисавшими на грудь косичками. И желтый этот плащ с ботинками, и оранжевая косынка, с «змейно» трепетавшими под легкими порывами проскальзывавшего между деревьями ветерка – косичками (и очаровательно преобразившееся – зардевшееся, под теплыми лучами солнца, лицо женщины…) – прекрасно гармонировали с яркими красками осени.
Березовую рощу, и в ней бесподобную Викторию Владимировну, – я не нарисовал. Но – глубоко потрясенный, можно даже сказать, ушибленный, увиденным, – вновь открывшейся мне, с какой-то иной, особенной, стороны красотой женщины, – написал стихотворение, состоявшее из одной строфы.
Желтые листья. Желтый твой плащ.
Осень пришла. Радость, не плач.
Будет у матушки много возни.
Желтые листья в руки возьми…
* * *
Когда пауза затянулась, и нужно было поставить в любопытной нашей беседе точку, – я напомнил Ирине о том, что пора возвращаться домой.
– Пора, так пора! – согласилась со мной Ирина.
Прежним маршрутом, по знакомым тропкам, мы отправились обратно.
(О том, что можно было пойти другой, ровной дорогой, я не вспомнил…).
Почти весь путь провели в раздумчивом молчании. Лишь время от времени нарушая тишину ночи (на разные шумы и звуки мы уже не обращали внимания…) репликами, вроде: «Осторожно, здесь неровная дорога!», «Откуда эта коряга тут взялась?», «Кажется, я за что-то зацепилась, помоги освободить платье!» (еще удобный повод – «случайно» прикоснуться к Ирине там, где при обычных обстоятельствах этого делать не положено…).
Один раз Ирина ненадолго приотстала – ей захотелось писать.
– Только не направляй на меня фонарик, пожалуйста! – наверное, держа в памяти рассказанный мной случай на сельской свадьбе, предупредила она меня.
– Не буду, не волнуйся! – заверил я ее (мысленно поступив противоположным образом…), также решив воспользоваться удобным моментом.
Возникший вскоре на тропе недавний знакомец овраг – к обоюдному нашему удовольствию – теперь не показался столь страшным и труднопреодолимым. Более того: почувствовав неожиданно в себе прилив храбрости, Ирина изъявила желание переползти на ту сторону – первой. И сделала она это уверенно, без комариного писка – всего лишь однажды тихонько ойкнула. Только перемещалась она не на коленях, которые все еще болели, а встав на четвереньки, как собака. Пока Ирина переползала (зрелище было потрясающим!) – я оставался на месте. Подняв над головой руку, я подсвечивал фонариком перед Ириной путь.
Никаких препятствий перед нами больше не было. И никаких фраз мы больше не произносили.
Каждый был погружен в себя, в какие-то свои – сокровенные, потаенные мысли. Я не спрашивал Ирину: о чем думает она? Ирина не поинтересовалась: о чем думаю я?
Между тем, все мои мысли были – о ней!
Мысли эти шли без остановки, одна за другой – непрерывным, сплошным потоком – подобно тому, как в час пик нескончаемой вереницей движутся по городским улицам автомобили.
При этом, размышляя о своей спутнице, – я переживал довольно странные и непривычные до сей поры ощущения. Двигаясь с Ириной бок о бок (держась по-прежнему за руки – там, где позволяла ширина тропы…), испытывая вполне закономерное, естественное, к ней духовное, физическое, психо-физическое, или физиологическое (все вместе взятое одновременно!) влечение, а более того – какое-то невероятное по своей силе притяжение, тяготение, которые гораздо сложнее, многогранней и многозначней «простой» природной потребности, – я в то же время представлял ее, в неукротимом и безграничном своем воображении, на речке – горячо убеждавшей меня в том, что в каждом водоеме обязательно должен быть хозяин – Водяной, весело плескающейся в воде, делающей выкрутасы в стойке на руках…
Чрезвычайно соблазнительный, «оглушающий», словно долгожданный весенний гром, образ той Ирины – ни на мгновение не отпускал меня! Стремительно, точно выпущенная из винтовки пуля, проникнув в мою плоть, мой дух, мое сознание, – чудный этот образ распался на миллионы и миллиарды живых атомов. И эти миллиарды атомов прочно, накрепко соединились, слились с миллиардами атомов моей плоти, моего сознания и духа.